Сайт ГодЛитературы.РФ функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

Нью-Йорк

Текст: Андрей Васянин
Фото: worldstrides.com
Обложка предоставлена издательством

Андрей ВасянинАлександр Стесин – русский поэт, прозаик и врач-онколог. В 11 лет уехав из России, он учился литературному мастерству в Баффало и в Париже. Однако, не представляя себе литературный труд как профессию, посвятил себя медицине, которой интересовался с юности. Как литератор-любитель Стесин издает стихи, переводы и прозу в журналах “Арион”, “Звезда”, “Знамя”, “Иностранная Литература”, “Новый Мир”, “Октябрь” и не только, его «любительские» стихи включены в антологии современной поэзии, переводятся на европейские языки, удостаиваются литературных премий.

А как врач-профессионал – Стесин лечит богатых и нищих, черных, белых и пуэрториканцев в госпиталях Африки, Америки и Индии. И пишет об этом. В сборнике повестей «Вернись и возьми» написал, скажем, о том, как он работал единственным врачом в деревню в Гане (книгу дополняют его переводы из современной ганской поэзии). Главные герои только что вышедшего «Нью-Йоркского обхода» – обитатели больничных палат, коридоров и врачебных кабинетов в больницах американского мегаполиса. Здесь же и герой, от лица которого ведется повествование, наделенный всеми первичными чеховско-булгаковскими признаками – не теряя рассудительности, переживающий за чужую боль, спокойно, без аффектации, помогающий, когда нужно помочь, улыбающийся тому, что вызывает улыбку. Раздумывающий над происходящим вокруг.

И все это — не отпускающая вчитавшегося в нее русская проза (а иногда и поэзия, глава «Бруклин», например — это небольшой стихотворный цикл), одновременно теплая и легкая, неторопливая. Внимательная к человеку, у которого что-то болит, душа ли или желудок – от неизлечимой болезни. Ведь Александр Стесин сегодня — специалист по лучевой терапии в онкологическом центре при Университете штата Нью-Йорк в Стоуни-Брук.

А.Стесин. Нью-йоркский обход — М.: НЛО, 2019

Завсегдатаи
Работая в Линкольне, ты практически не видишь выздоравливающих; видишь либо умирающих, либо хронически больных. Последних здесь называют «frequent flyers» (свободно летающие пассажиры). Всякий раз я пытаюсь, но не могу представить себе их существование за пределами госпиталя. Как вообще живут люди изо дня в день? Насколько непроницаема для меня, прохожего, их жизнь, настолько знакома, привычна ее оболочка: и одноэтажные лачуги, в которых ютится испаноязычная служба быта, и грязнокирпичные проджекты с изнаночным лабиринтом пожарных лестниц, и местный стрит-арт, восходящий не то к мексиканским муралистам, не то к изощренным граффити Баския, и религиозные воззвания на каждом углу, и вывески стрип-клубов с рекламой обедов за полцены («самые красивые девочки, самые дешевые буррито»), и реклама уроков английского или уроков вождения, и полусгнившие скелеты автомобилей на штраф-стоянке, и велосипеды, украшенные пуэрториканскими флажками и оснащенные допотопными магнитофонами, чтобы можно было кататься с музыкой, и эта солнечная латинская музыка из каждого окна, круглосуточный саундтрек для столь неприглядных видов.
В зимние дни «frequent flyers» отогреваются в битком набитом приемнике. Некоторые из них находятся здесь «по делу»: ампутации и дренирование абсцессов — хлеб линкольнской хирургии. К некоторым приставлена охрана; этих перевели сюда на время из тюрьмы Райкерс-Айленд. Дело обычное: в больницу попадают не только жертвы перестрелок, но и сами стрелки. Присутствие полиции сильно помогает — не столько в смысле личной безопасности, сколько в качестве катализатора для развития добрых отношений между врачом и пациентом. Из двух зол узник выбирает меньшее; надзиратель в белом халате предпочтительней того, что в синей форме. Да и сама больница — не худшее из мест заключения, даже если заключенному и приходится проводить дни и ночи, не вставая с постели (наручники пристегнуты к спинке кровати). Зато кормят здесь, видимо, поприличнее, чем там, и телевизор можно смотреть сколько влезет.
Попадаются среди постояльцев и такие, чей основной недуг — хроническая бездомность. Взять хотя бы Карабассоса и Вульски. Эту неразлучную парочку привечает сердобольный психиатр, доктор Асеведо. Вот они сидят в ожидании своего благодетеля, два коротышки с залысинами и бакенбардами, как две капли похожие друг на друга (тот, что чуть покрупнее, — Вульски).
— Ну, рассказывай, Карабассос, на что жалуешься.
— Депрессия, доктор.
— Понятно. Что еще?
— Мания, доктор. Паранойя. Иду по улице, смотрю: все против меня.
— Молодец. Дальше?
— Агрессия. Страшные приступы агрессии. В такие минуты я опасен для окружающих
— Ладно. Переночуешь у нас?
— Ой, доктор, — вздыхает Карабассос, — боюсь, придется.
— Черт с тобой, — соглашается Асеведо, — разместим тебя как-нибудь на шестом этаже.
— Спасибо вам, доктор, спасибо… Только вот как со сном-то быть? Может, перкоцета немножко, а?
— Ну, перкоцет я тебе не дам, а снотворное, так уж и быть, получишь.
— Доктор, вы просто ангел. Может, еще викодина чуть-чуть на всякий случай?
— Карабассос, не перегибай палку. Полтаблетки диазепама, и хватит с тебя…
Иди сюда, Вульски, рассказывай. (Карабассос уходит; на его месте тут же появляется Вульски.)
— Я нахожусь на грани самоубийства, — начинает он тяжелым басом.
— Понятно… И давно находишься?
— Вы надо мной потешаетесь. Потешайтесь. Но если вы откажете мне в приюте, и я покончу с собой, эта смерть будет на вашей совести. Вас отдадут под суд!
— Дурак ты, Вульски. Вот тут только что выступал твой друг Карабассос, он поумнее будет. Он доктору не грубил, поэтому сейчас отправится в уютную палату, где его накормят и дадут таблетку. А ты, Вульски, дурак. На улицу я тебя не выкину, но за свое поведение ты будешь ночевать не у нас на шестом, а здесь, в приемнике. И никакого тебе сегодня диазепама.
В рапортах доктора Асеведо пациенты Карабассос и Вульски проходили по ведомству «маниакально-депрессивный психоз». За престарелой Флорой Кабесас был закреплен диагноз «шизоаффективное расстройство». Она наведывалась по два-три раза в неделю, неизменно жалуясь на головокружения, хотя все прекрасно знали, что она ночует у нас потому, что дома ее бьет сын. Рано или поздно каждый из этих завсегдатаев исчезает так же внезапно, как появился.
«Чем больше мы тратим ресурсов на такую благотворительность, тем меньше у нас остается возможностей помочь тем, кто действительно нуждается в нашей помощи, — урезонивал коллег главврач. — Приятно быть матерью Терезой за больничный счет. Но зарплату-то платят за лечение больных. От чего мы лечим Карабассоса или ту же Кабесас? От тяжелой жизни? А когда к нам поступает ребенок, родившийся с пороком сердца, сын или дочь наркоманки, мы ставим ребенка на очередь, потому что у нас нет коек. Потому что на койке покоится задница Карабассоса. Не верите, полистайте отчеты за последнее полугодие…» Отчетов за полугодие я не листал, но и детей наркоманки, стоящих у нас на очереди, тоже не видел. Тем, кто нуждается в помощи больше всего, редко случается добраться до приемного покоя…

