25.05.2022
Премия «Лицей»

«Лицей»-2022. Проза. Голосование

Даем читателям «Года Литературы» возможность самим определить победителей премии для молодых писателей и поэтов

Тексты и фото финалистов предоставлены пресс-службой премии 'Лицей'
Тексты и фото финалистов предоставлены пресс-службой премии 'Лицей'

Текст: ГодЛитературы.РФ

Вот-вот на Красной площади страны озвучат имена свежеиспеченных лауреатов премии «Лицей» им. А. С. Пушкина 2022 года. Выберут их уважаемые члены жюри под председательством писателя, актера и лауреата "Большой книги" Григория Служителя. Но для самых нетерпеливых — и тех, у кого есть свое мнение по поводу того, кому следует отдать пальму первенства, — мы проводим досрочное онлайн-голосование. Выбрать своего фаворита можно внизу страницы, но перед этим настоятельно советуем познакомиться с образцами молодой прозы шестого премиального сезона — а то что ж это за выборы получатся.

Уважаемые читатели, к сожалению, опрос может не отображаться, если у вас включен AdBlock =( Пожалуйста, отключите его на этой странице и обновите её. Или просто обновите её.

АННА БАБИНА

  • Аранхуэсский концерт
  • ПРОЛОГ (ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ДЛЯ ОТЦА)
  • У города испарина. Так бывает наутро после болезни: всё плывёт, мелькает, нет ни сил, ни желания вставать, идти — даже за водой. Её, правда, сегодня в избытке. Стараюсь не зачерпнуть ботинками. «Развезло» — хорошее русское слово, одинаково справедливое для человека и дороги.
  • Под ногами чавкает, сверху капает. У капели медный запах крыши, под прошлый Новый год раненой ломом, что ходил ходуном в неумелых смуглых руках. Вот и сейчас парочка рабочих стоит на тротуаре в космически-оранжевых, диких на фоне монохромного города спецовках. Улыбаются крепкими, не знавшими бормашины зубами, говорят на нездешнем, переливчатом.
  • Ухо ловит только слово «телефон» да пару непечатных выражений — ругаться принято на русском.
  • Снег летит. Летит мимо обожженного временем фасада, умывает лица каменных фигур, застревает в экзотических резных листьях.
  • В скверике (говорят, кстати, что это московское слово, надобно говорить «садик», но я легко жонглирую подъездами и парадными, так что мне простительно) жёлто-голубые синицы клюют красную рябину. В загончике (уж простите, но как иначе назвать этот квадрат три на три, тюремный двор и то больше) перед детским садом разноцветная россыпь малышей вдохновенно лепит снеговиков, прекрасных в своём несовершенстве.
  • Воздух обманчиво-мартовский, влажный, тяжёлый. Небо и земля одного цвета, которому нет названия ни в одном словаре. Поменяли местами — никто не заметил.
  • Так и ходят здесь, в Петербурге, по небу, упираясь темечком в землю, чтобы не упала.

  • ALLEGRO CON SPIRITU
  • ОН
  • По утрам она включает музыку.
  • Открывает глаза, перекатывается с боку на бок, и под задравшейся футболкой мелькает белое, нежное. Футболку она привезла из Джунгахоры на третьем курсе, и рисунок на ней стёрся так, что на улицу не выйдешь. Зато спать мягко.
  • Надежда просыпается, как человек, ни разу в жизни не видевший плохого сна.
  • Она садится на постели, собирает одеяло у груди, стесняясь кого-то невидимого. Кого? В комнате она одна. Вернее, думает, что одна.
  • Я слушаю с ней её музыку, читаю её книги (ровно от закладки до закладки), иногда позволяю себе исправить одну-две опечатки в незаконченном подстрочнике. С правилами русского языка у меня неважно, но если буквы в слове переставлены или одна другой заменена, то я обязательно замечу. Это ещё со школьных времён. Единственное, пожалуй, что не изменилось.
  • Мы с ней играем в странную игру, в которой есть что-то от шахмат и пряток одновременно.
  • Я люблю наблюдать, как она переводит: лицо утрачивает рёбра жёсткости, глаза наполняются сладкой тревогой, как у ребёнка, который застыл у новогодней ёлки и ждёт, пока загорятся, побегут, подмигивая, огоньки. Если Надежда находит нужное слово, они вспыхивают на дне серых глаз. Со временем волна уходит, радость стихает, брови ползут к переносице.
  • Раздумывая, она трогает нижнюю губы пальцами или кончиком языка. С начала ноября на нижней запеклась корочка. Моя мама говорила: намажь подсолнечным, лучше бы оливковым, но его давно не привозят, помнится, пару лет назад выкинули в универсаме на Приморской, целую неделю банки стояли, никто не брал.
  • — Ну и гадость, — сказал папа, пробуя масло. — Как греки и итальянцы его жрут? Оно гнилыми помидорами пахнет.
  • Масло в большой баклаге быстро, словно нам назло, прогоркло, но мама по-прежнему мазала мне им растрескавшуюся губу. Запах проклятой жижи надолго поселился под носом и преследовал меня, пока я не догадался вылить остатки масла в унитаз.
  • Движение на экране.
  • Надежда поворачивает голову, чтобы взглянуть на ползущие по стене тени, на мельтешение деревьев за окном. Она вообще легко отвлекается, и я отвлекаюсь вместе с ней.
  • Мне приходится присматривать, чтобы с ней ничего не произошло до того, как она перестанет быть интересна.
  • Однажды пришлось выключить электричество во всей парадной и продержать так весь день, пока она не вернулась с работы: утром я заметил, что она оставила вилку утюга в розетке.
  • Эта вилка, чёрная и глухая, как кляп, мерещилась ей всё время, пока шли переговоры; она путалась в словах и краснела. Зато вечером, вбежав в тёмную квартиру, завертелась волчком: «Господи, господи, благодарю тебя!» Господь был ни при чем, разве что я был его орудием.
  • Это вряд ли.
  • Свет я включил не сразу, ближе к утру, когда Надежда уже спала.
  • Она услышала сквозь сон, как радостно забулькал холодильник, и улыбнулась.
  • Она часто улыбается во сне.
  • Хорошая девочка, если не знать, кто она на самом деле.

