03.03.2016
Читалка

«Надо немедленно останавливаться…»

«Рассказы о животных» Сергея Солоуха — не рассказы, а роман. И не о животных, а все-таки о людях

Текст: ГодЛитературы.РФ

Фрагмент и обложка предоставлены издательством «Время»

Кемеровец Сергей Солоух - не анималист, а романист. То есть пишет не о животных, а о людях. В том числе, например, о Фрэнке Заппе. Или о Йозефе Швейке. Но герой его нового романа Игорь Ярославович Валенок - бывший доцент, а ныне старший менеджер по продажам компании - оператора связи, действительно напоминает заморённого конягу, который тянет и тянет взваленный груз. Кем взваленный? Почему? А главное - зачем? На эти простые вопросы мучительно ищет ответы герой. А мы пока что задаём автору несколько простых вопросов.

Серия "Самое время", в которой выходит роман, подразумевает весьма существенную разницу во времени создания и публикации. Когда были закончены "Рассказы о животных" и какие года в них подразумеваются?

Сергей Солоух: Роман был закончен ровно год тому назад. Почтовый архив называет точную дату отправки рукописи главному редактору издательства "Время" Алле Михайловне Гладковой - 15 марта 2015-го. В общем, как видите, к определенному возрасту, все сроки - и подразумевающиеся, и реальные - у человека необратимо и стремительно укорачиваются. Оно буквально наступает. Время. Как в прямом, так и переносном смысле.

Город Южносибирск, в котором разворачивается действие книги, - это, очевидно, беллетризованное Кемерово, в котором вы живете; насколько существенен автобиографический элемент в романе?

Сергей Солоух: Он основополагающий. Я много раз это повторял и еще раз не поленюсь. Я пишу только о том, что сам знал, видел и чувствовал. Собственно, я думаю, только это и достойно в нашем мире художественной переработки, поскольку по определению уникально. Все остальное игра в кубики, ну, или сборка пирамидок для развития мелкой и крупной моторики. Нечто бескровное такое. В общем, да, подтверждаю, мой собственный автопробег с 2005-го по 2015-й составил что-то около 500 тысяч километров во всех климатических условиях Западно-Сибирской низменности.

Ну и простой вопрос: с Валенком всё хорошо будет?

Сергей Солоух: Это необыкновенно трогательный вопрос. Если бы вы были девушкой, я бы вас за него просто расцеловал. Но поскольку вы не девушка, то попробую что-то сказать. Я очень надеюсь, что когда Валенку придет пора умирать, то это будет быстро и небольно.

Фрагмент романа «Рассказы о животных» Сергея Солоуха

Когда это началось? Когда он стал ложиться спать с одним желанием: чтобы не наступило утро? С одной мечтою — не увидеть света. Не услышать дня. Шуршание колес, стук каблуков, чужие голоса. Остаться в тишине и темноте навеки, навсегда, в уже прошедшем, уже сгоревшем, в котором ничего, ничего больше не может и не должно случиться. Когда само существование, жизнь стала повинностью?

