Текст: Евгений Водолазкин
28 (15) ноября 1906 года родился Дмитрий Сергеевич Лихачев. Ему была дарована долгая жизнь - 93 года без одного месяца. 15-летним «реалистом» (учеником «реального училища») он встретил известие о расстреле царской семьи, а 92-летним академиком - присутствовал в Петропавловском соборе при ее захоронении. И не просто присутствовал: именно он был тем человеком, к которому обратился за советом президент Ельцин, хорошо понимавший свою ограниченность в вопросах духа: стоит ли это делать? И академик-филолог твердо ответил: стоит.
Этот эпизод хорошо показывает, какое место занимал академик Лихачев в нашем гуманитарном пространстве. Но в первую очередь он был блестящим филологом, книжником в том смысле, который вкладывали это слово в Древней Руси, бывшей на острие его широчайших профессиональных интересов. Которыми он сумел «заразить» и простых читателей. «Вклад Лихачева состоит в том, что древнерусскую литературу он сделал достоянием общественного сознания», - объяснил порталу ГодЛитературы.РФ медиевист и романист Евгений Водолазкин - многолетний сотрудник, ученик и в каком-то смысле продолжатель дела Лихачева. Но кроме этих коротких слов, он написал два очерка о Дмитрии Сергеевиче, включив их в свою книгу рассказов и эссе «Совсем другое время» (М.: АСТ, "Редакция Елены Шубиной", 2014). Одно из них - то, что короче, - мы, с любезного разрешения автора, воспроизводим.
Скажу просто, что вклад Лихачева состоит в том, что древнерусскую литературу он сделал достоянием общественного сознания.
Есть народные артисты и народные художники. Лихачев - единственный известный мне народный академик. Не потому, что народ так уж хорошо знал его литературоведческие работы. Подозреваю, что в массе своей народ этих работ не знал. Просто он видел, что деятельность этого человека увеличивает пространство добра. Это то, что понятно всем - вне зависимости от образования и имущественного положения. Говорят, что рука, положенная на лоб, ощущается даже тем, кто находится без сознания. Она понятна ему как знак со-чувствия. Со-страдания. Или благодарности.
Хорошо помню лоб его, покойного. В морге, куда, по просьбе дочери, нужно было приехать за Дмитрием Сергеевичем, еще не было суеты официальных похорон. Можно было спокойно попрощаться. Я положил ему руку на лоб. Лоб был прохладным и слегка шершавым. Это ощущение я вспомнил впоследствии, когда гладил камни Соловецкого монастыря, места его четырехлетнего заключения, - прохладные, но не холодные. Даже неживой своей сущностью источающие мощную энергию добра.
Помимо своих достижений в науке, Лихачев был просто добрым человеком. Тем, кто способен помочь или - применительно к суровой нашей действительности - заступиться. Он заступался за коллег перед всесильными «органами» и помогал вернуться в Ленинград ссыльным ученым. Пытаясь защитить Иосифа Бродского от обвинения в «тунеядстве», заказал ему перевод для Пушкинского Дома Джона Донна. Годы спустя они вспоминали об этом, когда Бродский разыскал Лихачева в Венеции. Во время прогулки Бродский подарил ему шляпу гондольера. Никогда не видел Дмитрия Сергеевича в этой шляпе (в память о Бродском она всегда висела за его креслом), но думаю, что романтическое начало Лихачева подарок отражал чрезвычайно точно.
В эпоху перемен его помощь приобрела едва ли не институциональный характер. В Пушкинском Доме не иссякала очередь приехавших к Лихачеву. Я думаю, человеку, с устройством русской жизни не знакомому, трудно было бы объяснить, почему к заведующему Отделом древнерусской литературы приходили за поддержкой провинциальные библиотекари, директора институтов, известные политики, учителя, врачи, художники, сотрудники музеев, военные, бизнесмены и изобретатели. Иногда приходили сумасшедшие. Их он тоже внимательно выслушивал и, взяв под руку, медленно провожал по коридору. Лихачев говорил им, что их идеи важны, но в нынешних условиях неосуществимы. Он предлагал им немного подождать, и его собеседники соглашались. Они были готовы ждать.