Утро
Каждое утро будильник звонит в 5:10, то есть ровно в пять. Как и все часы у нас в доме, он спешит на десять минут. Прошлепав на кухню, я принимаю пять таблеток: две — от головной боли, три — для пищеварения. Все это — плацебо. И таблетки, и часы, на десять минут опережающие жизнь. Уж я-то знаю. Сколько ни принимай, мигрень и диспепсия никуда от тебя не уйдут. Сколько ни переводи часы, все равно будешь опаздывать на работу на те же десять минут. Но без плацебо — никуда.
В шесть ноль-ноль (5:50? 6:10?) я сажусь в машину. Водительские права я получил только в прошлом году, устроившись на работу на другом конце острова (без машины не добраться). Теперь, заводя мотор, я, тридцатишестилетний, испытываю чувство гордости, которое большинство моих сверстников испытали в шестнадцать. Недавно я признался жене, что с тех пор, как сел за руль, ощущаю себя другим человеком.
— Другим — это каким?
— Взрослым.
— Вот интересно: ты — врач, у тебя есть дочь, но все это не наводило тебя на мысль, что ты уже взрослый?
Нет, это наводило на мысли об ответственности и о старении. А тут другое. Я как будто приобщился к одному из тех взрослых разговоров, которые ведутся за столом после того, как детей отправляют спать. Какая страховка лучше, «Олстейт» или «Гайко»? Где дешевле покупать шины на зиму? Раньше от подобных бесед у меня сводило скулы, а теперь — в самый раз. Еще немного, и я стану следить за акциями на бирже или к восхищению тестя начну выписывать бюллетень Home Depot1. Если нет пробок, дорога занимает около часа. Но пробки есть почти всегда. В общей сложности я кручу баранку по три часа в день.
Где искать утраченное время? В аудиокнигах? За последние несколько месяцев я прослушал все семь томов Пруста в переводах Франковского и Любимова. «Беглянку» и «Обретенное время» читал некто с сильным одесским акцентом, отчего представители французской аристократии — от барона де Шарлю до герцогини Германтской — неожиданно превратились в персонажей Бабеля. Если бы за окном был Южный Бруклин, эта метаморфоза была бы к месту. Но я живу в Квинсе, и одесский выговор тут ни при чем. Квинс — это Азия во всем своем многообразии: Индия (Джексон-Хайтс), Ближний Восток (Астория), Бухара (Рего-Парк), Китай (Флашинг), Корея (Северный бульвар), Филиппины (Вудсайд). До Одессы отсюда далеко. Как, впрочем, и до Парижа. Нортерн-бульвар уходит на восток, в сторону ЛонгАйленда, где паучки китайских иероглифов на магазинных вывесках постепенно сменяются домиками корейского хангыля.
Еще год назад эта часть Квинса была для меня terra incognita, а сейчас корейские домики кажутся почти родными. Вдоль центральных улиц тянутся бесконечные ряды ресторанчиков и продовольственных лавок. Среда объедания. Для любопытного посетителя знакомство с жизнью этнических анклавов, как правило, ограничивается кулинарной экзотикой. Китайская пельменная, корейское барбекю — вот тебе и весь Восток. Можно свернуть на одну из боковых улочек, но никаких достопримечательностей там нет. Просто жилые дома — двухэтажные таунхаусы впритирку, облицованные красным кирпичом или сероватым сайдингом, привычная архитектура спального района, плавно переходящего в пригород. Глядя на эти постройки, я вспоминаю, как в девяносто первом году в Чикаго приятель Мишка с гордостью сообщил мне, что его семья купила собственный дом. Тогда это казалось если не воплощением американской мечты, то по крайней мере первым значительным шагом к ее осуществлению. Дорогу в тысячу ли осилит идущий, но только при условии, что он — домовладелец. Это был такой же кирпичный таунхаус в три приталенных этажа (по комнатушке на каждом). Впервые я побывал там всего через месяц после того, как Мишкина семья въехала в дом, но внутри все уже выглядело и пахло так, как будто они прожили там лет десять. Мишка был моим первым близким приятелем в Чикаго. Мы жили в черном «иннер-сити», а его семья — в русско-еврейском пригороде Скоки, в захламленном уюте дешевого таунхауса, где пахло пылью и котлетами. Четверть века спустя краснокирпичные фасады Квинса, воскрешающие в памяти тот домашний запах, действуют на меня так же, как печенье «мадлен» и цветы боярышника — на состарившегося мальчика из Комбре
С тех пор как я начал водить машину, главным открытием для меня стало утреннее небо. Каждое утро, выезжая затемно, я застаю восход, и, поскольку шоссе в это время обычно бывает пустым, у меня есть возможность некоторое время следить за небесным калейдоскопом. Пробуждающееся сознание собирает с поля зрения щедрый урожай — невероятные трансформации цвета и формы. Несмотря на первую чашку кофе, выпитую залпом перед выходом из дому, я еще не до конца проснулся, и предрассветная фата-моргана, озвученная подробными изысканиями Пруста, служит как бы продолжением прерванным сновидениям. «Во время сна человек держит вокруг себя нить часов, порядок лет и миров. Он инстинктивно справляется с ними, просыпаясь, в одну секунду угадывает пункт земного шара, который он занимает, и время, протекшее до его пробуждения; но они могут перепутаться в нем, порядок их может быть нарушен…»
Кто я? Где я? На подъезде к госпиталю в повествование Марселя врывается искаженный телефонным динамиком голос медбрата Келси.
— Ты где, док? Пациенты ждут.
— Я паркуюсь, буду через пять минут. Можете включать ускоритель.
— Давно уже включили.
Первая пациентка — девочка тринадцати лет. Саркома Юинга с метастазами по всему телу и множественными очагами в мозгу. Перед началом сеанса лучевой терапии все должны покинуть бункер. Девочка остается одна. «Но ты не бойся, мы будем тебя ждать снаружи и нам оттуда все будет видно и слышно…» Отец девочки успокаивает ее через переговорное устройство. Говорит без умолку. «Еще пять минут, всего пять минут. Что тебе рассказать? Про Томми, может? Вчера после того, как ты уснула, он пришел к тебе и лег рядом, а потом во сне сполз с кровати и остался спать на полу в твоей комнате. Это потому что он тебя очень-очень любит, хотел спать только рядом с тобой…» В этот момент до меня наконец доходит, что речь — о собаке. «…А сегодня, если ты захочешь, мы можем выйти на улицу и посидеть на солнышке. Если захочешь, конечно. И Томми с нами посидит…» Этой девочке осталось жить несколько дней, от силы неделю. И она, и ее родители все прекрасно знают, ни о чем не спрашивают. Паллиативная помощь. Спрашивают те, кто надеется.
«Сколько мне осталось, доктор?» Я усвоил мысль Достоевского о том, что самое бесчеловечное — это объявить человеку срок. Я в это верю и поэтому упорно продолжаю мотать головой: «Сколько вам осталось, я не знаю, и никто не знает». На самом деле, по части прогнозов современная медицина давно переплюнула метеорологию. И тот же Пруст, не упускающий случая пнуть «медицинскую корпорацию», лишь отчасти прав в своем наблюдении: «…обычно доктора бывают чересчур оптимистичны, когда предписывают режим, и чересчур пессимистичны, когда угадывают исход». Хотелось бы, чтобы это было так, но в моей области, как правило, пессимистичность прогноза вполне соответствует реальности.
Просто действует некий закон, по сути неведомый. В какой-то момент процесс умирания становится столь же необъяснимым, сколь и необратимым. Все показатели стабильны, томография показывает, что опухоль — ровно тех же размеров, каких она была три месяца назад, когда больной чувствовал себя относительно нормально. Но что-то изменилось. Закон вступил в силу, и теперь все будет разыгрываться как по нотам. Скоро в истории болезни начнет мелькать слово «кахексия» — термин, за которым фактически ничего не стоит. Просто иссякли силы. Это-то и распознается. Объективные параметры не изменились, но тут уже смерть словно бы отстаивает свое право на тайну, неподвластную никакой молекулярной биологии. Сколько бы мы ни продвинулись в нашем понимании биологических процессов, мы лишь асимптотически приближаемся к этой тайне — и никогда не раскроем ее. Это граница человеческого познания, черта, которую не переступить. При отсутствии истинного понимания самое страшное — это статистика. Она дает нам подробные данные, позволяющие предсказывать и не позволяющие надеяться, хотя именно надежду она и должна была вывести на свет.
Если шансы успешного лечения — 80–90%, все будет хорошо, но если шансы — «5% или меньше», эти проценты оказываются несуществующими, чисто абстрактными, как выигрыш в лотерее. Статистика, намекающая на возможность чуда (ведь вероятность никогда не бывает равна нулю!), кажется гиммиком, мефистофельской насмешкой.
Почему хоть раз кому-нибудь из пациентов не попасть в те несбыточные 5%?
Только однажды я видел чудо. Оно выпало шестидесятилетней алкоголичке с криминальным прошлым. В девяносто шестом году у нее нашли мелкоклеточный рак легкого. И вот, двадцать лет спустя, она продолжает курить по две пачки и выпивать по бутылке в день. Господи, пусть сбудется, пусть свершится чудо — для той девочки с саркомой или для восьмилетнего Джеймса… Или для тридцатипятилетней Лорэн (как она была счастлива, когда ушли лимфоузлы, но не прошло и двух месяцев, как все вернулось)
… Возможно, сегодня во время дневного обхода выяснится, что кого-то из них уже нет в живых. Узнав о смерти пациента, работники отделения онкологии качают головой, поджимают губы, выдерживают трехсекундную паузу. Все в порядке вещей. Смерть вплетается в жизнь, обступает ее со всех сторон. Ужас заглушается рутиной, усталостью, заполнением бумажек, отвлеченным интеллектуальным любопытством («интересный случай»), инстинктом самосохранения. Но — одна фраза, и всего этого оказывается недостаточно, и ты — лицом к лицу с трагедией во всем ее масштабе. Сейчас это фраза, произнесенная Уильямом (сорок семь лет, рак поджелудочной железы): «Все, чего я хочу, — забиться в какой-нибудь темный угол». Теперь она будет крутиться в голове до тех пор, пока я снова не сяду в машину и не поставлю Пруста. Но и голос чтеца-одессита вряд ли заглушит ее. В конце рабочего дня аудиокниги воспринимаются плохо, я слушаю вполуха. Текст уже не продолжает прерванные сны, как это было утром. Но, думая о чем то другом, я вдруг вспоминаю, что прошлой ночью мне снился Амаду, молодой африканец, умерший от
рака кишечника месяц назад. Амаду сидит в приемной. В руках у него, как и при жизни, четки. Увидев, что мой взгляд упал на них, он неожиданно говорит, что вера — это умение прощать Аллаху. Я отмечаю для себя эту мысль, но по пробуждении она уже не кажется правдой

