06.06.2024
Пушкин — 225

Евгений Водолазкин: «Почему с Пушкиным жить легче»

Диалоги с Павлом Басинским

Портрет Александра Сергеевича Пушкина (1827 г.) работы художника Василия Андреевича Тропинина из собрания мемориального музея-квартиры А. С. Пушкина / Репродукция ТАСС
Портрет Александра Сергеевича Пушкина (1827 г.) работы художника Василия Андреевича Тропинина из собрания мемориального музея-квартиры А. С. Пушкина / Репродукция ТАСС

Текст: Павел Басинский/РГ

Сегодня, 6 июня, открылся книжный фестиваль «Красная площадь», традиционно приуроченный к дню рождения нашего главного национального литературного гения – Александра Сергеевича Пушкина. Этот фестиваль особенный, потому что сегодня мы отмечаем пушкинский юбилей – 225 лет со дня рождения. О том, что значит для нас Пушкин сегодня и почему уже более двухсот лет мы остаемся с ним «на дружеской ноге», мы поговорили с писателем и филологом Евгением Водолазкиным.

Павел Басинский: Знаменитая фраза Аполлона Григорьева в его статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина», опубликованной в 1859 году в журнале «Русское слово»: «Пушкин – наше всё». Она давно превратилась в расхожее выражение, в эдакий мем, который употребляют кто во что горазд, по любому поводу и чаще всего в ироническом ключе. Я помню, когда в 1999 году в Москве во времена правления Юрия Лужкова широко отмечали двухсотлетие Пушкина и было ощущение, что Александр Сергеевич поджидает нас на каждом углу столицы, к этому мему добавили еще два слова: «Пушкин – наше всё. И – везде». Но вспоминая об этом, я вдруг подумал, что в этой шутке была изрядная доля истины. Может быть, Пушкин и не «наше всё», но что он в России «везде» – это абсолютно верно. С детства, когда родители читают нам его гениальные сказки. Со средней школы, причем еще с гимназических, дореволюционных времен. Взрослые, мы все время всуе упоминаем Пушкина, даже если не читаем его. В бытовых разговорах. На службе: «Кто за тебя будет делать эту работу? Пушкин?» Я знаю, что в старости люди часто возвращаются к Пушкину, к его на самом деле очень мудрым, не по его годам, стихам и прозе.

Что ты об этом думаешь?

Евгений Водолазкин: Всякая культура иерархична – и в том или ином виде предъявляет своего главного человека. У нас это Пушкин, у поляков – Мицкевич, у украинцев – Шевченко, у казахов – «лучший акын степи» Абай. Это не значит, что остальные не важны. Просто отношения с культурой персональны, и есть необходимость обратиться к ней, что называется, по имени, например: Александр Сергеевич. Нужен человек, говорящий от имени культуры. На него направлена энергия нации. Это не просто поэт, а поэт во всенародном восприятии. В науке это называется мифом. Я бы определил миф как наше активное отношение к явлению. Если кому-то не нравится слово «миф», можно говорить о легенде. Вспомнил, как однажды кто-то написал, что вокруг Дмитрия Сергеевича Лихачева складывается миф. У меня был случай спросить написавшего: а почему миф не складывается вокруг вас? Ответа я не получил, да он и не требовался. Характерно, что в нашей и зарубежной иерархиях русской литературы Пушкин занимает разные места. Главные русские литераторы за границей – это великая тройка Толстой, Достоевский, Чехов. Некоторые там Пушкина знают только по имени, иные воспринимают его как обратный перевод Байрона, и лишь немногие, действительно знакомые с русской культурой, понимают его истинный масштаб. Так лишний раз подтверждается, что место в культурной иерархии несводимо к литературному творчеству. Это то, что обусловлено загадочным резонансом творца с его соотечественниками, что выходит за пределы собственно культуры и располагается в области духа.

Ты точно и уместно вспомнил Дмитрия Сергеевича Лихачева. Я не раз думал об этом. Почему именно его избрали эталоном русского интеллигента? И почему именно Пушкина выбрали первым национальным поэтом? Что это – общественный договор? Англичане выбрали Шекспира, немцы – Гете, итальянцы – Данте, испанцы – Сервантеса, французы – Рабле... Кстати, не у каждой страны есть свой национальный писатель № 1. У Америки, «плавильного котла наций», такого, кажется, нет, при том, что американская литература – одна из величайших в мире, несмотря на относительную молодость этой страны.

Но как это происходит? И здесь ты прав: нация инстинктивно ищет духовного лидера, значение которого выходит за пределы собственно его деятельности. Возможно, я ошибаюсь, тебе виднее, но Лихачев как ученый-филолог и лингвист не более значителен, чем, скажем, Н.С. Трубецкой, А.А. Шахматов, А.А. Зализняк, В.В. Иванов, В.В. Виноградов – ряд можно продолжить. Но Лихачев, кроме своих научных достижений, велик еще и тем, что стал своего рода эталоном русского интеллигента. И здесь всё важно, и биография, и поведенческий стиль, и даже просто внешний образ. Мы говорим «интеллигент», подразумеваем Лихачева.

Павел Басинский: С Пушкиным, мне кажется, еще и другая история. С его появлением нация заговорила на том литературном языке, на котором говорит и сейчас, от Калининграда до Сахалина. Именно заговорила, как ребенок однажды начинает говорить. Читая Пушкина, я не испытываю языкового дискомфорта, как при чтении поэтов XVIII века и многих поэтов ХХ-го и ХXI-го. «Здравствуй, князь ты мой прекрасный, что ты тих, как день ненастный...», «Мчатся тучи, вьются тучи; невидимкою луна освещает снег летучий...», «Не дай мне Бог сойти с ума. Нет, легче посох и сума...» Это даже не стихи! Это языковой кислород, который ты вдыхаешь, он соединяется в тебе с какими-то кровяными шариками и насыщает весь организм, но прежде всего – мозг. Это касается и его прозы, и драматургии, и даже писем к друзьям, к жене.