Давно. Очень давно. Задолго до того, как превратился в водилу на межгоре. При позднем Горбачеве? В тридцать пять? Когда казалось, что покупает в каком-то шалом кооперативе свой последний в жизни холодильник? «Бирюсу», в которой никогда не будет ни масла, ни сметаны? Или гораздо позже, в сороковник, к закату Ельцина? Когда впервые от Алки стало пахнуть днем? Когда она с работы стала приходить с румянцем? Нет. Раньше. Много раньше. Со смертью отца. С которым никогда не был близок или откровенен, но унаследовал большое тело с круглой головой. Характер, склонности, привычки. Которого, по сути дела, и не знал, но безоглядно верил. В отца как в олицетворенье принципа — за труд и честь, за честность и вознаграждение. Через год или два после того, как отец вошел и уже не вышел из хирургического корпуса Третьей городской, да, кажется, в апреле девяносто шестого или же девяносто седьмого, Игорь бежал из института по Весенней и вдруг остановился, увидев, что нету больше вывески «Техническая книга» на знакомом с детства розовом ракушечном фасаде. Помещение очищено, сдано и в нем меняют рамы и двери. И сразу вспомнил крупную тень за широким и чистым стеклом ближайшего ко входу витринного окна. Отца, что-то быстро выписывающего у стойки в закутке библиографического отдела. Самому себе открытку. Заказ на книжку из перспективного плана издательства «Наука» или «Высшая школа». И сладкое, детское ощущение того, как это здорово, наверное — вот так вот самому себе готовить послание из будущего, самому себе на год вперед размечать путь из радостей, сюрпризов и лишь одних хороших новостей. Знать заранее и наверняка, что эта бабочка-огонек в тебе будет гореть, играть, всегда найдет, чем напитать и желтизну, и красноту, и голубой цветочный ободок. И что теперь? Кто так цинично вынес на сквозняк и мокрый асфальт и тени, и мечты? Нагромоздил на тротуаре в виде поломанных, ненужных книжных стеллажей, готовых к погрузке в мусоровозку? И что же делать в этой гулкой, холодной пустоте, лишенной органики, способной холить и прятать светлячки куколок, путеводные огоньки тайн? В безбрежном космосе голой прагматики, в котором вечным казавшийся, неугасимым мотылек уже не передастся никому ни косвенно, ни прямо. Дочь, сразу же, еще при поступлении в мед, объявившая, что разбираться в человеческих несчастьях, бедах и болезнях она не собирается. Освоит хорошенько науку дерматологию, но врачом в поганом КВД не станет, а заделается косметологом. Со своим салоном, магазином и большою клиентурой. Все внешнее, понятное, отчетливое — ничего неясного, невысказанного, туманного и сладкого, где-то там скрытого внутри. И совершенно так же вот эта пара аспирантов, которых он сегодня по просьбе шефа, заведующего кафедрой, вызванивал для отчета на кафедральном научном семинаре. Один заносчиво проинформировал, что он принят менеджером по продажам в немецкую компанию и будет всю следующую неделю в командировке в Бохуме, а второй и вовсе объявил, что в институте больше не появится. Родители ему недорого купили плоскостопье и послезавтра он получает военный билет. Освобождение на веки вечные.

Да, именно в тот день у исчезающего на глазах, разломанного и разобранного книжного Игорь впервые очень ясно увидел пустоту. Дыру. Буквально и фигурально. То самое, что после него, в отличие от деда или отца, останется. Пшик. Был и сплыл. Но в тот момент, тогда еще не ахнул, не окаменел, потому что рядом была Алка. Еще была. И думалось, казалось, представлялось — будет всегда.

