Текст и коллаж: ГодЛитературы.РФ
Продолжаем знакомить всех, кто не прочь познакомиться, с текстами-триумфаторами минувшего "Лицея". На очереди - первые страницы книги Никиты Немцева "Ни ума, ни фантазии". То ли сборник рассказов, то ли роман (такие утверждения в тексте тоже попадаются) получился обаятельно франтоватым: много ужимок, подмигиваний и всякой другой самодовольной непосредственности. Автор не стесняется просвечивать в тексте и, кажется, тот еще литературный жуир: оцените хотя бы этот беззастенчивый оммаж Замятину из предисловия.
Никита Немцев. "Ни ума, ни фантазии"
Предисловие
Эту странность
Как странника укрой в своем жилище.
Гамлет, действие 1, сцена 5– На циферблате шесть. Ваш поезд в девять?
– В девять тридцать.
– Что ж, постранствуйте. Это так просто: упаковать вещи и перемещаться в пространстве.
С. Кржижановский. Странствующее «странно»Мои пальцы странствуют по корешкам, глаза обегают табуны букв, лампочка сплёвывает жёлтым чахоточным светом, а в окно стучится луна. Я ей не открою. Холодно.
Я судорожно ищу подходящий эпиграф. Сборник готов – не хватает только этой безделицы. Гёте? Бодлер? Борхес? Неудачный эпиграф – худшее, что может быть на свете. Хуже только перловка.
Глаза молят об отдыхе, буквы кажутся фиолетовыми и оживают. Включаю Шостаковича и ложусь на диван: под головой Толстой – углом тычет прямо в шею. Хорошо.
Флейта звучит насмешливо, как бы с упрёком: ты не поздравил друга детства, Никита, ты гад, ты ехидна, у него же день рождения! А точно. Написал ему сегодня: «Как житьё-бытьё твоё красноярское?». Он отвечает: «Ничего, день рождения вот праздную». Я и тогда не поздравил – пошёл Хармса перечитывать в надежде на эпиграф.
Стойте-ка. Да. Кажется, к поздравлению хорошо пойдёт эпиграф из Рабле. Точно! Из его предисловий. Что-нибудь про сифилитиков и пьяниц – то-то обрадуется: он же медик. Открываю синюю книженцию. Сейчас-сейчас… Чёрт! Это не Рабле, а Селин. Ладно, тоже врач. Так-так-так. Вдруг я чувствую, что уже не держу книгу в руках, что я свалился, что я куда-то пропал, что я – даже сказать – внутри книги: на меня валится дохлая лошадь, я слышу звук выстрелов: вдруг понимаю: лошадь – это Ъ, стрельба – гласные заговаривают зубы согласным; невдалеке две Н сидят в суффиксе, обнявшись, и хохочут: из приставки выходит сухопарая И, приближается ко мне и вероломно щекочет; я бегу на чистые поля, – но оттуда меня смахивают мои же заметки: ничего не остаётся: я решаюсь броситься со страницы в неизвестность, – но книжка захлопывается, наступает полная ночь. Только из межстраничного зазора какой-то свет долетает.
– Эй, ты чего? – раздалось подо мною. Я отшатнулся. Оказывается, я самым неприличным образом уселся на Ё – прямо на точечки.
– Извините, – пробормотал я.
– А! Так это ты тот самый похититель эпиграфов? – Ё поёжилась непоседливо.
– Кажется, так.
– Эй, Ж! Ну где тебя носит? Он здесь! – Ё крикнула в сторону. А потом снова ко мне: – Думал, так легко буквы достаются? Ты вообще знаешь, сколько ты уже наворовал?
– Постойте. Погодите. Я не понимаю. О чём вообще речь?
Но Ж успела обнять меня своими чёрными лапищами, и крик мой стал беспомощней, чем последний комариный писк.
Никита Немцев. Ни ума, ни фантазии
Странный парень этот Никита. Зазвал в Москву свою блинскую, а сам забурился не пойми куда. Приезжаю, значит: дверь открыта, никого нет. Только листок на столе и книжки разбросанные. Непорядок.