х х х х х
Осенью растрескавшийся, как такырная почва, асфальт тротуаров на Флэтбуш-авеню заметает сухой листвой из Проспект-парка. Если идти на север (по направлению к Краун-стрит), через некоторое время полевую руку покажется Бруклинский ботанический сад,
где представлена флора со всех концов света. Там есть и мексиканские кактусы, и японская сакура, и ливанский кедр. Есть и уроженцы Вест-Индии: креольская сосна,
орхидеи, душистая трава ветивер — та же, что рас-тет на окраинах Порт-о-Пренса.
Можно сказать, часть природы эмигрировала в Нью-Йорк вместе с людьми.
Но, как это часто бывает в эмиграции, соседи, прежде жившие душа в душу, теперь оказались по разные сто-роны глухого забора: люди живут во Флэтбуше, а растения — в Проспект-парке. И хотя эти районы граничат друг с другом, жители Флэтбуша и Конарси — гаитянцы, ямайцы, гайанцы, гренадцы, тринидадцы — почти никогда не бывают в саду, где, проявляя неожиданную морозостойкость, растут их бывшие соотечественники.
Переселенец забывает родную природу, и в конце концов природа сама посылает ему прощальный привет.
На пересечении Флэтбуш-авеню и Монтгомери среди прочего мусора у светофорного столба валяется засохшая пальмовая ветка. Вероятно, она осталась от комнатной пальмы, которую хозяева выбросили вместе с кадкой во время переезда. Ее безжизненная гербарная рыжина гармонирует с типовым однообразием общественного жилья — многоэтажек из ржавого кирпича, безлюдных скверов, детских площадок, обнесенных железной оградой, точно тюремные дворы.
С наступлением дня район оживает через силу. Эти обшарпанные фасады, груды мусора, унылая мишура универмага «Все за доллар», порткулисы и опускные ворота, размалеванные граффити, ночные забрала грошовых лавок, привычные декорации бруклинской бедноты — не то, ради чего хочется утром вставать. Но мало-помалу на улицах появляются люди. Ямайцы в рабочих комбинезонах и растаманских шапках, труженики кузовных цехов и автомобильных кладбищ, толпятся у закусочных на колесах, наспех уминая аки с соленой рыбой и пампушками. Многие из них работают без вы-
ходных. Выслушивая распоряжения начальства, жалобы клиентуры, ворчание жены или предписания врача, на все кивают «я-ман». В качестве приветствия они используют общеупотребительное «окей», а в случае ссоры пускают в ход страшное ругательство «бамбаклот». Что это такое — «бамбаклот»? «Вам не понять, доктор, у вас в Америке все пользуются туалетной бумагой». Ямайская речь — это быстрое бормотание, скороговорка с примесью патуа. Тринидадцы и барбадосцы — те, наоборот, говорят медленно, нараспев; в их произношении мне слышится эдакое стариковское добродушие. Кажется, человек с таким обаятельным выговором не способен рассердиться и уж тем более не может быть членом уличной банды, диктатором, людоедом. Гаитянская фонетика — суше и строже. В плане культуры и языка гаитянцы стоят особняком. Они говорят по-английски с французско-креольским акцентом.
Гаити занимает западную часть острова Эспаньола, соседствуя с Доминиканской Республикой, и, кажется, на всем земном шаре не найти более непохожих соседей,
чем доминиканцы и гаитянцы. Одни — светлокожи и испаноязычные, другие — чернокожие и франкофоны. Первые идентифицируют себя с латиноамериканской
культурой, а вторые — потомки рабов, привезенных из Западной Африки в конце семнадцатого века и свергнувших рабовладельческую власть белых в начале девятнадцатого. Вольнодумцы и бунтовщики Антильского архипелага, чей креольский язык довольно далек от французского (французским как таковым владеют око-ло двух процентов населения); чья национальная кухня изобилует такими диковинными сочетаниями, как кукурузная каша с копченой селедкой и сгущенное молоко со свекольным соком. Доминиканская же кухня мало чем отличается от пуэрториканской или колумбийской. Неудивительно, что, переселившись в Нью-Йорк, два народа с Эспаньолы не посчитали нужным сохранить территориальную близость. Доминиканские районы —
это Южный Бронкс и Вашингтон-Хайтс (там же находится и пуэрториканский анклав), а гаитянцы обитают в бруклинском Флэтбуше, деля жилплощадь с другими чернокожими карибцами, с которыми, впрочем, у них тоже не слишком много общего.
Карибские женщины — дебелые, кисло пахнущие кремом для кожи и маслом для волос — обмениваются сплетнями, сидя в приемнике госпиталя Кингс-Каунти. Улыбаются, издали приветствуют доктора («Окей!»).Но меня не проведешь: я их знаю, этих тетушек с их странными и непоколебимыми представлениями обисточниках болезней, с их недоверием к врачам и верой в колдунов-травников, в иридодиагностику1, в обере-ги и заклинания.
«С карибскими пациентами трудно, а особенно трудно с гаитянцами», — сказал однажды
мой приятель Валери, с которым мы когда-то вместе проходили интернатуру в Бриджпорте. Гаитянцы — самые упрямые, и, что ужаснее всего, у них есть вуду. Знаешь
ли ты, что даже здесь, в Бруклине, есть вудуистские святилища с хунганами и мамбо? Я убежден, что наука — это ширма, за которой Всевышний прячет свои чудеса, но наши люди не верят в науку, а значит неверят и в Господа. Они верят в духов. Боятся принять
самое безобидное лекарство, но за милую душу глотают снадобья, которые им дает жрица мамбо. Только тебе они об этом никогда не скажут, потому что вуду учит их быть скрытными. А еще они думают, что ты, будучи белым человеком, все равно не станешь лечить их так,как лечил бы своего брата. Наша пословица гласит: когда купаешь чужого ребенка, помой его с одного боку, а с другого оставь грязным. И они уверены, что у тебя
к ним тот же подход, ведь они тебе чужие».