К Дмитрию Сергеевичу приходило множество людей с просьбой подписать письма в защиту тех или иных дел, лиц, изданий. Отказывал он редко и по причинам безусловно веским. Когда вопрос казался Лихачеву особенно важным, к напечатанному тексту он приписывал несколько строк от руки. Он знал, что на это отреагируют. Диапазон его заступничества простирался до пределов города (защита петербургской «небесной линии» и сохранение традиционного облика Невского) и - шире - страны (противостояние «повороту рек»).
Для окружавших его он был чем-то вроде Деда Мороза. Образ включает как праздничность происходившего, так и существование по законам сказки. Память без напряжения предлагает десятки историй. Собираясь на свадьбу к аспирантам своего отдела (как это принято в Пушкинском Доме, их звали Татьяна и Евгений), Лихачев поехал в «Пассаж» за подарком. Был конец 1989 года. Изделий сложнее мыла и спичек в ту пору уже не продавали, да и те добывались по талонам и в очередях. Дмитрий Сергеевич вошел в «Пассаж» с мыслью купить кофейный сервиз Ломоносовского фарфорового завода. Этот фарфор он очень ценил, и, надо думать, не зря. О цели своего посещения Лихачев рассказал в отделе посуды. Даже на фоне товарного голода в стране этот отдел поражал зияющей пустотой своих витрин. Продавщица молча переводила взгляд с Лихачева на его шофера. Появление знаменитого академика в отделе посуды ее потрясло. Еще больше ее потряс вопрос о ломоносовском фарфоре. Помещение, пустое еще минуту назад, мгновенно заполнилось народом. Появился директор «Пассажа» и пригласил Дмитрия Сергеевича с шофером в свой кабинет. Лихачев рассказал ему, что хотел было порадовать своих аспирантов, но (характерное движение его длинных пальцев) обстоятельства этого очевидным образом не позволяют. Желание порадовать Татьяну и Евгения директор «Пассажа» нашел вполне законным. По счастью, даже в 1989 году этот человек знал, где искать ломоносовский фарфор, и, не теряя времени, отправил за ним машину. Пока везли фарфор, он угощал своих гостей кофе. Татьяна и Евгений до сих пор хранят подаренный Лихачевым сервиз.
В Лихачеве не было той художественной рассеянности, которая сопровождает ученых литературы и кино. Он всегда был подтянут (даже дома ходил в галстуке), без малейших намеков на «ученое» неряшество. Вероятно, таким и должен быть настоящий ученый. Неряшество внешнее во многих случаях отражает неряшество мысли.
И в науке, и в жизни он был человеком, способным, поставив цель, ее добиться. Это качество Дмитрия Сергеевича я осознал в полной мере, когда после его смерти обратился к другой знаменитости с просьбой защитить человека, в отношении которого была допущена несправедливость. Я дал ему телефон, по которому следовало позвонить и попросить обратить на это дело внимание. Он связался со мной через несколько дней и сообщил, вздохнув, что не дозвонился. Во время нашего разговора мне подумалось, что Лихачев всегда дозванивался.
После прощания в Таврическом дворце гроб привезли в Князь-Владимирский собор на Петроградской стороне. Всю ночь ученики умершего читали над ним Псалтырь. Моя очередь наступала в два часа. Пройдя мимо уже начинавших выстраиваться телекамер, я подошел к милицейскому кордону. Милиционер проводил меня в храм и закрыл за мной дверь. В лязге закрываемой двери мне почудилось что-то литературное.
Свет в соборе был почему-то отключен. Мрак огромного пространства нарушали два маленьких светящихся круга. Один - от массивной свечи, стоявшей у гроба, другой - от восковой свечки в моих руках. Ею я должен был освещать текст Вечной книги. Прежде чем начать читать псалмы, я подошел к Дмитрию Сергеевичу и долго на него смотрел. Он не имел облика спящего, как это порой бывает у покойников. У него был, скорее, вид человека, прикрывшего на минуту глаза. Готового (жест усталости) провести по ним ладонью.
Когда я заканчивал читать очередной псалом, мой голос еще долго отдавался эхом из мрака - оттуда, где, казалось, нет уже даже пространства. У своего уха я слышал потрескивание свечки и вдыхал ее медовый запах. С грохотом упала большая свеча у гроба. Вниз ее потянул наросший за часы горения сталактит. Я отломил его, вновь зажег свечу и осторожно поднес к изголовью. От движения свечи на лице Дмитрия Сергеевича дрогнула тень, и иллюзия жизни достигла высшей точки. Намекая, возможно, на иллюзию смерти.