Ну, полистал я, короче. Нет его ни в Селинах, ни в Раблях. Пара клякс замызганных нашлась, но ведь не мог же он, кхе-кхе…
А сборничек мне понравился. Некоторые страницы – почти лихорадка, естественно, но даже интересно. Я чуть-чуть подправил. Ну так, слегонца. Корни-то забыл, районы Красноярские путает. И всё такое.
Розыски Никиты я продолжаю. Об успехах я вам обязательно доложу. Хотя вообще – грустно, жалко и обидно. Нормальные ребята эти писатели, а всё на эти самые эпиграфы идут. Как бы тут и самому не загреметь…
Ни любви
Кража, публичное выступление,
употребление психоактивных веществ,
признание в любви суть явления одного
порядка: всё это преступление, выход за
пределы своего «я» – навстречу странному
и неизвестному.
А. Ф. Шульгин. Химическая история любвиВисельники
Кхм-кхм. Э-да. Ну то есть, как бы…
Вот.
Парень один был. Весёлый такой, знаете? Но на самом деле грустный, конечно. Между двоемирием и вечным возвращением у него мысли барахтались – вот как. В институте он учился ещё. Или закончил уже – не помню. Занят был души шатанием свободным, в общем. А звали его Антон. Или Володя? Пусть будет Ваня – так удобней.
И вот этот Ваня пил. Наотмашь. Ну, так могло показаться. Один он, в общем-то, ни-ни, даже на морозе. Да и за компанию тоже. Он за компанию только рядом сидел: сигареты курил крепкие и шутки травил висельнические, так сказать. Или про литературу заливал – если вдруг начнётся. Или на дерево залезал – если дело на природе. Или посуду мыл – если всё-таки дома. А вообще Ваня пил, да.
Радостей у него было немного, а те, что были, – и радостями-то никакими не были. И если опять начиналось это мучение, если собирались у кого-нибудь все забулдыги мира, Ваня обычно думал: «Уйду», – говорил: «Остаюсь», – а сам сидел ни то и ни сё.
– Что́?
– Ничего, – отвечал Ваня беспомощно толстому парню и наливал ещё одну. Нет, он пиво, кажется, пил.
Курили, болтали, смеялись. Хотя вообще-то молчали. Слушали Doors и молчали. А тут вдруг вылез один: в костюмчике, как жёрдочка:
– Так правду говорят о величии Достоевского или преувеличивают?
– Чего? – Ваня переспросил.
– Ну. Величие Достоевского.
– Я не понимаю сути вопроса.
– Ну. Величие…
Жёрдочку в костюме до поёживания волновало, кто именно убил Карамазова-старшего, ведь, так сказать… Или кто убил старушку процентщицу, – вернее, как это поможет… Или почему Ставрогин повесился на шнурке, если…
– Кириллов такой смелый!
С неожиданною для себя самого резкостью, Ваня обернулся на этот голос: тоска, что давно уже ошивалась у него на душе, – сделала ручкой и сменилась интересом.
Смелостью Кириллова была очарована девушка крайне потешной внешности: геометрия её очертаний настойчиво ломалась рядом небрежно разбросанных деталей: складочка у левого уголка рта не отражалась справа; нос, будто боясь подозрений в еврейском происхождении, давал лихой выгиб вглубь; глаза были цвета зелёного чая, но в правом из них примешалась чаинка; и пробор, из которого струились по обе стороны чёрные, несколько вьющиеся волосы, – как-то сам собою отползал с середины головы.
Щёки говорили: «Это лицо – груша!» Волосы перекрикивали: «Это лицо – колокольчик!» Чёрная юбка, белая блузка, серые колготки: пытаясь строгостью подпоясать природную нелепость, она одевалась как училка.
Это была Даша.