Анирвачания

Арашант Шамина Сайид — так звали первую пациентку, которую направил ко мне Аппани после того, как я перешел в Рокривер.
Стоит вспомнить имя, и все остальное разом всплывает со дна памяти. Почему Аппани не захотел вести ее сам? Сказал, что страшно занят, через нескольконедель уезжает на саббатикал (оплачиваемый длительный отпуск, предоставляющийся профессору за выслугу лет; распространенная практика в американских университетах. – ред.). Но есть любимый ученик, Алекс, которому он, Аппани, доверяет безоговорочно.
Если кому и под силу, так это Алексу… Обычная лапшана уши или, пользуясь любимым выражением Сандипа, чистая майя. Как нетрудно догадаться, пациентку спихнули на меня потому, что ей уже ничем не помочь.
Два года назад у 27-летней Шамины нашли глиому ствола головного мозга. Эта опухоль неоперабельна, лечению химиотерапией практически не поддается. Единственное, что можно сделать, — это облучить и, если повезет, отсрочить смерть на год-два. Что и было сделано — настолько успешно, насколько возможно в ееситуации. Что дальше, гадать не приходится. Но то лиШамина с мужем отказались верить прогнозам врачей, то ли, наоборот, рассудили, что надо действовать, раз времени в обрез… Через несколько недель после окончания лучевой терапии она забеременела («Понимаете, доктор, мы ведь давно пытались завести ребенка, ничего не получалось. Уже было отчаялись. А тут — такая радость!»).
Теперь у Шамины двухлетняя дочь, а самаона подключена к аппарату ИВЛ, но сохраняет ясность сознания и даже «разговаривает» с родными, шевеля мизинцем правой руки. Это шевеление — последний канал связи с окружающим миром.
Каждое утро отец приводит девочку в больницу пообщаться с мамой. Рослый бенгалец с волосатыми ушамии дурно пахнущими подмышками. Хозяин забегаловки«Curry without worry». Вызывает меня в коридор, спрашивает, сколько его жене осталось. Трудно сказать, может, несколько дней, а может, три недели. Болезнь прогрессирует, и все возможные варианты лечения исчерпаны. Но, протестует он, семья еще не готова сдаться. Нельзя ли повторить курс лучевой терапии? К сожалению, повторить нельзя. Продолговатый мозг уже получил максимально допустимую дозу радиации; при передозировке начнется радионекроз, откажут центры дыхания и сердечной деятельности. «Но ведь они и так откажут! Пожалуйста, доктор, посоветуйте что-нибудь. Аппани-бабу говорил, что вы все можете». Аппани-бабу слишком добр.
— Что мне делать, Пи? — я, как всегда в трудных случаях, советуюсь с Прашантом («если кому и подсилу…»).
— Ты сам прекрасно знаешь, что делать, — строго отвечает Прашант. — Направить в хоспис.
— Они не хотят в хоспис.
— Тогда направь их обратно к Аппани, пусть он разбирается.
— Может, попробовать стереотактику?
— Спалишь ствол, и дело с концом.
— Но ведь радионекроз начинается не сразу.
— Ну да, опухоль может ее убить за несколько дней, а радионекроз — через два-три месяца. То есть в лучшем случае ты дашь ей небольшую отсрочку. А сама-то она
что хочет?
— Вроде бы то же, что и ее муж. Повторить лучевую терапию. Хотя вообще трудно понять, она же только мизинцем шевелить может.
— А теперь представь себе, что твоя стерео тактика спалит ей ретикулярную формацию. Мизинец перестанет шевелиться, и она будет полностью отрезана от внешнего мира. Синдром запертого человека. По-моему, это хуже смерти, нет?
— Не знаю, Пи. Понятия не имею, что делать.
— Вот из-за такого я и стал атеистом.
— Не меняй, пожалуйста, тему. Скажи лучше, как мне поступить.
— Я и не меняю, — обиженно отвечает Прашант. Это значит: о моей клинической дилемме он сказал все, что мог, а сейчас настало время для отвлеченных дискус-сий. — Все взаимосвязано, Алекс. До того как речь зашлао твоей пациентке, мы с тобой говорили…
— Ты говорил о Бхагавад-Гите. А я тебя перебил. Извини.— Гита начинается с того, что смерть иллюзорна и нестоит переживаний. «Бытие непричастно небытию, не-бытие —бытию…» Но человеческое страдание — оно-то не иллюзорно, что бы ни говорила по этому поводу Анирвачанияведанта. Я вижу, как мучаются мои пациенты, и я не вижу смысла поклоняться источнику их страданий. Са-мая большая жертва, которую я могу принести Ишваре, — это отказаться в него верить.
— Ты у нас прямо Иван Карамазов.
— Кто-кто?
— Карамазов.
— Это русская книга, да?
— Ты, которого так интересует религиозная философия, не читал Достоевского?
— Ну-ну, я уже, кажется, догадываюсь, что будет дальше. Сейчас выяснится, что все, о чем я говорю, было сказано каким-то русским гуру полторы тысячи лет назад. Так?
— Нет, не полторы тысячи, а всего сто пятьдесят лет назад.
— Сто пятьдесят? Ну, тогда по индийским меркам мыс ним практически современники.
Я знаю двух людей, способных много часов подряд поносить Того, кто, по их убеждению, не существует. Оба они, обладая незаурядным умом, держат в голове сотни философских трактатов. Оба когда-то были верующими — верили с тем же неистовством, с каким теперь не верят. Оба имеют репутацию завзятых спорщиков, непримиримых и резких в суждениях. Оба — люди одинокие, и в той жизненной позиции, которую онидля себя избрали, мне видится нечто подвижническое. Эти двое — русский поэт Алексей Цветков и индийский врач Прашант Чандури. От первого я узнал в свое вре-
мя об англо-американской аналитической философии, Прашант от второго — о философии индийской. Разница в том,что Цветков читает философию, созвучную его собственному миропониманию, а Прашант продолжает штудировать ведическую литературу, которую сам же провозгласил полной чушью.
…Летом после третьего года ординатуры мы с Прашантом вместе ездили в Эфиопию, и наши разговоры в продолжение всей поездки почему-то вращались во-
круг теодицеи.
— А нейробластома, она зачем? — вопрошал Прашант, пока мы томились в ожидании вечно опаздывающего автобуса на Аддис-Абебу. — Вот ты занимаешься педиатрической онкологией и при этом говоришь, что веришь в Бога. Так объясни мне, зачем Он создал опухоль, от которой умирают двухлетние дети?
Я силился вспомнить, как отвечал на такие вопросы ребе Коплович из еврейской воскресной школы, где я хлопал ушами тридцать лет назад. Но ничего не вспоминалось; я нес что попало, и мои путаные доводы еще больше раззадоривали моего оппонента.
— Шри Ауробиндо учил, что вера — это интуиция, которая не ждет подтверждающего опыта, а сама ведетк опыту. Что же в таком случае делать с верой человеку нашей профессии? Разве может такой опыт укрепить веру, какой бы эта вера ни была?
Но, защищался я, теодицея тут вообще ни при чем.
Чтобы ответить на вопрос, совместима ли наша работа с верой, достаточно взглянуть на ежегодную конференцию американского радиоонкологического общества. Это собрание сплошь состоит из ортодоксальныхевреев в кипах, сикхов в тюрбанах, строгих католиков
и набожных протестантов, правоверных мусульман и индусов — словом, это самая религиозная группа людей, какую только можно себе представить. Даже шри Аппани, известный своей прижимистостью, несколько раз жертвовал огромные суммы на строительство храмов в Андхра-Прадеше. Почему? Потому ли что «в окопах не бывает атеистов», и, согласно диагностике Кьеркегора, любая вера начинается со страха (вера слепа, да у страха глаза велики)? Потому ли, что человеком, который выбирает профессию врача, движет — помимо прочего —желание контролировать ситуацию, но, как выясняется, никакого контроля нет и быть не может? Или потому что болезнь — это одиночество, и врач, изо дня в день имеющий дело с чужим одиночеством, не может не при-мерять его на себя? Все объяснения лежат на поверхности и по большому счету не имеют значения.
Вера нужна лично мне, чтобы продолжать заниматься своим делом, принимать все как есть. Чтобы не отводить глаз, когда бенгалец Сайид бормочет свое «иншалла, иншалла».
«Чудо возможно, доктор, иншалла». Посильное чудо.
Я провел повторный курс радиации. И чуть ли не год спустя Сайид позвонил мне, чтобы сообщить: вопреки всем прогнозам, его жена Шамина все еще жива и продолжает шевелить правым мизинцем.

