25.07.2024
В этот день родились

Все мы какие-то

25 июля исполняется 95 лет со дня рождения Василия Шукшина

Кадр из фильма 'Калина красная', 1973 год
Кадр из фильма 'Калина красная', 1973 год
Трудно поверить, что Василий Шукшин прожил всего 45 лет - настолько много успел он сделать. И что его нет с нами уже больше пятидесяти - настолько узнаваемы его герои, настолько успешно развиваются намеченные им линии, кинематографическая и литературная. В 2015 году мы попросили поделиться своим мнением одного из писателей, успешнее многих развивающего шукшинские традиции в современной литературе, - лауреата «НацБеста» Сергея Носова. Предлагаем вспомнить этот текст.

Текст: Сергей Носов, для портала ГодЛитературы.РФ

Помните, в рассказе Шукшина «Хахаль», командировочный Костя Жигунов переживает «стыд и бестолочь» прошедшего вечера? Речь сейчас не о том, что случилось (скорей, не случилось), а о том, что ему приходит мысль в голову: «Все мы какие-то». Костя эту мысль (сказано) «не додумал». Но что же тут додумывать, когда этим уже сказано все?

«Все мы какие-то» - фраза ни о чем, и вместе с тем - всеобъемлющая.

Какими бы эпитетами ее ни удлиняли, все уточнения будут лишь уводить в сторону. В сторону от «нас». Не какие-то мы конкретные, а «все мы какие-то» - вот такая смыслообразующая неопределенность.

Многие герои Шукшина, каждый в своем положении, могли бы сказать то же: «Все мы какие-то», - и не надо было бы добавлять ничего. А попробуйте перевести на другие языки - все пропадет.

Впрочем, чтобы посмотреть на то же сторонним взглядом, необязательно быть иностранцем. У «нашего» даже лучше получится.

Некто в шляпе (рассказ «Чудик»), угрюмый человек из очереди, изрекает по случаю: «Да, да… Они такие теперь». Знакомая ситуация - товарищ обособляется. Не «мы», а «они». «Они» и «теперь». А какие «такие»? Да такие. Какие-то. Все то же.

Надо полагать, он не «такой».

А вот Василий Егорыч Князев, с которым «постоянно что-нибудь случается», один из тех, кого с легкой руки самого

Шукшина (вернее, жены героя) стали называть «чудиками», - думает он: «Да почему же я такой есть-то?»

Вот: «Да почему же я такой есть-то?»

Первый раз нам дано прочитать эту горестную мысль героя, когда он по какому-то внутреннему правилу своему - и вопреки всем жизненным обстоятельствам - не может, ну никак не может позволить себе признаться, что пятидесятирублевка, найденная им на полу в магазине и с эффектной прибауткой положенная на прилавок - на видное место, как выясняется, его собственная… И второй раз - когда вызвал очередной приступ ненависти у своей снохи, не оценившей сюрприза: разрисовал, желая ей угодить, коляску ребеночку (это в гостях-то у брата).

Дважды - в пространстве одного рассказа - задается этим вопросом герой. Дважды и одинаково, слово в слово, с одинаково вымученной инверсией, выражающей всю безнадегу: «Да почему же я такой есть-то?»

«Все мы какие-то» - могло бы на это случиться ответом, только вряд ли утешил бы героя ответ. Где ж тут «все», когда все не такие, как я?

Но даже не выходя за рамки рассказа «Чудик», присмотревшись к его мелькающим персонажам, заметим, что все они не лишены, скажем мягко, своеобразия. Ну вот, например, важный пассажир, демонстративно отказавшийся пристегнуться в полете и потерявший вставную челюсть. Или сам пилот, посадивший самолет в картофельном поле. Он, как сказано, «промазал». Вышел из кабины и проходит по салону, огрызаясь на пассажиров. Получается, что Василий Егорыч-то, Чудик наш, в полете не без причины робел, а мы над ним уже посмеялись… Брат его, старший, а стало быть, скорее всего, побывавший на фронте (Чудику 39, а рассказ 67-го года), - он теперь безвольный подкаблучник, тоскующий по любви, вспоминает с внезапной радостью за рюмкой водки, как в детстве зацеловывал младшего до синевы, пока не вмешивались родители. Жена брата - живое воплощение воинственного благоразумия, идеал которого явлен ей в среде ответственных работников: она буфетчица в управлении. И под стать ей мелькнувшая в рассказе телеграфистка, «строгая сухая женщина» - самочинный редактор телеграмм, своего рода блюститель чистоты жанра.

«Все мы какие-то».

Чудик из «Чудика» - случай крайний. «Слишком человеческое», переполняющее душу героя, выплескивается наружу, то

пугая, то изумляя, то возмущая других. Но и «нормальность» других, даже тех, кто не «чудики» (за вычетом их), не проблематична лишь в том отношении, в каком сам Шукшин не желает с этими людьми близко связываться. Достаточно и того, что противоположный край пространства шукшинских типажей занят «чудищами» и «чудовищами». Бездушные прокуроры, придурковатые инициативщики, вообразившие себя начальниками, ушлые стервы, ждущие момента, чтобы засадить в тюрьму ближнего, - все это чудовищное в своей причудливости сволочье и жлобье, хотя и принадлежит по шукшинским масштабам второму плану, но все же второму плану этого мира.

А что за мир? А ведь удивительный мир.