С удивлением Ваня расслышал, что говорит она всё ровно то же самое, что сам он наговорил бы интересующейся Достоевским жёрдочке – если бы не тошнотворная скука. Речь её была хлёстка, напориста и сокрушительна: доводы неколебимы, суждения безапелляционны, размер груди второй.
Ну, то есть. Так как-то. А дальше не знаю, что было. Нет, ну немножко знаю… Они понравились друг другу. Ну. Вроде. Ну. Ване так показалось. Он и позвал её гулять – то ли в Измайловский парк, то ли в Филёвский, – хотя, честно говоря, кажется, это были Сокольники или Воробьёвы.
Договорились, встретились. Ваня надел свои лучшие, должно быть, джинсы и пять тюльпанов Даше вручил. Нет, это лилии были (а похожи на хризантемы). В общем – по пути сорвал.
– Что это? – спросила Даша, пышно изумляясь: Ваня уже надеялся на улыбку. – Ты что, сорвал? – Ваня кивнул, и она тут же ударила его цветами. – Негодяй!.. Беспутник!.. Проходимец!.. – И бросила букетец вон. – Не делай так больше!
– Почему?
– А если все начнут цветы рвать – что тогда?
– Да ничего страшного. – Ваня заглянул ей в глаза. И понял: страшно.
Духи́ у неё были душные.
Немного порасспросил. Даша училась на истфаке: Третий Рейх изучала. Любила Гайдна, Вольтера, Ломоносова. Зачитывалась Чернышевским: бедненький он, конечно, – писал в этой своей ссылке, шаги считал… Хотя дурацкие у него идеи, придурь просто, – но в этой-то придури и самая суть! И…
Ваня не расслышал, что ещё.
То ли по косогорам спускались, то ли по тропинкам ходили. Ваня пытался увести Дашу совсем в глушь, там хорошо, – но она оказалась строптивица: природа хороша, когда она вписана в город, когда обнесена забором, а на этот обрыв я не пойду!
Они устроились на примирительной скамейке, и Ваня предложил ей сигарету из портсигара дождливого цвета.
– Я не курю.
– Ладно.
Даша спросила, не против ли он, если она поест. Ваня против-то, конечно, не был, но, в общем, – был. Сам голодный потому что. А всё равно сказал: «Нет, конечно». Даша достала из сумки контейнер и стала есть бутерброд. За ним ещё один. И ещё. А потом ещё. Ваня диву давался: он-то привык, что женщины едят как птички.
Покончив с обедом, Даша откинулась на спинку и задрала голову – чтобы получше рассмотреть синее-синее небо. Ване предстал во всей красе её бесформенный подбородок и две белёсых волосинки, что торчали из него. Он давно догадывался, и всё же надеялся, что это враньё: но в уголке любого – самого даже красивого лица – прячется уродство.
В траве какие-то гады копошились, а кроны бухтели угрюмо. А. Нет. В кроне тоже копошились, но не гады – дети. Воздушный змей угодил у них туда и утлой ниточкой повис. Дымок сигареты вился незатейливо. Сорокалетний мужик с игрушечным вертолётиком носился где-то рядом…
А Даша с Ваней – молчали изрядно. Ну, много. Ваня понятия не имел, куда смотреть, – переводил взгляд с зелени деревьев на зелень Дашиных глаз. Ну, то есть. Ну, может быть. Или про… Нет, не пойдёт. А если о… Глупо и неинтересно! А может, о… Нет, даже думать противно. Или…
Иногда – бросал смущённые взгляды на Дашины ноги.
Тут случилось страшное. Ваня – так сказать – высморкался.
Даша сделала вид, что не заметила.
– Это клён? – спросила она.
– По-моему, каштан.
– У каштанов же листья другие. У нас в Ново-Переделкино растут.
– Переделкино? Там все попадают в переделки?
И хотя острота была углом градусов в сто семьдесят – Даша долго хихикала, скоро-скоро стуча себя по коленке.