И видишь как бы сон, и как бы — нет
(настенного динамика мембрана
процедит бормотание медбрата,
вернет тебя в знакомый кабинет,
пропитанный лизолом и крахмалом)
о чтении с больничного листа
анамнеза от первого лица —
о том, что жив… И видит сон, как мал он.

О третьих лицах, слившихся в одно:
сухой хасид, его сосед, отечен,
на происках спецслужб сосредоточен,
женщина, глядящая в окно,
пока другие жители палаты
(полупалата — полукоридор,
где всех равняет галоперидол),
в пижамное одеты и патлаты,
раскрашивают что-то всемером
(арт-терапии труд ежесубботний
как подтвержденье мысли, что свободный
художник — все-таки оксюморон).

О том, что видишь: лифт, подсобка, будка
вахтерская… Сбиваешься с пути,
блуждаешь. И в ответ на «как пройти?»
дежурный тычет в пустоту, как будто
ее проткнуть пытаясь или на
невидимую кнопку нажимая.
Похожесть помещений нежилая,
уложенная в лабиринт длина.

Больнично-коридорный сумрак суток.
Как время замирает на посту,
как зренье превращает пустоту
в расплывчатый рисунок, и рассудок
спешит назад, к приметам бытовым.
И видишь, достоверности добытчик,
не свет в конце, а красный свет табличек
«пожарный выход» зреньем боковым.
И — скрежет лифтов, и сквозняк подсобок,
и оклик, относящийся не к нам,
все дальше… Разбредаются по снам
жильцы палаты, спящие бок о бок.

Текст: Елена Одинокова
Фото обложки с сайта eksmo.ru
Фото автора — Marion Ettlinger/www.saraiwalker.com

Красота — это страшная сила, но жир — сильнее. Перед нами роман молодой американской писательницы Сарей Уокер (Sarai Walker). Авторка не отрицает, что это женская версия «Бойцовского клуба». Герой Паланика борется с самим собой и с потребительским обществом, героиня Уокер — с собственным телом, депрессией и давлением стандартов, которые навязывает женщине современная цивилизация.

Все вы, конечно, помните старину Боба, в чьи сиськи утыкался герой «Бойцовского клуба». Вы помните эту группу солидарности мужчин, больных раком яичка. В «Диетлэнде» группа солидарности называется «Худой дозор». И в ней состоит Алисия Кеттл, более известная под кличкой Плам («Слива»), — очень полная женщина, мечтающая достичь совершенства. Она надеется, что соответствие силуэтам из глянцевых журналов поможет решить хотя бы часть ее проблем. Разумеется, Боб был тупым качком, а Плам — образованная современная женщина и хороший психолог, но ей от этого не легче, ведь «стальных яиц» у нее тоже нет. Зато у нее есть жир, который, как известно, является лучшим сырьем для изготовления нитроглицерина и подрыва устоев общества.

Прошло время бриджит джонс, мечтающих выйти замуж под чутким руководством маменьки. Героиня «Диетлэнда» не испытывает недостатка внимания со стороны мужчин — они не дают ей проходу на улице и отпускают вслед сальные шуточки, они пытаются ее снять, уверенные, что такая «страшная жируха» согласна на все. С детства ее травмировали зеваки с фотоаппаратами, которые бесцеремонно вторгались в ее личное пространство.

Ощущение себя человеком «второго сорта» преследует Плам всю жизнь, она даже готова на отчаянный шаг — резекцию желудка — но, к счастью, у нее пока не хватает денег. И если в бестселлерах прошлого лишний вес героини был только досадной помехой в поиске жениха, то здесь лишний вес заставляет героиню ненавидеть себя и окружающих, считать свою реальную жизнь ненастоящей. Плам, как и всякая христианка, готова терпеть лишения в этой, реальной жизни, уповая на мифическую «жизнь вечную», — которая начнется после похудания. Ведь когда-то в юности она сидела на «диете Баптистов» и дала «клятву баптистки». Она глотала «здоровое питание» как причастие и ждала чуда.

В начале книги у Плам нет своего голоса: она работает в глянцевом журнале для девушек и отвечает на письма, адресованные главреду — неувядающей Китти. Сотни тысяч писем девочек-подростков, которые ненавидят себя из-за своей внешности и ежедневно сталкиваются с бытовым насилием со стороны мужчин. Эти девочки терзают себя из-за любого отклонения от нормы, навязываемой тем же глянцевым журналом. Каждой из этих девочек Плам обязана помочь советом, при этом она сама отчаянно нуждается в помощи друга, психолога.

Ее мир ограничен маленькой квартиркой в центре Нью-Йорка, уютной кафешечкой подруги Кармен, где она отвечает на письма Китти, и редкими визитами в редакцию. Квартирку, кстати, предоставил дядя, почти бесплатно. Получает героиня мало, но на еду и одежду хватает. Деньги на операцию копятся медленно, но верно. Однако Плам глубоко несчастна. Любая русская женщина, которая считает деньги до зарплаты, сказала бы, что героиня просто бесится с жиру. Россиянки (в большинстве своем) еще не «доросли» до такого высокого уровня жизни, чтобы заниматься проблемами принятия себя, лукизма, мачизма, менсплейнинга, харассмента и т. д.

Сарей Уокер помогает осознать эти проблемы не в виде феминистской монографии, а в виде романа. Особенно остро в книге стоит проблема, которая волнует сейчас и российское общество: это оправдание насильников и убийц «распущенным» поведением жертвы и тем, что «родители ее плохо воспитали». Увлекшись иллюстрацией женских проблем, Уокер начисто забывает, что это художественная литература. Больше материала, больше агитации, больше шокирующих сцен! Ее роман распух от радикального феминизма больше, чем тело главной героини. Впрочем, российского читателя не удивишь романом о женском вопросе: он еще в школе штудировал «Что делать?» Да, Уокер — это тот же Чернышевский, с его четкими схемами действий и отсутствием красот стиля. Вера Павловна постоянно балует себя чаем со сливками, а Плам предпочитает кофе с пирожными. Это типичные героини-марионетки, выражающие набор идей автора. Душевные метания Плам жестко закреплены в пунктах методички.

Подобно герою Паланика, Плам сначала стремится соответствовать своему идеальному «второму я» — воображаемой худышке Алисии. Затем осознает недостатки Алисии и борется с ней. Толчком к переменам становится книга «Диетлэнд», которую написала Верена Баптист —наследница той самой секты Баптистов, которой клялась в верности Плам. Верена, в отличие от покойной матери, исповедует бодипозитив, она предлагает Плам «новую баптистскую диету» и деньги в виде компенсации за прошлые страдания. В ее коммуне Плам избавляется от невротических страхов и понимает, что ей не нужно соответствовать ожиданиям мужчин — тепло и поддержку она может получить у подруг и единомышленниц. Она осознает, что потеря веса равносильна потере самой себя. Феминистки помогают ей понять, что для счастья не обязательно соответствовать общественным стандартам, нести «бремя красоты», быть удобной для угнетателей.