Этот мир безграничен и вместе с тем самодостаточен. Он сам по себе. Отсветы инобытия падают на него исключительно редко (где-то вот упомянута война во Вьетнаме - и то с вопросительным знаком).

Одним словом сказать, ойкумена.

Сказал и сам себя срезал.

Попробую объясниться.

Как бы так. Мир Шукшина перенасыщен кислородом. Те, кто в этом мире живет, ничего не замечают такого - живут и живут. А у нас какой-то другой состав воздуха, мы дышим каким-то метаном-пропаном, черт знает чем, и у нас дефицит кислорода. Мы этого тоже не замечаем, потому что наши легкие давно приспособились, но, что такое кислород, мы не забыли. Мы даже знаем, что он немного пьянит, побуждает к активности. Когда его больше, то и жизнь как будто насыщенней. И вот современный читатель открывает книгу, а там - мир Шукшина…

Я вот о чем.

В этом мире живут с безотчетным ощущением всего своего. Здесь все свои. Это безотчетное ощущение - кислород этого мира.

Грубоватые мужики, отцы семейств, сварливые жены, умники, простаки, чудики - все свои. И соседи - свои, и дальние родственники, и не родственники - свои. И негодяи - свои. И герои.

Негодяи здесь особенно гадки - потому что свои. Властолюбцы - среди своих же - выглядят полудурками.

Здесь невероятно легки в общении, но и одиночество тут - среди своих же - переживается острее всего.

С легкостью раскрывают душу, но так же скрываются от своих.

Здесь умеют стыдиться - потому что рядом свои. Теряют стыд - потому же: свои же.

Разобщенность тут - это разобщенность своих. Тут и чужие постольку чужие, поскольку свои.

Кроме своих, тут и нет никого. Посторонний тут свой, потому что - со своей стороны: во все стороны тут только свое.

«„На фронте приходилось бывать?” - интересовался он как бы между прочим. Люди старше сорока почти все были на фронте, но он спрашивал и молодых: ему надо было начать рассказ». Это Бронька Пупков собирается впаривать городским, как он покушался на Гитлера. Гитлер, и тот свой: Гитлер Броньки Пупкова.

Современному читателю непросто свыкнуться с мыслью, что самые яркие герои Шукшина - из поколения победителей. Но о войне здесь говорят нечасто. И уж совсем реликтовым эхом откликается в общей памяти раскулачивание и «голодуха». Здесь живут сегодняшним днем, по возможности - впрок и всегда с мыслью о детях. «Ребятишки» - очень шукшинское слово.

Здесь и закаты - свои, и звезды, и леса, и дороги.

Здесь многим свойственно пробуждаться от повседневности, как ото сна, и смотреть на вещи другими глазами.

Свои поймут. Не все - так кто-нибудь из своих. Читатель поймет. Он тоже свой, если сподобился читать и не закрыл книгу.

Так здесь бывает: щелк в голове - и ты уже готов охотиться посредством иглы на микробов. И не безразлично тебе, куда мчится Русь-тройка, если в тройке Чичикова везут. И пишешь по вечерам трактат о государстве в восьми тетрадях. И хочешь сам восстановить церковь. (Другому - щелк! - и разрушить в голову вдруг пришло, и вот он самодур самодуром.)

Здесь к «писателям и попам» обращаются на ты - как к своим.

И всегда найдется кто-нибудь, кто заслужил по морде.

Здесь как нигде (а есть ли где-то другое «где»?) знают, что между справедливостью и законом существует глухая брешь, и закон, он только закон, нечто внеположное общей жизни, а жить надо по справедливости. И что жить - надо.

Поступки здесь означают больше, чем слова. А слова - говорятся по-разному.

Эпизод, когда взрослый брат взрослому брату рассказывает (пока больная девочка спит) сказку про зайку, летавшего на воздушных шариках, можно принять за единицу человекоразмерности.

Но не все выразишь словами.

«Все мы какие-то», а раз так, то и получается у нас - как-то. «Как-то так».

«Колька взял пузырек с чернилами и вылил чернила на белый костюм Синельникова. Как-то так получилось…»

Нехорошо не то, что так получилось (ибо за дело), а что прогнулся тут же - отдал 25 рублей («Да гори они синим огнем!»). Тут уж читатель волен поставить себя на место этого Кольки - что лучше: дать урок мелкой мрази и пойти под суд за оскорбление действием или так же как он: да гори синим пламенем!

На самом деле, здесь учат. Можно погасить обиду в себе, покориться ради семьи торжествующей неправде - даже взяв уже молоток наизготовку. Но по совести - надо учить. За предательство, трусость, хамство. За подлянку - как в рассказе «Рыжий» - без оглядки на риск и опасность. «Жить надо серьезно, надо глубоко и по-настоящему жить».

«Все мы какие-то». И в этом тихом «все мы какие-то» - в этом огромном мире своих - значения «я» и «мы» поблескивают своей диалектикой.

Вот два эмоциональных полюса шукшинской прозы, два вопроса. Один, обращенный к себе персонажем, не находящим среди своих себе места. И второй - самого Василия Макаровича Шукшина - напрямую к своим. К нам то есть.

Один, безответный и горестный: «Что же такое со мной есть-то?» - и второй, этот, последний, отчаянный: «Что с нами происходит?»

Как бы ни отвечали мы на второй и чем бы ни дышали сегодня, этот стал уже новым нашим «вечным» вопросом.