***

На курсе, в институте он никогда к ней не приближался. Слишком уж яркая это была звезда. Дочь заведующего кафедрой марксистско-ленинской философии Айдара Бакимовича Гиматтинова. Почему она выбрала прикладную кибернетику в политехе, а не историю КПСС в универе, не знала ни одна душа, включая собственную Айдара Бакимовича. Невысокого, очень подвижного человека, так мало требовавшего объема и пространства для своего резинового тела, но голосом, как будто эхом взрыва, заполнявшего любую поточную аудиторию. Его громогласные декламации, обязательный номер программы любого институтского общественного мероприятия, разворачивались перед собравшимися, словно летальный хирургический набор блестящих, ясных и разящих, тогда казалось — прямо наповал, тезисов. Весь словно вывернутый наизнанку, четкий и звонкий, с глазами всегда горящими, как у какого-то особого кота из белки, он был, конечно, полной противоположностью отца, Ярослава Васильевича. Крупного, похожего на стог, рукастого и головастого блондина. Всегда о чем-то своем, принципиально неразделенном думающего. И точно так же Игорь, ширококостный, округлый, малоразговорчивый, внешне никак не подходил к тому карманному, изящному веретену, которым была невероятно бойкая, фигуристая, с копной смоляных, легкой волной всегда приподнятых волос, Алла Айдаровна. Он, кажется, единственный на курсе не хотел ее и не добивался. Просто не думал о ней, как марсианин не думает о том, что он когда-нибудь к себе подманит и захватит земную спутницу Луну. И вот. Это произошло на практике после четвертого курса. Несколько лучших студентов потока, в том числе Игорь и Алка, попали на один из самых продвинутых и оборудованных в городе вычислительных центров, ВЦ Южсибугля. Одна неделя дневная смена, одна неделя ночная. Первая была частью обычной жизни, с перфолентами и перфокартами, длинными распечатками и чаем в комнате системщиков с конфетками «морские камешки», вторая открывала желающим всегда днем оккупированный, занятый дисплейный класс с его таинственным и фосфорическим свечением зеленых букв на черных квадратах мониторов. Гипнотизирующую, космическую свободу творить и жить в каком-то невозможном будущем. Ночами Игорь засиживался там, на втором этаже, до острого конъюнктивита. А когда от рези наконец закрывал глаза, откидывался на стуле или ронял голову на стол между двух клавиатур, то словно из иной, рядом сосуществующей галактики, с другого конца длиннющего коридора ВЦ, или, быть может, из дальних глубин его первого этажа начинал слышать нечто столь же таинственное и невозможное, как только что оставленный экран, нечто отталкивающее и притягивающее равным образом — обрывки смеха, музыку, короткую чечетку каблуков или пронзительный аккорд осколками внезапно брызнувшего стекла. Нечто чужое, но странным образом возбуждавшее воображение, точно так же, как просверлившие насквозь глаза зеленые буквы на черном безбрежном фоне. В такие странные моменты раздвоенности и неопределенности Игорь сидел, уперев лоб в теплую столешницу или затылок в холодную стену, и ждал, когда пройдет. И то, и это. Перечный туман в глазах и сахарно-ванильный в голове. И снова брался за свое. Но вот в одну из бархатных июльских полночей не вышло. Дверь класса резко, без предупрежденья, распахнулась, и кто-то звонко сообщил:

— Смотри-ка! Тут! Спит, лапушка, как пассажир на мягком кресле…

Игорь приоткрыл веки. В проеме сходились и расходились две тени. Горячие и остропахнущие. Одна определенно Алла Гиматтинова, вторая, покрупнее, кажется Ирина Моховец. И точно, ее ехидный голос объявил:

— Уважаемые пассажиры, наш полет проходит на высоте десять тысяч метров со скоростью девятьсот пятьдесят километров в час, температура за бортом…

— Сорок градусов, — со смехом подхватила Алка и, юркнув мышкой в комнату, взглянула сверху вниз своими розовыми в красные глаза сидящего.

— Живой! — констатировала громко и весело, и тут же тише, почти интимно, поведала: — Послушай, дорогой, на этот час ты единственный несквашеный двуногий мужского пола на ВЦ, Андрей Герасимов мордой, пардон, в своей блевотине, а рыжий электронщик Дронов под столом. Твой выход, получается…

— Но я… — начал было что-то собирать Игорь. Не то свой разум, не то просто слова.

— Дискуссия по завершенье семинара! — решительно постановила Алка Гиматтинова, и что-то жаркое и клейкое потянуло вверх за ухо большого Игорька: — Пойдем, — вновь после руководящих, рубящих пришел черед негромких, ласковых созвучий. — Какой ты, слушай, мягкий, сдобный и пахнешь словно молоко да хлебушек, и вправду, нет, честное слово, не зря тебя назвали Валенком. Очнулся Игорь ясным днем, а где — не понял. Все издавало звуки. За распахнутым окном переговаривались листья тополей, подушка, прилипнув к уху, гудела словно раковина, а сверху, над головой противно и отчетливо шуршала и чесалась известка на потолке.