Кадр из сериала www.amc.com

В то время как Плам работает над собой и печет пирожные для всей коммуны, радикальные феминистки из организации «Дженнифер» убивают насильников и шовинистов. Феминистки заставляют редакторов мужских журналов публиковать фото обнаженных мужчин вместо красоток в бикини. Мужчинам это не нравится, патриархалки в ярости, но многие женщины испытывают радость от таких перемен. В «Диетлэнде», как и в «Бойцовском клубе», много действия. Но действие проходит мимо главной героини, Плам — скорее пассивный наблюдатель, как и любая женщина, которая смотрит новости на кухне. Да, она знакома с одной из террористок и ведет собственное «расследование». Но Плам не главный герой этой истории. Главный герой здесь — сам феминизм. Как бы ни пыталась Уокер вывести Плам из тени, прорыв не удался. Толстушка просто переселилась с одной кухни на другую. Сменила старые комплексы на новые, научилась ненавидеть мужчин. Вся ее борьба сводится к стычкам с уличными хамами и все той же переписке с девочками-подростками. Да, она «обрела свой голос», но этот голос мало кто слышит.

Создатели одноименного сериала поспешили смягчить роман Уокер, добавив «мужской взгляд» и введя положительных мужских персонажей, в частности, друга-афроамериканца вместо беременной подруги, которой Плам помогает в кафе. Теплые чувства Плам к детективу, который расследует дело феминисток, делают сериал привлекательным для массовой аудитории. Мол, есть в этой толстухе что-то человеческое, она не такая, как все эти террористки-лесбиянки. Сложно сказать, выиграл ли сериал от сценарных изысков Марти Ноксон.

Большинство читательниц мало знакомы с феминистской литературой и гендерными исследованиями, зато не скупятся на приобретение брошюрок под названием «Как похудеть за…». Гораздо полезнее было бы приобрести «Диетлэнд». Этот роман уже стал бестселлером, хотя в нем много идеологии, много полемики и мало собственно литературных достоинств.

Кадр из сериала www.amc.com

Текст: Елена Новоселова/РГ
Коллаж: ГодЛитературы.РФ

Елена-НовоселоваВ США впервые прошел Фестиваль русских театров Америки «Ваш выход», в котором участвовали взрослые профессиональные и самодеятельные коллективы из Вашингтона, Нью-Йорка, Балтимора, Филадельфии и Техаса. Об этом сообщает сайт Россотрудничества.

На открытии фестиваля в Российском центре науки и культуры в Вашингтоне с участием руководителей театров, артистов и соотечественников-театралов были представлены новые творческие проекты, прошли мастер-классы театральных педагогов из США и Канады, книжная выставка и встреча с авторами, награждение волонтеров за активный вклад в сохранение и продвижение русского языка и культуры в США. Вечер закончился большим концертом известных музыкантов, исполнивших любимые произведения русских и советских композиторов.

В течение двух фестивальных дней шли показы спектаклей, отразивших лучшие традиции русской театральной школы: «Бешеные деньги» театра «Эксперимент» (г. Вашингтон), «Маленькие трагедии» театра «Инкогнито» (Филадельфия), «Раскольников и Процентщица» театра «Тракт» (Нью-Йорк), «Свободная пара» театра «Антреприза Денисовой» (Техас), «Голый король» театра БХАТ (Балтимор).

Текст: Андрей Мягков
Обложки с сайта издательства «Аркадия»
Фото Тома Вулфа и обложки американских изданий с сайта http://tomwolfe.com

Электропрохладительный кислотный тест: [роман]/Том Вулф; пер. с англ. В. Когана. — СПб. : Аркадия, 2018.
Костры амбиций : [роман] / Том Вулф; пер. с англ. И. Бернштейн, В. Бошняка. — СПб. : Аркадия, 2018.

Андрей-МягковТом Вулф, один из самых влиятельных и, что немаловажно, читаемых у себя на родине авторов, ушел из жизни в мае этого года — что служит пусть и печальным, но неоспоримым поводом снова обратиться к наследию именитого американца. Тем более что отыскать это самое наследие в российских книжных в последнее время было ой как непросто: относительно недавний «Голос крови» давно уже расхватали, а забронзовевшие вещи вроде «Костра амбиций» не переиздавались у нас уже добрый десяток лет. Петербуржцы из «Аркадии» первыми освоили незанятое поминальное пространство и отгрузили на прилавки сразу две книги Вулфа: уже помянутые «Костры амбиций» и томик с игривым названием «Электропрохладительный кислотный тест» — чего для первого знакомства более чем достаточно.

«Последний денди уходящего века» и «отец новой журналистики», Том действительно оказался во всех отношениях яркой фигурой — как следует поизучав американскую литературу в Йеле, он разминулся с грозившей ему академической карьерой, надел кипенно-белый костюм и подался в журналистику. Сейчас в этом ничего сенсационного не разглядеть, но для тех лет это было глубоко эксцентричной выходкой — журналистика в середине прошлого века представляла собой до неприличия пуританское зрелище из голых фактов и для литературного таланта — которым Вулф, несомненно, обладал — была столь же пригодна, сколь «Фольксваген Жук» для «Формулы-1». Молодого журналиста банально не воспринимали всерьез: так, работая в The Washington Post, Вулф даже успел получить премию за репортаж о Кубинской революции, но параллельно те же самые академики вручили ему награду за юмор — именно так перетянутые галстуками мужи воспринимали эксперименты Вулфа на стыке беллетристики и репортажа.

Чуть позже своим первым крупным текстом для Esquire о культуре форсированных ретроавтомобилей Том ярче некуда продемонстрировал это вопиющее профессиональное несоответствие: вместо набора безличных, но грамотно структурированных фактов да иллюзорной объективности в придачу журнал получил огромный расфокусированный текст, в котором ничему из вышеперечисленного места не нашлось.

Вулф нарушил все конвенции разом: текст пестрил диалогами, литературно выписанными сценами и образчиками ономатопоэи, дразнил лексической свободой с участием сленга и вульгаризмов, не стеснялся КАПСЛОКА и, самое главное, к чертям слал хваленую журналистскую объективность. Автор не только интерпретировал описываемые события с точки зрения их участников, но и не стеснялся высказываться сам — невиданная по тем временам дерзость. Тем не менее, главред Esquire Байрон Добелл отдал текст в печать, даже не сократив название — материал так и вышел под заголовком: «Ур-ра! Ур-ра! Вот она — та самая конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка». Публикация снискала такой успех, что через три года свет увидел почти что одноименный


сборник эссе «Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка»


(The Kandy-Colored Tangerine Flake Steamline Baby), а сам Вулф закрепился в статусе «отца новой журналистики». Вслед за ним — на худой конец, параллельным курсом — проследовали Норман Мейлер, Трумен Капоте, Хантер Томпсон, Джоан Дидион и не счесть сколько еще народу, из-за чего грань между журналистикой и художественной литературой размылась донельзя, а мы до сих пор можем читать репортажи, не боясь до смерти обзеваться.

Первым романом Вулфа стал «Электропрохладительный кислотный тест», работа над которым затеялась через год после выхода «…обтекаемой малютки». Правда, с жанровым определением, как водится, «все сложно»: на сайте писателя книгу и вовсе обзывают «журналистской одиссеей», а сам текст представляет собой документально заверенную историю Кена Кизи, автора известнейшего романа «Над кукушкиным гнездом», и образовавшейся вокруг него коммуны «Веселые проказники», обильно экспериментировавшей с ЛСД и другими, тогда вполне легальными, психоделиками. Действие книги мечется в промежутке с 1958 по 1966 год и успевает вместить в себя все значимые проказы коллектива с момента формирования до периода распада. Часть событий Вулф наблюдал своими глазами — эти кусочки стилистически дублируют его предыдущие эссе и доступно объясняют, что именно называли «новой журналистикой»; другую — большую часть — составляют драматические реконструкции со слов очевидцев и остальные романные финтифлюшки, сдобренные увесистой щепотью журнализма.