Спустились в овраг – там прудик хороший. Или речка? А! Это Москва-река, да. Закат в смущении краснеет, по листику усталая гусеничка ползёт, яблони уже подмигивают плодами – осене́ет.
– А по-моему, лучше, когда не понимают совсем, чем когда понимают чуть-чуть. В этом правды больше, – болтал Ваня.
– Ты неправ! Ты… Ты… Ты максималист! – Даша на месте даже стала от львиного своего возмущения. – И… И мальчишка!
– Ну да. Или навсегда, или никак, – Ваня тоже остановился.
– Но это же глупо!
– Ну да. Глупо. – Тут Ваня громко э-э-э… Ну-у-у-у… Неловко сказать даже!.. Тут Ваня громко – хе-хе-с!.. Ну, как сказать… Если можно так выразиться… Ну, который вот тот самый… Э-да… Вот. Такие пироги.
Короче – он громко харкнул.
– Не плюйся! – Даша взвилась и засопела.
– Почему?
– Ну зачем тебе плеваться? А мне потом эти харчки обходить!
– Ты здесь часто бываешь?
– Я не про твои, а вообще!
– Ладно, прости.
Ваня заметил кошку с пойманным воробушком в зубах. Всё. Убежала. Только хвост и видел.
– Я с двенадцати лет плююсь, – оправдывался Ваня, когда они двинулись дальше. – Мне не кажется, что это так ужасно.
– Тогда не плюйся хотя бы при мне.
– Хорошо, не буду, – соврал Ваня.
Неудобно изогнувшись на ходу, он заглянул ей в глаза: два блюдечка, налитых зеленоватой водичкой. Зачем-то он спросил:
– А ты правда считаешь, что объективно прекрасных вещей нет?
– Конечно, нет! – фыркнула Даша. – Это всё вкус. Нравится – не нравится. А объективность – выдумка сплошная.
– Но она же есть.
– Чем докажешь?
– Ничем… Просто есть она, и всё. – Ваня стушевался и обиделся на себя. Или наоборот… Или вот так… А впрочем…
Но не продолжали – уже о Достоевском болтали. Гуляли и болтали – не всё ли равно, о чём?
Хотя прогулка их, надо сказать, была скорее перебежками от скамейки к скамейке. Даша не очень любила ходить: вернее, она не умела гулять.
– Да вон там сядем! И нормалёк! – воскликнул Ваня, заприметив какой-то деревянный – для песка, что ли? – короб.
– Ты глупости говоришь! Сейчас мы найдём скамейку.
– Да нормально будет, чего ты? – Ваня уже плюхнулся на короб: он оказался со скатом, так что Ваня потихоньку съезжал.
– Пойдём-пойдём-пойдём-пойдём!
– Да ты попробуй хоть. Не понравится – сразу уйдём.
– Ладно. – Даша покорилась. Её попа на секунду коснулась досок и тут же её хозяйка подскочила: – Мне не нравится, пойдём!
И увлекла Ваню своею ручкою.
Ещё ходили, ещё говорили. Вроде бы, к тому же коробу пришли. И к набережной. И к скамейке. И к набережной. Вечер спускался, волоча полы по земле. Даша укуталась в бирюзовую шаль и зябко потёрла плечико.
Ваня зачем-то собирался с духом: понятия не имею, зачем.
– Стой, – сказал он вдруг Даше.
Она остановилась. Ваня взял её за плечи и уставился как в зеркало.
Он прекрасно уже сознавал, что именно в Даше будет его бесить и что именно будет бесить её в нём. Он замечательно понимал, что нет на свете вещи, которая убереглась бы от гнилой осени. Он не обманывал себя надеждами, что когда-нибудь сомнения улетучатся. Он знал, что общих снов у них никогда-никогда не будет. Но всё-таки – сказал ей три дурацких слова.
Потому что влюблённые – это только два висельника, которые сплелись в объятиях.
Июнь 2018
Продолжить чтение можно абсолютно бесплатно — там же, по ссылке, не составит труда отыскать тексты остальных 19 финалистов «Лицея».