Игорь, собравшись с силами и духом, приподнялся. И тут же увидел Алку. Она реяла, буквально вся вибрировала рядом с широким раскинутым диваном, а в руках держала стакан, по которому стекала на ее тонкие, с маленькими ноготками пальцы свежая морская пена.

— Нет, — пробормотал Игорь, — нет…

— Да, — сказала Алка, — да…

И темные ее соски светились и блестели так, словно не из бутылки, а из них, коричневых, из правого и левого, она ему и налила, нацедила щедро и эту влагу, и эту пену…

— Меня убьют родители, я даже не позвонил…Алка медленно взяла из его руки мокрый пустой стакан, медленно поставила на тумбочку, медленно развернулась и вдруг резко, сразу двумя руками толкнула в грудь, а после навалившись сверху на него, упавшего навзничь на простыню,

быстро и горячо, словно облизывая, заговорила. Прямо в ухо:

— Дурашка, дурачок, да ничего тебе не будет за меня! За меня не будет ровным счетом ни-че-го!

И оказалась права. За этот щедрый дар. За это новое, невиданное, неслыханное сразу и поту-, и посюстороннее. За это счастье, за свободу, за полет, которого не знал никто в его суровом мрачно-лесном роду — ни дед, ни прадед, ни отец, — с него тогда никто, по сути дела, ничего и не попросил. Не взял. В далеком семьдесят девятом все было даром. Просто так. Бери и ешь. И только много, много лет спустя явился счет. И в нем все было, все до копейки сбито, подсчитано и сложено. Предъявлено по полной. Игорю Валенку. Игорю Ярославовичу.

***

<…>

Надо немедленно останавливаться. Едва лишь клюнешь в первый раз. Мгновенно слепишь и разлепишь веки. Когда от недосыпа мозг начинает черною бабочкой утренних ножниц нарезать реальность на отдельные полоски. Вот только что шел точно по середине чуть серебрящейся, словно из мелкой ночной соли спрессованой полосы, а через секунду едва уворачиваешься от стремительно налетающей на тебя со встречной фары. Безумного глаза без радужного круга и зрачка. Готового взорваться. Проткнутого. А сам виноват! Клюнул. И начал уходить влево, словно на саночках по маслицу. Надо немедленно останавливаться. Но как? Что, разве будет безопасней узкая бровка, сползающая неверною волной в безбрежность, в полный штиль до горизонта белых предрассветных полей? Не факт. Всего лишь десять километров продержаться. Или пятнадцать. До лукойловской заправки. Там можно съехать с трассы, встать, никому не мешая, у самой дальней бровки большой пустой площадки, задвинуться, словно уменьшившись в размерах до спичечного коробка, невинного, невидного предмета, физически как будто выпасть из реальности, откинуть спинку кресла и заснуть. Пятнадцать минут, двадцать — вполне достаточно. Чтобы немыслимая тяжесть — свинец, который заливает веки, ртуть, что заполняет жилы, черный чугун конечностей и головы — преобразилась в пух-перо. Легкость и ясность приближающегося дня.