Стоит признать, «Аркадия» не прогадала с выбором: материал «…теста» образует удивительную синергию с автором, и едва ли у Вулфа найдется столь же увлекательная книга, способная в той же мере внятно рассказать о самом Вулфе и методах его работы. Местами довольно фрагментарный, текст, тем не менее, удерживается в седле благодаря фигуре Кизи — харизматичный вождь «Проказников» до поры до времени не позволяет расползтись ни своей коммуне, ни книжной истории, в которой поневоле оказывается. Но не менее важна здесь фигура ретранслятора — без то и дело прорывающегося в текст Вулфа Кизи бы не справился, и именно этот второй голос превращает репортаж в полноценный роман, нервически придает ему цвет и запах. От пикапа «веселых ребят», в первых строках прыгающего в ритме Сан-Франциско, до сарая с ироничным званием «Дом Космического Обогревателя», которым все кончается; сквозь ЛСД в пунше, митинг против Вьетнамской войны и автобусное паломничество «Далше» (как с мягким знаком, только без), насквозь через закоулки «божественного мира души», подножки от ФБР и побег от правосудия в Мексику — Том-журналист везде следует за стариной Кеном если не физически, то в качестве литератора.

Книга, при всем своем многословии и сбивчивости, остается стремительной, даже устремленной, словно летит в неясную, едва освещенную даль призрачного хайвея. Скупой, но безудержный, как лавина, язык Вулфа рельефен ровно настолько, насколько нужно, предельно выразителен именно в отсутствие средств выразительности как таковых — прежде всего за счет своей запредельной плотности и синкопированной ритмики. Эти и остальные стилистические выкрутасы, конечно, не были для Вулфа самоцелью: литературная рамочка, обрамляющая документальный материал, призвана была, по словам самого автора, «возбудить читателя не только интеллектуально, но и эмоционально» — такой вот хитрый и, пожалуй, удавшийся план.

«Костры амбиций» стали первым «настоящим» романом Вулфа — то есть первым, в разговоре о котором можно обойтись без слова «документальный», но которое все равно приходится держать в уме. Несомненно художественный, текст в то же время обладал завидной подкладкой из фактов: начиная от въедливо зафиксированного социального фона до героев, имевших прототипов за пределами страниц. В итоге по-настоящему выдуманными остались только частности да сюжетные ниточки — а еще язык. Может, разница и несущественна, может, крупинку ответственности стоит возложить на переводчиков, но в «Кострах…»


между Вулфом и жизнью словно воткнули шпалеру и увили ее виноградом —


кое-что видно, но всего не разглядеть. Каждое слово как будто покрылось литературным налетом, и увеличение массовой доли художественности неминуемо привело к потере резкости — во всех смыслах этого слова. Если только что озвученное замечание показалось вам критичным — это не так: по общепринятым меркам Вулф естественен до безобразия, и некоторое интонационное несоответствие бросается в глаза лишь из-за прошлых документальных опытов. Во всем остальном этот толстенный, около семисот страниц, роман, после которого Вулфа стали называть «летописцем своего века», — действительно внушительное чтение.

Сюжет кружит над Нью-Йорком восьмидесятых — в первой же сцене мэр получает «наполовину выеденной» банкой майонеза по лбу, и хотя персонаж он строго эпизодический, примерно так все оно дальше и пойдет. Сверяясь с вводным эпизодом по уровню человеческой какофонии, Вулф, как и обещает название, примется жечь своих героев в кострах их собственных амбиций — в прологе погорит мэр во время Гарлемской забастовки, а затем придет время Шермана Мак-Коя, Лоренса Крамера, Питера Фэллоу и всех-всех-всех.

Номинально главный герой здесь именно Шерман — удачливый финансист с Уолл-стрит, неудачно заехавший в криминальный Бронкс на своем новеньком «Мерседесе», и все бы ничего, если б его любовница случайно не сбила там безобидного чернокожего мальчишку. Но и для журналиста-пропойцы Фэллоу, решившего сделать на этой трагедии карьеру, и для снедаемого бытом прокурора Крамера, руководствующегося сходными мотивами, огня у Вулфа хватит. А через какое-то время и вовсе понимаешь, что по-настоящему главный герой здесь — объятый пламенем коллективный Нью-Йорк, этакий котел из белых и черных, бедных и богатых, англичан и американцев; котел, до краев забитый похотью, трусостью, жадностью и тщеславием. По-своему эквивалентным получился и сам текст — жесткий, беспардонный, местами циничный комментарий к социальным процессам, которые не завершились и по сей день, и в то же время клубок архетипичных историй о том, что человек человеку — ступенька.

Последнее, о чем стоит предупредить читателя, — обе книги, и «Электропрохладительный кислотный тест», и «Костры амбиций», издаются в классических уже переводах Виктора Когана и пары Владимир Бошняк/Инна Бернштейн соответственно. Первый много и усердно переводил битников вроде Берроуза и Керуака, которому в «…кислотном тесте» даже занимательное камео нашлось, так что попадание, как вы понимаете, стопроцентное. Ну а вторые по отдельности знакомили с русским Берджеса, Кормака Маккарти, Фолкнера, Айрис Мердок и еще вагон не самых последних писателей, так что мое брюзжание выше можно списать на погоду и довериться опытным проводникам в мир литературы. А вот ворох опечаток, которого в издающихся не в первый раз книгах могло бы и не быть, так просто не спишешь. Впрочем, поговорку про волков и лес вы и без меня знаете.

Текст: ГодЛитературы.РФ
Фото: афиша фестиваля

Русская литературная неделя организована в рамках программы Читай Россию/Read Russia российским Институтом перевода и американской компанией Read Russia Inc.

В течение шести дней ведущие российские и американские писатели, издатели, литературные критики, слависты, а также переводчики русской литературы будут общаться друг с другом на презентациях, круглых столах, дискуссиях, чтениях: пройдут творческие встречи российских литераторов с американскими читателями, круглый стол по проблемам перевода русской литературы на иностранные языки, презентации литературной переводческой премии «Читай Россию/Read Russia», презентация проекта «Литературная матрица» и программы поддержки переводов русской литературы.

В состав российской делегации вошли известные писатели, литературоведы и публицисты: Вадим Левенталь, Андрей Геласимов, Павел Басинский, Майя Кучерская, Марина Степнова, Всеволод Багно. Кроме того, в событиях Русской литературной недели примут участие ведущие литературные переводчики, среди которых Нина Буи, Лиза Хейден, Мариан Шварц, Питер Константин, Оливер Реди.

Встречи будут проходить на нью-йоркских литературных площадках: в книжных магазинах Book Culture, на кампусе Колумбийского университета и Институте Харримана, книжных и литературных клубах.

Также в рамках Русской литературной недели состоится презентация первых книг серии Русская Библиотека на английском языке, выходящих в издательстве Колумбийского университета. Глобальный проект «Русская библиотека» поддерживается Read Russia и Институтом перевода. Он предусматривает формирование корпуса классических и новых переводов — порядка 100 томов, — которые предполагается издать в США и Великобритании в течение ближайших 10 лет. Издания «Русской библиотеки» увидят свет в печатном, электронном, а также в аудиоформате.

С программой фестиваля можно ознакомиться здесь.

Ссылки по теме:
Антологию русской литературы издадут в США — 15.03.2017
Юлия Гумен: «Нужен автор, который проломит стереотипы» — 13.03.2017
Оставить русскую литературу невозможно — 27.06.2015
Читать Россию! — 12.09.2016
«Хорошая книга способна найти своего читателя» — 15.07.2015

Интервью и перевод: Александра Гузева/RBTH.com
Фото: RBTH.com

В Нью-Йорке проходит Русская литературная неделя. На нее приехали известнейшие русские писатели, издатели, критики — чтобы встретиться со своими партнерами, переводчиками и, разумеется, читателями. Также в рамках Русской литературной недели 11 декабря состоится заседание международного редакционного совета серии «Русская Библиотека на английском языке в 100 томах», по итогам которого будет объявлен начальный список серии из 30 произведений.