Читать текст Анны Бабиной полностью

ИГОРЬ БЕЛОДЕД

  • Сын мой, Павел!
  • (повесть)
  • I
  • Быть - значит умирать. Эта мысль пришла ему в голову в тринадцать лет. С тех пор в нем что-то надорвалось, будто от тяжести мысли у души открылась грыжа, но никто не думал вправлять ее, вместо этого мать равнодушно клала руку ему на лоб и спрашивала: "Нездоровится?" Он пожимал плечами и уходил к себе в спальню, чтобы поскорее зарыться среди ватманов, мелков пастели и банок с гуашевой краской, - именно там он чувствовал, что по-настоящему живет, все остальное было примраком, довеском к его жизни.
  • Ему казалось, что ни мать - зубной врач, заполонившая дом похвальными дипломами, ни отец - заместитель главы чего-то невыговариваемого, что петрушкой выскакивал за спиной Павла, пока он рисовал, и кричал в иерихонову трубу своей гортани: "How are you? What are you doing now?", - и Павел был вынужден откладывать кисти и с железным привкусом обреченности во рту отвечать ему, - что оба они не чувствовали жизни. Жить - значит осознавать собственную конечность, а если ты ее не осознавал, а пудрил нос в ванной, приделав очередной диплом над сливным бачком, и спрашивал сына: "Ты гордишься мной?" - осознавал ли ты что-либо, кроме своего тщеславия? Да и его ты не осознавал. Ты умираешь всякий раз, когда забываешь о смерти. Точка. В шестнадцать лет ему это было ясно, как божий день, а его родители не дошли до этого в свои сорок.
  • Павлу последнее время нравилось думать, что, если мы умираем всякий раз, когда перестаем думать о смерти, значит смертей у одного человека случается много. И значит не нужно никакого воскресения в загробной жизни, потому что мы воскресаем, пока живем, и воскресаем по многу раз. Он не знал, что делать с этой мыслью. Она его трогала, как прикосновение боязливого животного, как трепет испуганной птицы в полусжатом кулаке, и вот уже по вдохновении он чувствовал, взяв кисти - колонок и белку - без разбору, как целиком обращается в левую руку - и нет никакого Павла, нет сына, и уж тем более нет "Павличка", а есть рука, отделенная равно от него и от всякого другого человека, что рисует грешника в пламени, что под ним изображает синего коня, а его самого сажает задом наперед и заковывает в железные цепи с алым отливом по кромке.
  • Учителя говорили ему, что он чувствует цвет языком, что через несколько лет он станет большим художником, а разве сейчас он им не был? - усмехался Павел и трясся своим маломощным кадыком и вновь накидывал фиолетовый костер на ватман - вот так и вот так - будут гореть лжецы, не забыть им добавить титла над головами, порождения ехиднины, и в красках его была власть: он мог приговорить к аду любого им увиденного человека, единожды он так и сделал, но потом зарекся, потому что он Павел. Па-вел, - в мгновения расслабленности он растягивал свое имя, приятное на произношение, как кусок вацлавки во рту, увенчанный пожизненной славой: распадение бисквитной основы и янтарной приторности, - вот он какой.
  • Из раскрытой форточки донеслось слабое дуновение, и он вспомнил бабушкин дом в Крыму, где пахло распаренным, тыквенным воздухом, а море было квёлым и полным камки, так что, искупавшись, ты выходил на берег с ощущением, что побарахтался в канаве, полной испражнений, и бежал быстрее, вдавливая раскрошенные раковины в песок, к лежаку, - и бабушка, фотографически долго улыбаясь, наслаждаясь его семенящими нелепыми движениям - кусок ноздреватой плоти, - протягивала ему бело- крахмаленное полотенце так, словно на нем лежал каравай. Огонь пожрал ее прошлой весной, в тот день, когда отец сказал, что особенно смертны в этом мире те, кто слишком любит людей.
  • Стук в дверь отвлек его от мыслей об огне и бабушке.
  • - Да? Войдите! - сказал он охрипшим от долгого молчания голосом.
  • На пороге показалась его взбалмошная мать - она была старше отца и потому следила за собой так дотошно, как будто навечер ей предстояло лечь во гроб. Так и сейчас она стояла перед Павлом не в домашней пижаме, а в каком-то подобии цветастого комбинезона, точно распушенная киви или самец-павлин.
  • - Извини, что отвлекаю, ты не забыл, что к нам сегодня придут Ядринцевы?
  • - Так, а я здесь при чем?
  • - Елена хочет поблагодарить тебя за портрет, он ей очень понравился.
  • - Но я совсем не знаю ее мужа, и вообще...
  • - Просто выйди к нам вечером, я хочу похвастаться тобой, - сказала мама настоятельно, пресекая возражения.
  • - Ладно.
  • Дверь запахнулась. Он остался один в пространстве завоеванного одиночества, куда без стука и без его сухого "войдите" вход другим был заказан. Более всего в матери его возмущала поверхностность чувства: всякий раз она норовила снять его рисунки, а потом размещала снимки в сети, подписывая их вроде: "Мой ПАВЛИЧЕК молодец!" - ну что это за графический кретинизм, глаза надо вырывать тем, кто без разбору пишет с заглавных букв, потому что это очень ВАЖНО, как будто то же самое, написанное малыми буквами, теряет в значимости. Или на прошлой неделе, когда они отмечали день рождения отца и собрались в ресторации, вместо того чтобы притронуться к остывающей еде (Павел был скромен - шкварки да капуста), они натужно улыбались на материнский сотовый, и от натуги снимки не удавались, все шло под откос, - и откуда в ней это собачье желание, чтобы мир ее похвалил? - а отец, обреченно глядя себе в тарелку, молодцеватый, так что их принимали за братьев, выше Павла на целую голову, так что наверняка ему было странно, что он дал семя для производства такого гнома, улыбался дольше всех, потому что в отличие от матери, которая разражалась то плачем, то хохотом, он был ровен всегда: ничто не должно было разрушить спокойствия его семьи, как будто спокойствие - основа счастья, а не его гробовщик.
  • Трепетали серебристо-чешуйчатые занавески, о стекло мерно бился шнурок жалюзи. Павел заглянул за них: небо набухало сосками кормящей суки, - потом он высунул руку в зазор окна, она вмиг стала мокрой. Потоп - вот, что бы он хотел изобразить, потому что от мира ничего не останется, потому что мир ни на что не годен. От асфальта исходил белесый пар, огни заднего хода идущих мимо машин раздавленной ягодой отдавались у него во рту: заоконный мир стал нечетким, и, захворав, осунулся. Перед глазами забелело до ряби, и улицы со рвущимися под тротуаром потоком воды будто не стало. Дышать стало прело, погребно. И даже люди, примешивавшие к серой улице черноту зонтов, теперь исчезли в белой хмари, и подоконный жестяной выступ заголосил вдруг от звука градин, которые сыпались на него сверху, точно Господь бросал раскаленные белые шары вниз, прилаживался к потопу, а исчезнувшие из вида люди, лежа навзничь, смотрели в небо и молили о том, чтобы земля наполнилась великими водами, и города Павла не стало, и, обезумев, они, сличенные с асфальтом, призывали на свои головы милость и гнев без разбору, потому как для них теперь милость была гневом, а гнев - самой божьей любовью.