Всего-то навсего. Пятнадцать километров и десять минут. Ватно-резиновые опять двадцать пять. Как одолеть их, эти минуты, эти километры? Как не убить себя и неизвестное пока число и встречных, и попутных? Скорее опустить стекло? И сунуть голову в дыру, навстречу холодным иглам, нос, лоб и щеки жалящим дробинкам синевы? Вдохнуть фисташковую зелень ночного эскимо? Заряда хватит ровно на одну минуту. И снова слезная жидкость делается сапожным клеем. Смежает, сводит веки, губы и маленькие камертоны-косточки в ушах. Все замирает, гаснет и сливается в одно затмение. Опять ушел с пегого серебра дороги. И только чудом разминулся с зеброй отбойника. Взять себя в руки. Вынырнуть из безнадежной, лишенной воздуха и жизни монотонности. Поехать поактивней. Резче. Движение. Движение. Догнать и обогнать старую, плоскую «Волгу». Плотно, с ускореньем, с хорошей тягой войти в широкий поворот, и там, на выходе, на горке с размаху сделать китайский грузовичок. И бодро дунуть по прямой навстречу фонарям Демьяновки. Но мозг предательски отказывается признать главенство мышц. Бусины приближающихся фонарных столбов деревни гипнотизируют, невольно заставляют концентрироваться на чем-то равномерно повторяющемся, чередующемся, тянущемся, и тогда опять дорога начинает уходить из-под машины, плыть, елозить, как ненадежно закрепленная полоска ткани. Еще немного продержаться. Десять километров. Чуть-чуть. Не останавливаться в деревне, где радужная придорожная нечистоплотность. Свет и движенье. Тени и звуки, которые прогонят сон, едва лишь остановишься, и прекратится мерное покачивание, однообразное наматывание ленты шоссе на черные колеса-катушки. Собраться, точнее расслабиться, ни в коем случае не концентрироваться ни на чем, не фокусировать внимание на движущемся или неподвижном, взгляд, зафиксировавшись, мгновенно створаживает, отключает мозг, нет, вместо этого зрачки должны, как лодочки, качаться и подпрыгивать в набегающих волнах и пене внешнего мира. Еще раз опустить стекло. Еще раз набрать в легкие «Нарзана», «Шипра», холодной и шипучей смеси утренних кислот и щелочей, морозных минералов. Уже совсем немного. Развязка. Поворот на четырехполоску. Широкую, привольную, заведомо куда как милосерднее и снисходительнее к водителю, чем узкая и гнутая, всегда забитая непереваренным железом трахея старой трассы. Взрыв снега. Фонтан белых кристаллов, словно от удара электричеством разжавшийся кулак покойника. Веер из мертвых пальцев. И сквозь них на Игоря текла воспаленная, расплавленная желчь горящих фар. Огромный шкаф тягача, протаранив мелкий сугроб на разделительной полосе, шел прямо на него. И никакого шанса на спасение. Справа вдоль обрывающейся круто в овраг обочины тянулся массивный, страшный какой-то особой, железнодорожной несгибаемостью и твердостью, отбойник. Уснул не Игорь. Клюнул другой. Ушел со своей полосы водила-дальнобойщик, пробил метровый, невысокий сугроб на разделительной и собирался из «лансера» на встречке сделать киндер-сюрприз. Кусочки человеческого мяса внутри клубка, бесформенного кокона из смеси пластика, металла и стекла. Секунда, две, сейчас. Метров за десять, на расстоянии окоченения крика, створаживанья вопля, огромный плоскомордый «вольвак» внезапно выправился. Невероятно, невозможно, но очевидно, вспахав снежную грядку, взорвав сугроб, стал снова управляемым. Широким, красным рылом-кувалдой вильнул на левую от Игоря полосу и, засыпая шершавым, мелкозернистым, белым, набранным во все неисчислимые щели и пазухи, погребая под ним, заваливая, уже буквально на расстоянии руки от капота «лансера» и сам ушел, и тент увел, свою широкую, свободно вихляющую задницу. Туша и банка разминулись. Легкий хлопок. И больше ничего. В осевших слоях обвала Игорь увидел самого себя в зеркале, приплюснутом, прижатом встречной, прошелестевшей, как сотня змей, лавиной к стеклу водительской двери. Черные глаза на синем. Больше он в этот день не засыпал. Не клевал, не отлетал, реальность стала сплошной и непрерывной, не встряхивая, как стекляшки в калейдоскопе, от обморока к обмороку. Остались за спиной лукойловская заправка, газпромовская, какая-то «Таежная» с местным разливом, а Валенок все ехал, все гнал свой «лансер», и только где-то между Осинниками и Мысками, когда из тела жила за жилой дрожь уже ушла и чувствовалась лишь легкая, едва заметная на самых кончиках немеющих от долгой скрюченности пальцев, подумал: «Нет, страшно не было. Было обидно. Совсем как Алке».