Нью-Йорк — город, не чуждый для русской литературы. Живое подтверждение тому — Кристофер Меррилл, глава писательской программы Айовского университета (старейшего в США «литературного института»), поэт, журналист, эссеист и путешественник — в этом качестве он недавно добрался до Красноярска, который, по его собственному признанию, для большинства американцев остается точкой «посредине нигде» (are in the middle of nowhere). А еще — ученик Бродского. Не в метафорическом, а в самом прямом смысле слова.

Вы были студентом Бродского. В этом году исполняется 75 лет со дня его рождения, можете рассказать, как проходили ваши занятия, что он для вас значил?

Кристофер Меррилл: Я был студентом Бродского в 1980 году в Колумбийском университете, и я бы сказал, что он оказал невероятное влияние на мое мышление и становление как поэта. Он любил вспоминать слова Уинстона Одена о кодексе чести поэта, и, я думаю, Бродский привил и мне этот кодекс чести. Он говорил, что сочинение стихов — самое важное дело поэта, что писать хорошо — его единственная обязанность. Он познакомил меня с польским нобелевским лауреатом, поэтом Чеславом Милошем, с Константиносом Кафафисом.

Бродский мог процитировать стольких поэтов стольких стран и эпох! Ему было лишь 40 лет, когда он преподавал у нас, но он казался гораздо старше и мудрее, потому что как будто уже всё читал и всё помнил. Мы изучали очень подробно все стихотворения, и он привносил в каждое обсуждение невероятное количество отсылов и подтекстов. Мне казалось, что мир становится шире. После трехчасовой лекции Бродского я еще три часа ходил по улицам Нью-Йорка, пытаясь «переварить» услышанное.

К тому же это был мой первый преподаватель-иностранец, который при этом говорил по-английски лучше нас всех! Его словарному запасу и языковому чутью, гибкости мог позавидовать любой студент нашей группы.

Кстати, Бродский постоянно придумывал какие-то шутки. Это было время военного положения и «Солидарности» в Польше, однажды он пришел в класс и сказал, что Советский Союз придумал новый праздник — tanks giving («день танкодарения»).

Как-то раз он зачитал нам свое эссе о Достоевском. До этого я был знаком с какими-то переводами, мне особенно понравились «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы». Но когда я услышал, насколько глубоко русский поэт погрузился в философию Достоевского, я понял — именно это и есть задача поэта: не только превозносить своих предшественников, но пытаться осмыслить, в чем именно состоит величие написанного ими.

Вы — глава программы по обучению писателей в Айовском университете. В России практически нет таких программ, они только недавно начали появляться, у нас считается, что писатель уже рождается со своим даром. Однако некоторые русские писатели приезжали на вашу программу…

Кристофер Меррилл: Забавно, что первая программа по обучению писателей появилась именно в России — Институт Горького! Наш айовский курс был основан примерно в то же время (на три года позже — в 1936 году. — Прим. ред.), но разница была в том, что наши выпускники становились не писателями, а преподавателями английского языка и литературы в самых разных университетах. Но там они потихоньку «продвигали» мысль о необходимости создания именно писательского курса. В итоге сейчас в Штатах 250 программ, которые выдают университетские дипломы по специальности «литературная работа».

За годы нашего существования к нам приезжали многие русские писатели: Алиса Ганиева, Ксения Драгунская, Виктор Пелевин

А на ежегодные конференции IWP в Айове съезжаются до 14 тысяч преподавателей и писателей со всего мира. Мне кажется, это означает, что среди интеллектуалов существует своеобразный голод, тяга сделать что-то интересное в рамках своего языка, понять что-то о времени, в котором они живут.

Вы следите за современной русской литературой?

Кристофер Меррилл: Я не читаю на русском, а сейчас в США не так много издательств, занимающихся переводами с русского: Ugly Ducking Press привозит интересных авторов, также российско-американский писатель Илья Каминский делает многое для сближения двух наших литературных традиций.

Мне нравится то, что делает Алиса Ганиева. Я был поражен, что ее первая повесть «Салам тебе, Далгат» вышла под мужским псевдонимом. Надо признаться, что с практической точки зрения это было очень правильно — читатели больше доверятся, если о жизни юноши в Дагестане пишет юноша. Ее новая книга, недавно переведенная в США, «Праздничная гора», еще раз показывает многообразие возможностей Ганиевой в литературе. Она пишет прекрасную прозу, привнося на страницы своих книг критическое мышление, которое вы, возможно, не увидите у Достоевского, но точно найдете у таких писателей, как Бродский.

Вы слышали о проекте «Русская библиотека» Колумбийского университета и организации Read Russia? Они собираются перевести и издать 100 томов русской литературы.

Кристофер Меррилл: Да, мне кажется, это очень хорошая идея. Сейчас Китай делает что-то подобное, переводя свои произведения на английский. Также в Катаре есть организация, которая переводит произведения с арабского на английский и наоборот.

Мне кажется, что такие программы хороши тем, что один переводчик может осилить только определенный круг книг — когда же их много, то шанс не упустить важных писателей увеличивается.

Я уверен, что если русский читатель откроет антологию американской литературы, то получит лишь фрагментарное представление о том, что действительно происходит в ней. Так что чем большему количеству писателей мы дадим слово, тем больше шансов у читателя понять литературную картину страны.

В Америке мы скорее всего знаем молодых писателей лишь из Москвы и Петербурга — «Русская библиотека» даст шанс узнать и других. Всё, что обычный американец знает о Сибири, — это то, что сюда ссылали каторжных, что здесь, наверно, много деревьев и очень холодно.

Вчера я ходил [в Красноярске] в музей писателя, о котором я никогда не слышал, — Виктора Астафьева, автора романа «Царь-рыба». Я узнал много интересных историй, связанных с его романами, и понял, что американцы должны узнать об этом писателе.

Текст: ГодЛитературы.РФ
Фото: Страница Анны Старобинец в «Фейсбуке»
Анна Старобинец — самой молодой из ныне здравствующих финалистов премии Read Russia

Премия Read Russia/Читай Россию объявила свой короткой список. В него вошли:

  1. Fyodor Dostoyevsky, Crime and Punishment
    (Федор Достоевский, «Преступление и наказание»)
    Translated by Oliver Ready
    Penguin UK
  2. Sergei Dovlatov, Pushkin Hills
    (Сергей Довлатов, «Заповедник)
    Translated by Katherine Dovlatov
    Counterpoint Press
  3. Vladislav Khodasevich, Selected Poems
    (Владислав Ходасевич, «Избранные стихотворения»)
    Translated by Peter Daniels
    Overlook Press
  4. Vladimir Sharov, Before and During
    (Владимир Шаров, «До и во время»)
    Translated by Oliver Ready
    Dedalus Books
  5. Anna Starobinets, The Icarus Gland
    (Анна Старобинец, «Икарова железа»)
    Translated by Jamie Rann
    Skyscraper Press
  6. Leo Tolstoy, Anna Karenina
    (Лев Толстой, «Анна Каренина»)
    Translated by Rosamund Bartlett
    Oxford University Press
  7. Leo Tolstoy, Anna Karenina
    (Лев Толстой, «Анна Каренина»)
    Translated by Marian Schwartz
    Yale University Press

Церемония объявления победителя состоится в Нью-Йорке, в обществе библиофилов Grolier Club, 29 мая. Начало церемонии в 18.00. В 19.00 приглашённый профессор Гарри Сол Морсон прочитает лекцию Because Everyone Needs a Little Russian Literature («Потому что всем нужно немного русской литературы»).

Премия Read Russia была учреждена при поддержке Центра Б. Н. Ельцина, Института перевода и Роспечати в составе одноименного проекта, направленного на популяризацию и распространение русской литературы за границей. Денежное наполнение премии — $10 000, разделяемые между переводчиком и издателем.

 

OK

Вход для официальных участников
Логин
Пароль
 
ВОЙТИ