Читать текст Игоря Белодеда полностью

МАРГО ГРИТТ

  • Вторжение
  • НЫРОК
  • Из пункта А в пункт Б автобус выехал со скоростью шестьдесят километров в час. Первая же строчка из задачника для четвертого класса мгновенно переносила меня на трассу М-4, и вместо того, чтобы умножать в столбик скорость на время, я пытался справиться с тошнотой. Будто снова чувствовал запах раскаленной на солнце резины, потных тел и коровьего навоза, налипшего на подошвы. Снова видел раскрасневшихся пассажи ров, что толкались в проходе, цеплялись за потертую обивку кресел на поворотах, жаловались на вечно сломанный кондиционер. Прижатый к стеклу какой-нибудь грузной тетенькой, которая обмахивалась журналом «Крестьянка», как веером, — а мне всегда везло на таких попутчиков — я считал телеграфные столбы и пил теплую колу, купленную мамой на вокзале, чтобы не укачивало.
  • Духота, затекшие ноги и кирпич в желудке — все можно вытерпеть, если знаешь, что у покосившегося знака остановки будет стоять дедушка в неизменной белой шляпе. Дедушка, похожий на Толстого из учебника, только с короткой бородой. Он замашет водителю, разглядев табличку на лобовом стекле, зная, что я стесняюсь кричать на весь салон, чтобы остановили. И когда я спрыгну с подножки на расплавленный асфальт, он встормошит волосы на моей макушке — какой ты уже большой, Юрка, колесо на велосипеде подкачал, учиться будем, во-о-от такую щуку поймал, Юрка, не поверишь, лодку не красил, тебя ждал, рыбаки, будь они неладны, сетей понаставили, я уже двух нырков выпутал...
  • Вот почему в четвертом классе я не мог решить ни одной задачки про автобус. Бессмысленно вычислять расстояние, если в точке Б никто тебя больше не ждет.
  • Автобус плетется по неровной дороге, которую так и не отремонтировали за двадцать лет. Кроме меня и Иришки, что посапывает рядом — к счастью, морская болезнь не передалась по наследству, — лишь мужик на заднем сиденье. Печка пашет вполсилы. Еще не рассвело, и вьюга, но я помню, что по обе стороны — только сиротливые черноземные поля. Мелькает знакомый указатель, и я кричу на весь салон, по-взрослому и не стесняясь:
  • — Остановите у знака!
  • Подхватываю заспанную Иришку, потуже затягивая шнурки на ее капюшоне, и спрыгиваю в сугроб.
  • Гравийку занесло. Снег вьется вокруг фонарей. Домишки с выбитыми стеклами проступают косыми силуэтами. Иришка жмется замерзшим носом к щеке, греет дыханием... Щеку обжигает белое южное солнце. Дребезжит велосипедный звонок, потные ладони стискивают руль, из-под колес летят камешки, дедушка вскидывает руки, будто сдается, он меня не держит больше, я сам, сам кручу педали...
  • — Голодные?
  • Стоит, дрожит в тулупе, разъеденном молью. Галоши проваливаются в снег.
  • — Мам, ну куда ты на босу ногу-то?
  • Можно подумать, мы вчера виделись. Мама всегда так: ни здрасьте, ни до свидания. Иришка почти проснулась, но рук к бабушке не тянет — то ли в тулупе не узнает, то ли за два года забыла.
  • В доме натоплено, пахнет прогорклым маслом и луком — пирожки с яйцом, не иначе. Когда здесь жил дедушка, всегда пахло свежей краской... Плоскодонка брюхом кверху сохнет на солнце, а мы, уставшие, перемазанные белилами, пьем остывший чай с чабрецом...
  • — Давно у нас такой снежной зимы не было. — Мама варит кофе в облезлой турке.
  • Отряхиваю снег с хрустящего целлофана — в него завернуто десять хризантем, бледных, будто бумажных. Турка — мамина «городская» привычка, как лиловый лак на ногтях, закрашенная хной седина и сборник поэзии Серебряного века с закладкой посередине.
  • — Та зима тоже снежная была, — замечаю.
  • Иришка жует пирожок, а я все смотрю на ее сапожки, что остались у порога, и воспоминания вторгаются снова — кадрами с наложенным фильтром, имитирующим пыльную пленку. С дедушкиных сапог натекла лужица, прямо на деревянный настил. Подошва с наростом подтаявшего грязного снега напоминает днище ржавого корабля, облепленного ракушками. Дедушка рассказывал, как в войну его отцу приходилось скоблить корпус судна на плаву, не дожидаясь захода в док, счищать шершавую скорлупу из моллюсков и водорослей, даже красить. Я, конечно же, не верил — как можно красить под водой? Сковырнув острый камешек, застрявший под каблуком, я представляю, как прадедушка в медном водолазном шлеме ныряет в море с кисточкой и за ним тянется длинный след от краски. Кстати, в какой цвет красили днище? Я тогда не спросил. В черный, наверное, как дедушкины сапоги. Хотя их цвета уже давно не разобрать. Кожа истерлась, сморщилась, потрескалась, как лак на синей двери, что ведет в дедушкину комнату. Как выцветшая репродукция «Девятого вала», что висит над его кроватью. Как лицо дедушки, что лежит на кровати под картиной в комнате с занавешенными зеркалами. Внутри дедушкиных сапог, брошенных в углу, еще тепло и сыро. Я сижу с руками в сапогах и не верю, что когда-нибудь вынырну...
  • — Пап, озеро. Ты обещал озеро показать.
  • Иришке не нравится мерзнуть меж надгробных плит, она скоблит носком притоптанный снег.
  • — Завтра на озеро пойдем, завтра.
  • Хризантем не различить на белом. Мама безучастно смотрит на мои попытки отполировать рукавом дедушкин портрет. На нем он особенно похож на Толстого... Мама долго стоит, опершись на оградку. Снег покрывает землю на свежей могиле. Выпросил зимние каникулы в деревне, будто знал. Размазанные по щекам слезы стынут на морозе, я дергаю маму за пальто. Ее лицо, что с ним не так? Такое лицо бывает, когда она пьет таблетку от головной боли. В ее глазах что-то, чего я не могу разгадать, сколько ни всматриваюсь. Совершенно сухие, совершенно...
  • — Ну, не чокаясь.
  • Пьем водку вдвоем на кухне. Третья рюмка накрыта куском белого хлеба.
  • — Мам, давно хотел спросить... Почему ты не плакала тогда, на его похоронах?
  • Мама кривится от беленькой, тянется за пирожком.
  • — Двадцать лет прошло, Юр, что толку вспоминать.
  • — Мам.
  • — О мертвых либо хорошо, либо ничего...
  • — Кроме правды. Переврали цитату.
  • Приземистый рыжий сервант — четыре ножки, облупившийся лак, за стеклами пылятся остатки польского чайного сервиза — почему-то мама проводит пальцем по глубокому белому сколу на нижней дверце, что болтается на петле.
  • — Бляха тяжелая была, латунная...
  • Мама трет скол, глубокий белый шрам на лакированном дереве.
  • — С якорем, как сейчас помню. Острый скол царапает палец. — Промазал вот однажды. Мама все трет и трет.
  • Тогда, на кладбище, в одиннадцать лет, я не мог разгадать, что было в ее глазах.
  • Облегчение.

