21.03.2019
Мои любимые поэты

«Поэту надлежит ум…» Олег Чухонцев. 8 марта

Самые мои поэты, или Мой «роман» со стихами

Мои-любимые-поэты-Олег-Чухонцев
Мои-любимые-поэты-Олег-Чухонцев

Текст: Дмитрий Шеваров

Фото: из архива автора

Всем известна фраза, которую Пушкин в шутку обронил в письме к Вяземскому: «Твои стихи слишком умны... Поэзия должна быть глуповата». Сто лет спустя Ходасевич обратил внимание на контекст этой фразы и прояснил сказанное Пушкиным: «Поэзия должна быть глуповата, но поэту надлежит ум...»  Так и было в России: большой талант, а тем более - гений, предполагал оригинальный, независимый и живой ум. Пушкин,

Боратынский, Тютчев были умнейшими людьми своего времени и их поэзия до сих пор поражает читателя не только гармонией звуков и великодушием, но и красотой и смелостью мысли. В ХХ веке путь мысли стал опасен. Поэзии захотелось быть глуповатой. Олег Чухонцев был одним из тех очень немногих, кто устоял перед страхами, не поддался соблазнам «широкой популярности» и остался томим духовной жаждою, остался поэтом интеллектуального усилия и душевного напряжения. Возможно, именно поэтому Чухонцева отторгает телевидение - он «не формат». Он сложен и не умеет быть глуповатым, как не умели притворяться «доступными широкой аудитории» ушедшие недавно Вячеслав Иванов и Андрей Зализняк. Достоинство, пусть и не всем очевидное, что в современной русской поэзии работает Олег Чухонцев. Рядом с ним стыдно быть расслабленным и легковесным.

Тетрадь поэта

и дверь впотьмах привычную толкнул, 

а там и свет чужой, и странный гул -  

куда я? Где? - и с дикою догадкой 

застолье оглядел невдалеке, 

попятился - и щелкнуло в замке. 

И вот стою. И ручка под лопаткой.

А рядом шум, и гости за столом. 

И подошел отец, сказал: - Пойдем. 

Сюда, куда пришел, не опоздаешь. 

Здесь все свои. - И место указал. 

- Но ты же умер! - я ему сказал. 

А он: - Не говори, чего не знаешь.

Он сел, и я окинул стол с вином,

где круглый лук сочился в заливном

и маслянился мозговой горошек,

и мысль пронзила: это скорбный сход,

когда я увидал блины и мед

и холодец из поросячьих ножек.

Они сидели как одна семья,

в одних летах отцы и сыновья,

и я узнал их, внове узнавая,

и вздрогнул, и стакан застыл в руке:

я мать свою увидел в уголке,

она мне улыбнулась как живая.

В углу, с железной миской, как всегда,

она сидела, странно молода,

и улыбалась про себя, но пятна

в подглазьях проступали все ясней,

как будто жить грозило ей - а ей

так не хотелось уходить обратно.

И я сказал: - Не ты со мной сейчас, 

не вы со мной, но помысел о вас. 

Но я приду - и ты, отец, вернешься 

под этот свет, и ты вернешься, мать! 

- Не говори, чего не можешь знать, -  

услышал я, - узнаешь - содрогнешься.

И встали все, подняв на посошок. 

И я хотел подняться, но не мог. 

Хотел, хотел - но двери распахнулись, 

как в лифте, распахнулись и сошлись, 

и то ли вниз куда-то, то ли ввысь, 

быстрей, быстрей - и слезы навернулись.

И всех как смыло. Всех до одного. 

Глаза поднял - а рядом никого, 

ни матери с отцом, ни поминанья, 

лишь я один, да жизнь моя при мне, 

да острый холодок на самом дне -  

сознанье смерти или смерть сознанья.

И прожитому я подвел черту, 

жизнь разделив на эту и на ту, 

и полужизни опыт подытожил: 

та жизнь была беспечна и легка, 

легка, беспечна, молода, горька, 

а этой жизни я еще не прожил.

ДОСЛОВНО

Я сформировался этим допотопным миром - Павловским Посадом... Я еще и историк - внутри, что ли, - я очень ценю все прочное это пространство, всякое место, в котором жил, но и безмерное - Россию, всю - необуженную. 

Из беседы Олега Чухонцева с Дмитрием Шеваровым, сентябрь 1994 года.

Оригинал статьи: «Российская газета»