Читать текст Марго Гритт полностью

ОЛЬГА ЕГОРОВА

  • Женщина в моей голове
  • КОЛГОТКИ
  • Начнем с того, что Игорь частенько брал мои колготки и этим жутко меня злил. Он говорил, мол, они ему исключительно для дела, а не пофорсить, но разве это имеет значение?
  • В тот раз Игорь взял дорогие, нервущиеся. Я увидела это только на следующий день и чуть не порвала связки: так орала. Игорь блестел своей гладкой лысиной, в которой отражался офисный плафон. Виновато улыбался.
  • Дело — это подводная съемка. Игорь — дайвер и оператор в одном лице. Вообще, он как бы мой оператор. В том смысле, что мы с ним частенько работаем в паре на нашем местном канале. Вне телестудии он также оператор, но рыбий и жабий. Так мы это называем. Снимает все движимое и недвижимое под водой в нашем море.
  • Кроме шуток, водохранилище в Воронеже, действительно, называют морем. Оно хоть и вонючее, и цветет какой-то ядерной зеленью по весне, но считается одним из самых крупных в Европе. По крайней мере, так говорят.
  • Игорь для нашего моря настоящий Нептун. А все потому, что однажды он нашел на глубине корабль времен Российской империи. Это произошло совершенно случайно. Он вместе с другими ныряльщиками традиционно очищал дно водохранилища от мусора и наткнулся на старинный причал. Позже эксперты скажут: корабль принадлежит эпохе Петра Великого.
  • Те подводные съемки у Игоря перекупили многие каналы. Он считал себя звездой. Вполне заслуженно, нужно сказать. И гонорары получил вполне себе приличные. Но потратил их странным образом.
  • — Мог бы кучу колготок себе накупить, — я тогда сказала ему.
  • Помню, с какой гордостью он ответил:
  • — Я всегда мечтал о яхте.
  • На самом деле, только Игорь так думал про то корыто, что приобрел. По факту, это была резиновая облезлая поддержанная посудина, хоть и внушительных размеров. Зачем она ему в городе, где большую часть времени зима? Одному Богу известно.
  • Так вот при чем тут колготки? Оказалось, что очень даже при чем. На них, видите ли, лучше налезает резиновый гидрокостюм. Еще для этих целей он берет жидкое мыло. Чаще всего также мое. Особенно ему нравится персиковое. Мылом Игорь намазывается для лучшего скольжения резины по телу.
  • — Ты девочка, тебе не понять, как неприятно быть в резине, — пошлит Игорь.
  • Я девочка, и мне понятно, как жалко колготки за тысячу рублей.
  • Вообще Игорь классный. У него повсюду свои «человечки». А его телефонный номер также востребован, как и линия «стоп коронавирус» в наши суровые времена. Чесслово. Ему постоянно кто-то звонит. Прям во время наших съемок.
  • Вот, к примеру, стоим мы перед зданием суда. Ждем, пока конвоиры проведут мимо журналистской братии заместителя мэра. Его накануне взяли за очень крупную взятку. Именно в тот момент, когда на горизонте маячит машина с синей полоской и проблесковыми маячками, Игорю кто-то звонит.
  • — Ну что ты, Вить! С 9 до 6 я совершенно свободен, — лепечет он и злит меня этим неимоверно.
  • — Игорь, закругляйся, надо бежать, — толкаю я его.
  • — Да, все в вялотекущем режиме у меня, — он непоколебимо продолжает трындеть по телефону.
  • От злости мое лицо делается каменным, наливаются все кровеносные сосуды. Вот я уже похожа на человека, в которого плеснули томатным соком. Глаза округлились от возмущения. А Игорю хоть бы хрен.
  • — Ну че ты так суетишься? — наконец говорит он мне и плетется с камерой в операторское «пекло»: толпу из вспышек и камер, где и яблоку уже упасть негде.
  • Как у него при этом получаются отличные кадры — мне никогда не понять.
  • Игорю — 45, мне — 25. Он на телевидении столько же, сколько лет мне. Но редактор в нашей парочке считает главной меня. Поэтому за «лажовые» съемки отхватываю я. Ни за текст (а я корреспондент, на секундочку), а за съемки. Уметь надо! При этом Игорь стоит в сторонке и снова с кем-то болтает:
  • — С 9 до 6 я совершено свободен...
  • — Ну что с придурка взять, – так он позже будет говорить о нашем редакторе на мои слова: «Почему, Игорь, ты за меня не заступился?» — Только нервы тратить!
  • Благо, Игорь талантлив и отхватываю я не так часто.

Читать текст Ольги Егоровой полностью

АЛЕКСЕЙ КОЛЕСНИКОВ

  • Ирокез
  • ПЯТНИЦА
  • Пятница. Тушу окурок о стену подъезда, на которой нарисован изогнутый крест — это не моих рук дело. Какое-то время стою и любуюсь крестом, а после поднимаюсь в квартиру моряка. Дверь открыта. В квартире бардак.
  • Пью у моряка с первого дня. Говорю ему всякое, а он не слушает. Называет меня: «друг». А я никому не друг. Я один. И отец мой сирота, не познавший ласки.
  • — Ты принёс?
  • Я отвечаю утвердительно. Протягиваю шершавый пакет с водкой, килькой и хлебом. Моряк рад.
  • Килька у меня отлично получилась. Я радуюсь этому про себя, а моряк говорит с кривой рожей, что заждался. Спрашивает о моих волосах. Я отвечаю, что их ветер распутал и обласкал. Он запускает пухлые жёлтые пальцы в свои рыжие кудри и трепетно скалится беззубым ртом.
  • В комнате моряка пахнет сигаретами и пóтом — эти ароматы смешивал я. Я пропитываюсь этой вонью, пока мы пьём.
  • Моряк говорит: «Ух ***!», когда выпивает.
  • Смотрю на город через грязное окно — начинается снег. Моряк обижается, что я молчу, некоторое время разглядывает моё лицо, а потом засыпает, сидя на стуле. У него задрался край майки — виден белый жирный живот с серыми волосами. Водка закончилась.
  • Пора идти. Знаю, что не вернусь. А у моряка через три дня лопнет аппендикс, и он умрёт от перитонита. Моряк не заметит приближения смерти в пьяном бреду. Умрёт во сне, задыхаясь от жара под сердцем.
  • Я глажу голову спящего на прощание забинтованной рукой и ухожу, набросив задубелую морскую шинель. Она пахнет рыбой.
  • На улице — отлично устроенная зима. Мне нравится снег: в моей истории он — титры. Хочется курить, и я прошу сигарету у нищего. Мне жертвуют. Я боюсь огня, боюсь поджечь ресницы, поэтому прикуриваю зажмурившись.
  • На улице людно, как, впрочем, везде. Иду мимо магазинов и аптек, казню и милую наугад встречных. Меня никто не узнаёт. Захожу в сырой подвал пивной и прошу стакан светлого. Выпиваю залпом и прошу ещё. Выпиваю опять. Торговец на меня не смотрит — он занят подсчётом денег. Прошу бутылку водки и понимаю ясно, что пора расплачиваться.
  • Выхожу из погребка и сталкиваюсь с подростками. Их двое.
  • Один бьёт меня по ребрам. Чувствую привычную боль. Сгибаюсь и, вскрикивая, падаю к ногам моего мучителя. Вдвоём они топчут меня ботинками, плюются и кричат. Смеются детскими голосами, превращая в фарш мое красивое лицо. Я накрываю глаза ладонями и плачу. Мои слёзы разъедают снег. Прошу о пощаде кровавым ртом, а они шарят по моим карманам. Находят тридцать рублей и водку.
  • Один из них закуривает дрожащими руками, а потом стирает с ладоней кровь о снег.
  • — Густая, — сообщает он.
  • Я киваю.
  • Присмотревшись ко мне внимательнее, он, видимо, узнаёт меня. Начинает мелко дрожать и безмолвно тычет в меня пальцем. Второй за нами следит бестолково, спрашивает вкрадчиво:
  • — Ты чего?
  • Молчание.
  • Узнавший меня опускается на колени, кладёт руки на голову и сыро всхлипывает, потом перекатывается на бок, опускает лицо в сугроб и, вздрагивая, шепчет неразборчивую молитву. Недетское раскаянье.
  • Второй, ещё не узнав меня, топчется на месте и трёт руки о куртку. Наконец он сплёвывает в снег и спрашивает:
  • — Кто ты?
  • Я отвечаю:
  • — Бог.

Читать текст Алексея Колесникова полностью

АРТЕМИЙ ЛЕОНТЬЕВ

  • После прочтения сжечь
  • АРХЕОЛОГИЯ ОДИНОЧЕСТВА
  • В этом году Розе Белозерской исполнилось пятьдесят — ухоженная женщина с холёной кожей и свежим подвижным лицом никогда не курившего человека выглядела не столько на свои годы, сколько на собственное желание восприниматься хотя бы тридцатидевятилетней. Если у неё случайно завязывался диалог с кем-нибудь из женщин, она говорила, что ей сорок четыре, а с мужчинами — с мужчинами давно уже не приходилось ни кокетливо лукавить, насчёт своего возраста, ни загадочно отмалчиваться, их Роза просто не впускала в свою жизнь: то ли держалась за память по умершему от рака мужу, Андрею, её первому и единственному мужчине, то ли просто не видела достойного человека, чтобы попробовать начать с ним что-то новое. Всё познаётся в сравнении, а окружающие представители мужского племени, которые были в поле зрения, не перешибали в ней чувств к умершему супругу — память о нём была всё так же свежа, как запах его старой одежды в шкафу, так же зрима и осязаема, как совместно нажитые за время двадцатипятилетнего брака толстощёкие и румяные книги с пыльными переплётами, с такими же уставшими и потрёпанными корешками, какой себя ощущала одинокая женщина. Как следствие, было совершенно непонятно, ради кого молодится Роза, если избегает знакомств и только изредка видится с некоторыми из своих старых подруг.
  • О муже в квартире напоминало всё — посуда, мебель, одежда, сам ремонт, давно сделанный совместными усилиями, так что каждая морщинка обоев на стене напоминала ей о двух молодых и счастливых людях, измазанных краской, смешливых и влюблённых, о мужчине и женщине с газетными пирамидками на головах, о том, как много лет назад размахивали здесь липкими кисточками, приклеивали бумажные полосы обоев к стенам, пытаясь благоустроить маленький и тихий мир квадратных метров своей робкой любви в пугающе бездонном и необъятном мире — они с хохотом роняли эти шелестящие листы на себя, целовались, подхватывали, старательно прижимали к стене, прикрывая наготу собственного пристанища, стремясь сделать его более надёжным и обжитым: из-за следов штукатурки и краски на лицах они напоминали двух счастливых детей, измазавших себя талым мороженым. В те дни ленинградская квартира, принадлежавшая за время своей бытности столь многим, прошедшая революцию и блокаду, обретала своих новых хозяев, а хозяева обретали её. Здесь зачиналась новая жизнь, опускались в землю молодые корни. Наверное, только сейчас Роза в полной мере понимала: тогда, когда они с мужем кадили здесь кисточками, банками и вёдрами, размахивая всем этим, как священники, они делали нечто большее, чем просто капитальный ремонт, они производили некое таинство освящения этих квадратных метров, их благословения для того, чтобы в будущем слиться с этим пространством и превратить его в нечто неотделимое от их с мужем общей судьбы. В полной мере квартира открылась перед своей хозяйкой только сейчас, сбросила с себя покров, всегда делавший жильё лишь фоном. Теперь же стало очевидно: она не фон, не декорации к жизни, а хронос и топос мира супругов Белозерских, нечто почти одушевлённое.
  • После смерти Андрея его тапки продолжали стоять рядом с кроватью, на полке в ванной — его зубная щётка, рядом — бритвенный станок и лохматый помазок, даже на кухне стеклянная банка растворимого кофе, купленного им, когда он в последний раз ходил в магазин: кофе оставалось на донышке, может быть, чашек на пять — со смерти мужа прошло чуть больше года, но Роза так и не опустошила её до конца, как будто специально перешла в последний момент на пакетированный чай, чтобы сохранить не столько банку, сколько иллюзию присутствия любимого мужчины, который не похоронен, он только вышел на балкон покурить или уехал в командировку. Даже на кресле в гостиной до сих пор висели его футболка и шорты, в которых он ходил по дому — поначалу Роза прибралась после похорон, а когда утром одна проснулась в постели, вышла в другую комнату и увидела эти пугающе пустые, невыносимо прибранные кресла, какую-то безжизненно-опрятную и лишённую следов квартиру, у неё случилась истерика, после чего разбросала по дому некоторые вещи Андрея, чтобы ощущать квартиру живой, а себя не такой одинокой. Вот уже больше года на журнальном столике лежала недочитанная им книга с закладкой на 199 странице, на кресле — шорты с футболкой, на подоконнике пачка сигарет и чугунная пепельница в виде большой рыбины, раскрывшей огромную пасть с горстью пепла, перемешанного с пылью и поросшего паутиной.
  • Безусловно, у каждой квартиры, как и у всякого человека, есть своя история, которая выражает себя через миллион деталей и частностей, вот и квартира Белозерских в какой-то момент заговорила, рассказывая Розе свою историю. Только сегодня утром женщина разглядела на стене проступающие под обоями очертания печки-буржуйки, вернее, её основания — то место, где она когда-то стояла прислонённая к стене. От этих очертаний печи повеяло блокадным холодом и голодом, душераздирающим и безысходным, мучительным. Роза не могла понять, как и почему не увидела этот выпуклый прямоугольник скорби в то время, пока они с Андреем обклеивали комнату обоями. Обнаружив на стене эти линии сегодня утром, зримо представила у несуществующей ныне печи перепуганных, уставших людей, измученных историей и её потрясениями; Роза увидела, как они жались здесь друг к другу, ища объедки перепадавшего им уюта, тепла и жизни. Наверное, была слишком счастлива тогда, чтобы замечать следы чужого несчастья, тем более такие туманные и косвенные. А подняв глаза к потолку, Белозерская остановила взгляд на лепнине XIX века — печати тех времён, когда их с Андреем квартира была лишь одной из многих комнат какой-то очень богатой и сытой семьи. Лепнину, само собой, Роза видела, но как-то не «прислушивалась» к ней и не анализировала, поэтому только недавно стала соотносить её с Российской империей и той дворянской или купеческой семьёй, что жила здесь до революции. Раньше она смотрела на потолочную лепнину только как на лепнину, а сейчас —как на историю: женщина стала восприимчива, она вслушивалась в окружающее пространство, всматривалась в черты своего уходящего мира так, как всматриваются в черты лица того, с кем приходится расставаться, вопреки желанию быть вместе. Нет, Роза не чувствовала себя старухой и не готовилась к смерти, просто как-то отчётливо осознала, что её жизненная история завершилась с того самого момента, когда все зеркала квартиры занавесило чёрной тканью, а в центре гостиной появился гроб с Андреем. Теперь здесь нет ни чёрной драпировки, ни гроба, но всё то, что тогда было привнесено в её жизнь и квартиру, прочно поселилось здесь, пустило корни и обосновалось навеки.

Читать текст Артемия Леонтьева полностью

ЕКАТЕРИНА МАНОЙЛО

  • Отец смотрит на Запад
  • 1
  • Угрюмая трёхэтажка, в которой родился и умер Маратик, напоминала похоронную контору. В предрассветные часы ее фасад был почти чёрным. Только с лучами солнца дом вновь приобретал свой тёмно-багровый цвет — цвет потемневшего от времени кирпича.
  • Перед подъездами были разбиты клумбы и цветы, на них своей яркой восковой неподвижностью напоминали похоронные венки. К общему впечатлению добавлялось хмурое выражение окон, в которые, казалось, редко заглядывало солнце.
  • Раза три в месяц перед одним из двух подъездов обязательно собирались жители посёлка, чтобы проводить в последний путь своего друга, родственника или соседа. Мужчины, как правило, стояли поодаль, женщины молчаливо теснились вокруг высокого подъездного крыльца и с опаской и благоговением смотрели на окна квартиры, где накануне умер человек. На фоне кривых потресканных хибар трёхэтажка смотрелась так солидно, что самые суеверные из старух закрывали глаза на то, с какой частотой из дома выносили ковры с покойниками. Купить или унаследовать квартиру в этом доме считалось редкой удачей.
  • Маратика, на удивление мусульманам, вынесли в гробу. Ящик размером с колыбель, обшитый красными рюшами, поставили головой в сторону запада. Засыпанный чернильными, розовыми и белыми астрами гробик сам напоминал цветничок — такие обычно высаживают у вечного огня или у стелы на въезде в город. От асфальта, который длинной пыльной заплатой тянулся перед трёхэтажкой, шёл жар, как от печи.
  • Мужчины в тюбетейках морщились и жались от палящего солнца ближе к подъезду. В пятнистой желтой тени карагачей стояли женщины во главе с матерью Маратика, тридцатилетней Наиной. В длинном чёрном платье сухого сукна она казалась очень высокой. Её бледное лицо, раздутое плачем, светилось отрешённой скорбью. Из-под тёмного платка, завязанного слабым узлом, выбивались светлые волосы, похожие на стекловату.
  • На мать трёхлетнего покойника зыркали чёрными глазами три суйекши. Все низкорослые, с горбиками жира, прокопченными лицами и странно бледными руками. Их в дом привела сестра мужа Аманбеке. Сказала, что, если Наина не позволит соблюсти традиции, Маратику станет скучно и он придёт за сестричкой.
  • Наина протянула самой молодой суйекше узел с одёжкой Маратика, частично неношеной, и неожиданно завыла пересохшим ртом. Мужчины переглянулись, но продолжили читать молитву. Замер только Серикбай, отец Маратика. Он покосился на лицо жены в надежде увидеть слёзы. Но покрасневшие глаза Наины оставались сухими. Как будто её горе выдавали только рука, что поднимала троеперстие ко лбу и бессильно падала, не совершив крестного знамения.
  • Серикбай всё время плакал. Слёзы его сливались с каплями пота на блестящих на солнце щеках и растворялись в чёрной бороде, оставляя едва заметный соляной налёт. Тело била дрожь, и с мокрыми морщинами и трясущимися руками он казался этим утром немощным и старым, несмотря на неполные сорок лет.
  • Когда имам закончил читать молитву, Серикбай прошаркал к гробу и замер, пытаясь совладать с непослушными руками. На помощь пришёл его напарник, тоже дальнобойщик. Плечистый и высокий, он взял гроб подмышку, будто коробку с куклой, и двинулся к катафалку. Серикбай благодарно кивнул и молча пошёл рядом.
  • На кладбище по обычаю ездят только мужчины, но в посёлке никто не удивился, когда Наина сказала, что должна проводить сына. Под руку с ней из тени на солнцепек вышла Аманбеке. Сухощавая с живым блеском в тёмных глазках и птичьей вёрткой головой, она казалась самой энергичной в этом дворе. Уже залезая в катафалк, она быстро оглянулась, нашла глазами племянницу и подмигнула ей.
  • Катя не сводила глаз с матери и тётки, поэтому тут же поймала взгляд Аманбеке и нелепо вздрогнула. На неё впервые обратили внимание с тех пор, как Маратик умер. Она вытерла влажные ладони о тёплый бархатный халат, который ещё с утра в полутёмной комнате точно был чёрным, а теперь на солнце переливался зелёным и фиолетовым, и снова приставила руку ко лбу козырьком, прячась от солнца.
  • Кате хотелось выпрыгнуть из жаркого платья и в одних трусиках побежать к речке. Или залезть на карагач и оттуда наблюдать за всеми: как страдает отец, как шаркает к катафалку мать, как перешёптываются старики. Но больше всего Катя хотела услышать необыкновенный голос Маратика.
  • Родители так и не дождались, когда их сын заговорит нормально. То, что Маратик, не говорил, а пел, расстраивало их так сильно, что они не замечали красоты его голоса, и как безошибочно он пропевал взрослые слова, словно ему было не три года, а лет десять. Только Катя, услышав однажды по радио Робертино Лоретти, ахнула от мистического сходства ангельских голосов.
  • Когда катафалк скрылся из вида, женщины заторопились в квартиру, чтобы готовить поминальный обед. Катя сделала вид, что тоже идёт, но, когда убедилась, что никто на неё не смотрит, бросилась к реке. В обычное время дорога занимала пять минут, она знала точно, потому что не раз бегала сюда на спор с мальчишками. Сейчас Кате казалось, что она передвигает ноги очень медленно. Из-за чужих заборов лаяли собаки. Они бросались на доски, гремели цепями и Кате казалось, что они вот-вот схватят её за пятки. Пыль, что поднималась от обуви казалась тягучей, словно во сне, и мешала бежать.

Читать текст Екатерины Манойло полностью

БОРИС ПОНОМАРЕВ

  • Дорога через ночь
  • ***
  • Вокруг не было ничего, кроме бесконечного ночного леса, тёмного и страшного — лишь тропа под моими ногами, и звёздное небо над моей головой. К счастью, кроны деревьев чуть расходились здесь в стороны, и света звёзд все же хватало, чтобы я мог хоть немного рассмотреть путь, по которому мне предстояло теперь идти. Наверное, в моих условиях это было не так уж и плохо.
  • Порыв ветра прошумел наверху, в листве. Грустно вздохнуло и проскрипело дерево, и я торопливо шагнул вперёд, оглядываясь по сторонам. Этот гулкий звук отчего-то напугал меня. Я прошёл дальше, прислушиваясь и оглядываясь; потом поднял взгляд к небу.
  • Здесь, в этом странном лесу звёзды, брошенные на покрывало ночного неба, не выглядели блеклыми точками, как это обычно бывает в городах; нет, теперь это были светила первой величины, крупные, как грецкие орехи. А звёзды ли это вообще? — задался я вопросом, осторожно шагая вперёд, в расступающуюся передо мной темноту, поминутно оглядываясь и стараясь производить как можно меньше шума.
  • Справа, вдалеке в лесу что-то хрустнуло, и я вздрогнул. Ночной мир был полон странных звуков. Я бы даже сказал иначе: он жил своей странной жизнью, и мне совершенно не хотелось привлекать к себе внимание этой странной жизни. Я шёл по тропе, и зыбкий призрачный свет звёзд казался мне яркими лучами рампы, что делают меня заметным для любого, кто прячется во мраке вокруг.
  • В воздухе, прямо передо мною, внезапно мелькнул белый маленький мотылёк, точно появившийся из ниоткуда. Он двигался рывками, словно летучая мышь. Трепеща крылышками, он устремился во мрак леса справа, почти мгновенно пропав из виду. Я посмотрел ему вслед, но не увидел там ничего.
  • Был ли там кто-то? Напрягая зрение, я вгляделся во тьму. У меня под рукой не было ни фонарика, ни спичек, и мне оставалось лишь осторожно всматриваться в чёрную пустоту, начинавшуюся почти сразу за тропой. Говоря откровенно, я не знал — хочу ли я что-то увидеть там? Говоря ещё более откровенно, я знал, что не хочу там никого увидеть: вряд ли я обрадуюсь тому, что кто-то разглядывает меня из темноты. Поэтому я ещё раз бросил взгляд в лес, и, удостоверившись, что тьма сохраняет статус-кво, направился вперёд по тропе, осторожно оглядываясь по сторонам.
  • Всё-таки, кто-то там был, и я это ощущал. Кто-то находился там, в тёмном ночном лесу, но я совершенно не мог понять — кто он? Как далеко он находится от тропы, по которой я сейчас иду, совершенно беззащитный и отлично видимый? Один ли он? Добрые ли у него намерения? А если не добрые, то какие?
  • Впереди и вдалеке что-то внезапно вспыхнуло, маленькое и яркое — словно огненная бабочка взмахнула крыльями. Я замер на месте: замер и свет. Это было неблизко, но, по крайней мере, впереди на тропинке — не в лесу. Огонёк, горящий среди деревьев ночной чащи, показался бы мне чересчур зловещим предзнаменованием.
  • Я сделал несколько шагов вперёд, потом снова остановился, присматриваясь. Да, наверное, это действительно был огонёк — небольшой язычок оранжевого пламени где-то в сотне шагов впереди. Замерев, я смотрел на пламя, пытаясь собраться с мыслями и понять, значит ли это что-то — плохое или хорошее?
  • Крошечный огонёк всё так же светился впереди, не приближаясь и не делая никакой попытки атаковать. Наверное, это добрый знак, решил я, направляясь вперёд на подкашивающихся ногах. Решительности у меня не было и в помине, но вряд ли кто-то на моём месте смог бы смело идти вперёд по этой тропе.
  • Ночной лес чуть расступился в стороны. Тропа вывела меня к речке — не широкой, и совершенно не бурной, но тихой и флегматичной: вода в ней текла совершенно беззвучно. Не было слышно ни единого всплеска. В зеркале вод отражались звёзды — как будто бы я смотрел на подводное небо. Я замедлил шаг, вглядываясь: казалось, что река состоит из какой-то чёрной ледяной хтонической лавы, выплеснувшейся из недр земли.
  • Здесь через реку был переброшен мост — простой мост из обтёсанных брёвен, с невысокими сколоченными перилами и уходящими в чёрную воду опорами. Там, на той стороне возвышался такой же сумрачный лес, что и за моей спиной. Сразу же за мостом стояла женщина: в руках она держала горящую свечу.
  • Я остановился в шаге от моста, поняв, что мои ноги опять начинают подгибаться. Пламя свечи освещало женщину, стоящую на той стороне, вычерчивая её силуэт из темноты ночи: длинное платье из чёрной ткани, такие же длинные, распущенные чёрные волосы, спадавшие до пояса — и два кошачьих уха, возвышавшихся у неё на голове.
  • Наверное, в другой ситуации, я бы развернулся и побежал обратно — но сейчас мои ноги не могли сделать даже шага. Возможно, это было к лучшему — лес, оставшийся за моей спиной, всё ещё не располагал к дружелюбию, а женщина в чёрном, хоть и внимательно смотрела на меня, но не пыталась напасть. Она стояла, словно ожидая чего-то.
  • Не чего-то, подумал я. Кого-то. Она ждёт меня.
  • Женщина всё так же стояла, не делая никаких движений. Свет чуть подрагивающего огонька свечи выхватывал её из окружающего мрака. Тьма, вырастающая из тьмы, внезапно подумал я.
  • Я замер, не дыша. Было безумно тихо — так тихо, что мне показалось, будто где-то невдалеке, там, куда течёт эта странная река, — едва-едва шелестит море. Я вслушался. Или это шумит кровь у меня в ушах?
  • Ну что же, ничего не поделаешь, сказал я сам себе, осторожно ступая на мост и приближаясь к женщине в чёрном. Смотрите, какой молодец, казалось, говорил её взгляд. Мышь не побоялась прийти к кошке в гости...

Читать текст Бориса Пономарева полностью

АНАСТАСИЯ РЕНЬЖИНА

  • Леший, верни моего отца
  • В небесной канцелярии я заполняю кучу бумажек, что подсовывает мне милая девушка. Она не ангел, у нее на растут за плечами крылья, над головой не торчит нимб. Я не уверена даже в том, что она не живая.
  • Девушка указывает мне на лестницу, по которой я поднимаюсь выше и выше, выше и выше, пока не оказываюсь в мансарде, на которой плотно друг к другу наставлены длинные деревянные столы и лавки. Посредине сидят три грузина. Один толстый с большим картофельным носом, второй долговязый, тощий, в кепке типа Мимино. А третьего я не помню уже.
  • Спрашиваю у грузинов, кто они и что здесь делают. Я же вовсе не их ждала. А они говорят мне, чтобы я не волновалась, что они проследят за моим папой, что он вместе с ними будет летать над грузинскими горами.
  • Но я знаю, что это не так. Мы были с папой в Грузии, он смотрел на эти горы и говорил:
  • — Не, наш лес лучше.
  • Леший, Леший, верни мне моего отца.
  • ***
  • А у папы не усы, а усищи.
  • Не зубы, а зубищи.
  • Не глаза, а глазищи: как зыркнет, сразу шалить расхочется.
  • Но зыркает он редко. Да и я не шалю.
  • Волос у папы короток и мал. Мал — это потому что посреди него лысина. Мама говорит, что по молодости папа кудри носил, а я смотрю и не понимаю, как же им по лысой голове-то виться? Хотела бы сказать, что папа мой как добрый молодец: косая сажень в плечах, грудь широкая, ноги что бревна, а щеки румянцем горят, но у папы с марта по ноябрь темно-коричневый загар. Это от того, что он много на улице работает. И ноги не бревна вовсе, разве что осиновые. Мама говорит, что папа не худой, а жилистый. А я думаю, что папа не худой, а стройный. И косая сажень в плечах имеется, вы уж поверьте.
  • Два первых воспоминания о папе. Одно хорошее. Второе — не очень. С какого начать?
  • Первое очень раннее картинками вспышками всплывает в голове: рыжая обивка дивана с рисунками-завитками, звон стекла и папин кулак в дверной дыре. Папин кулак ни с чем не спутаешь, руки у него большие, ничего, что сам щуплый.
  • Мне тогда и года не было, поэтому мама восстановила спустя много лет для меня события. Папа выпил и захотел со мной поиграть, мама не пустила, закрыв в комнату дверь. Та хлипкая, на две трети стекло, покрытое белой краской. Его-то папа и разбил: что это его к дочери не пустили!
  • И следующий день помню, как папа, уже трезвый и пристыженный, с соседом дверь с петель снимают. Тридцать с лишним лет прошло, а дверь так и не повесили обратно.
  • Второе воспоминание опять пьяное.
  • Папа веселый, сел на корточки да как начал скакать, да как начал басить:
  • — Но вот пришла лягушка!
  • И прыгает на меня.
  • Я визжу, забираюсь на спинку кресла, а он все скачет и скачет на меня. Мне и смешно и страшно одновременно. А больше папа не пил.
  • Лесных воспоминаний больше.
  • — Доча, смотри, что я тебе принес!
  • Черника. Прям кустами. Черника! Крупная какая. Хватаю черничный букет и ем так, словно черники никогда в жизни не пробовала.
  • — Это тебе зайчик передал, — улыбается папа.
  • Он всякий раз приносит мне гостинцы от животных. Больше всех лисичка и зайчик стараются.
  • Однажды, правда, передали мне кусок мокрого хлеба зачем-то, но я и его съела. Папа тоже был смущен таким подарком от лисички. Но я что дали, то и ем.
  • Просила зверятам передать мою книжку про ослика, но папа сказал, что зайцы книг не читают.
  • Нужно тогда с собой в лес книгу будет взять, вдруг моего зайчика встречу, или лису, я им тогда вслух почитаю. Я уже умею.
  • Папа принес убитого зайца. Все об этом молчат, но я знаю, что это он его убил. С вечера я торчала на диване, наблюдая, как папа чистит ружье, режет пыжи, насыпает в патроны дробь. Одним из этих патронов он его и убил.
  • Несчастное животное распято в кухонном проеме на двух веревках, привязанных к задним лапам. Папа делает надрезы вдоль них и с треском снимает с зайца шкуру.
  • Зажмуриваюсь. Отворачиваюсь.
  • — Держи, это тебе подарок.
  • Папа протягивает мне белый заячий хвостик. Беру его, прижимаю к груди и бегу в комнату, там сажусь у балкона и начинаю плакать.
  • Жалко зайца.
  • А вдруг это тот самый, что мне подарки передавал.

Читать текст Анастасии Реньжиной полностью

МИХАИЛ ТУРБИН

  • Выше ноги от земли
  • В сиянье, в радостном покое,
  • У трона вечного творца,
  • С улыбкой он глядит в изгнание земное,
  • Благословляет мать и молит за отца.
  • А. С. Пушкин
  • 1
  • В палате погасили верхний свет и зажгли три мрачных рефлектора. Руднев подвинул стул к дальней койке, но долго не садился. Он пристально смотрел на монитор, в котором распускались пёстрые нити.
  • — Илья Сергеич, вы тут будете? — послышалось сзади.
  • Руднев обернулся. За дежурным столиком под горящим колпаком лампы работала сестра.
  • — Я выбегу ненадолго, можно?
  • Он кивнул, и медсестра вышла в коридор. Сквозь стеклянную стену Илья видел её довольный профиль, следил, как она распустила волосы и, закусив шпильки, снова собрала их в ком. Оставшись один, Руднев тяжело опустился на стул, ссутулился до острых позвонков, и принялся гладить руку ребенка, неподвижно лежащего под простыней. Это был мальчик четырёх лет с крохотным несчастным лицом.
  • Под стиснутыми веками Руднев видел истёкший день и последнюю свою операцию.
  • Вот он включает наркозный аппарат, проверяет подачу кислорода. Маша раскладывает на столике катетер, переходники, ларингоскоп.
  • — Все собрала? — спрашивает Илья медсестру.
  • — Какую трубку готовить?
  • — И откуда мне знать? Ты видела пациента? И я нет.
  • Маша, юная и звонкая, с розовыми от волнения щеками, ждёт ещё и ещё глубокого голоса врача. «Она молодец, — думает Илья. — Вечно молодец. За что гоняю?».
  • — Возьми пятый размер и четыре с половиной, — холодно говорит и уходит.
  • Вот он летит по коридору к шумному свету приёмного отделения. Его встречает санитар и травматолог. И Заза — хирург. Лысый, страшно бровастый. Илья подходит к нему и протягивает руку.
  • Слышна сирена. Звуки всё ближе. Раздаётся резкий хлопок отскочивших от каталки дверей. В приёмное вваливается бригада скорой.
  • На носилках — ребёнок. Он без сознания. Липкий пот на лбу, губы густо-синие. Руднев сжимает вялое запястье мальчика и чувствует, как от холода детского тела, от тишины его пульса внутри него самого разгоняется сердечный бой, и в голове, такой вдруг чистой, строятся мысли.
  • Ребёнок хрипит, вдох его частый.
  • — Почему не интубировали? — спрашивает Илья, роняя голову мальчика на бок.
  • — Так некому было! — отвечает фельдшер, щуплый, лёгкий парень с редкою бородкой. Кажется, не он гонит каталку, а каталка несёт его за собой. Фельдшер торопится, теряет слова. — Травма... живота. Кровит внутри. Давление...
  • — Давайте сразу на стол! Какая операционная готова? — спрашивает Заза.
  • — Везём в третью, — отвечает Руднев.
  • — Как угораздило?
  • — Сбили. На московской трассе.
  • — Что он там делал? — Заза глядит на фельдшера из-под недобро сошедшихся бровей.
  • Бородка у парня дёргается.
  • — А мне откуда знать?
  • Колеса скользят с металлическим шелестом.
  • — Как зовут? — спрашивает Илья после всеобщего молчания.
  • — Чего докапываетесь? Мы привезли — вы разбирайтесь. Заза теснит Руднева плечом:
  • — Илюх, на твоего похож, да?
  • Каталка заезжает в лифт. Заза поворачивается к фельдшеру и говорит через смыкающиеся двери:
  • — У него такой же был. Один в один.
  • Лифт тянет каталку на второй этаж.
  • Илья в маске. Пациент переложен на операционный стол.
  • Звуки аппаратные: туи-туи. Маша цепляет датчики ЭКГ и сатурации, трещит упаковкой интубационной трубки.
  • Илья наклоняется с ларингоскопом над запрокинутым детским лицом. Волосы золотые — пух. Глазки под веками, знает Илья точно, — сизые.
  • — Широко.
  • Маша даёт меньшую трубку. Слитый с анестетиком кислород заполняет лёгкие.
  • Сестра лаборатории ждёт, когда Руднев поставит центральный катетер. Илья с иглою висит над ключицей ребенка. Сестра семенит к нему, забирает шприц с кровью.
  • Входят хирурги — несут перед собой руки. Заза и с ним второй, толстяк с физиономией, стянутой маской, и воспалённым увесистым лбом.
  • — Можете, — говорит Илья неподвижным голосом и фиксирует интубационную трубку.
  • Особенно тихо. Туи-туи. Заза делает долгий разрез. Из брюшины через сечение потоком прорывается скопившаяся кровь. Кожа, белая, как просветы среди ветвей, тонет под бурым и красным. Кровь стекает по простыням, льётся на пол. Кисло пахнет рваною кишкой. Маша кидается помогать. Звенит лотками санитарка. Лотки полны скользких сгустков. Заза держит руку внутри пациента. Он нашёл источник кровотечения, он тащит селезёнку.
  • — Четвертая отрицательная, — объявляет сестра, щёлкая дверью. — Четвертая отрицательная!
  • — Что по банку?
  • Не было, помнит Руднев.
  • — Нету у нас! — говорит сестра.
  • — Запрашивай со станции, у нас острая кровопотеря. Реинфузия невозможна. Шестьсот миллилитров, — прочным тоном говорит Илья.

Читать текст Михаила Турбина полностью