А что ты испытываешь, когда перечитываешь Пушкина?

Евгений Водолазкин: При чтении Пушкина я попадаю в царство совершенной гармонии. Словосочетание торжественное, но слегка размытое, поэтому поясню. У Пушкина ведь нет стремления кого-либо поразить, нет стилистических «понтов», нет выворачивания себя наружу или вертеровских страданий, нет даже культа счастья. Что есть? Покой и воля. Довольствуйся малым: счастье, оказывается, рядом. Гармония состоит, среди прочего, в отказе от запредельного. Пушкин отражает мир не только в его минуты роковые, а во всей целостности, где, да, «покоя сердце просит». Где, слава Богу, есть и привычка, которая свыше нам дана. Это только кажется, что о повседневном говорить скучно, что оно невыразительно, а потому и невыразимо. Но Пушкин каким-то удивительным образом его выразил. Он способен был выразить абсолютно всё. Он давал мир без купюр и транслировал энергию такого качества, какого прежде не было. Сама по себе энергия – не проблема. Напиши ужастик – и все будут хвататься за сердце. Но эта энергия – дурного свойства, качество ее невысоко. Пушкинская энергия – другой природы, это та райская пища, которая не нуждается во вкусовых добавках. Взять «Евгения Онегина». Ну, не чудо ли: абсолютная естественность речи в строгой поэтической форме! Степень этой естественности такова, что, если бы роман в стихах прислали инопланетянину, он подумал бы, что так мы говорим – изящно, глубоко и в рифму. Да, так мы и говорим – пока декламируем Пушкина. И каждый выбирает что-то свое. Я, например, – «Из Пиндемонти». Это стихотворение я считаю полностью своим – не в авторском, конечно, смысле (таких сюрпризов возраст мне пока не преподносил), а по внутреннему соответствию. У тебя есть такая пушкинская вещь?

Павел Басинский: «Из Пиндемонти», говоришь? Позволь уж мне процитировать начало «твоего» стихотворения, полностью солидаризуясь и с тобой, и с Пушкиным, и с малоизвестным в России итальянцем Ипполито Пиндемонти, которому Пушкин, известный мистификатор, приписал эти строки, хотя в черновиках поначалу «подарил» их Альфреду де Мюссе: «Не дорого ценю я громкие права, / От коих не одна кружится голова. / Я не ропщу о том, что отказали боги / Мне в сладкой участи оспоривать налоги / Или мешать царям друг с другом воевать; / И мало горя мне, свободно ли печать / Морочит олухов, иль чуткая цензура / В журнальных замыслах стесняет балагура. / Всё это, видите ль, слова, слова, слова...»

У меня самое любимое у Пушкина не стихи, хотя равных ему поэтов в России не было, нет и скорее всего не будет. Я – неистовый фанатик пушкинской прозы. В литературном институте я веду творческий семинар, и студентам каждого очередного своего курса привожу начало «Пиковой дамы»: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова». Я им говорю: «Попробуйте выбросить из этой фразы одно слово, чтобы не пострадало содержание». Но студенты же умные! Они отвечают: «Можно выбросить «однажды»». Я: «Э-э, нет! Тогда исчезнет ощущение момента, того, что это происходит сейчас». Они говорят: «Можно убрать «конногвардейца»». Я: «Фигушки! Тогда исчезнет картинка собрания, видимость того, кто играет и где. Гвардейский офицер, пригласивший гостей на карточную игру – это уже целая история». И так в разборе этих пяти слов с двумя союзами у нас проходит полсеминара. Пушкин – абсолютный гений в художественной прозе! Экономичность его стиля запредельна, как и его содержательность, и какой-то невероятный, со сверхзвуковой скоростью, темп. Когда самолет преодолевает сверхзвуковой барьер, раздается громкий хлопок. Так вот, пушкинская проза вся написана после этого «хлопка», которого мы не слышим, потому что он уже позади. Именно поэтому Лев Толстой был так восхищен началом пушкинского отрывка: «Гости съезжались на дачу», – и под его впечатлением написал целый огромный роман «Анна Каренина». Он услышал этот «хлопок».

Но моя любимая пушкинская вещь в прозе – «Капитанская дочка». Я могу перечитывать ее бесконечно. И говорить о ней можно бесконечно. Но я сейчас отмечу только одно. Все наши великие романы о Гражданской войне, а их всего три – «Тихий Дон», «Белая гвардия» и «Хождение по мукам», – написаны как своего рода развитие сюжетов, которые уже есть в «Капитанской дочке». Здесь и «не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный» из выпущенной Пушкиным по цензурным соображением главы романа – эту тему лучше всех развивает Шолохов. Здесь и честь, и достоинство в поведении во время самых жестоких исторических событий – основная тема «Белой гвардии». Здесь и поиски возлюбленной, ради которой можно хоть с чертом вести переговоры, как Гринев просит за Машу у Пугачева, а Рощин отправляется за поиском Кати к Махно. Не знаю, сознательно ли повторяли Пушкина наши великие писатели ХХ века, но получилось так.

А у меня к тебе вопрос. Пушкина постоянно разрывают на части различные идейные «партии». В их представлении он оказывается то пламенным революционером, то убежденным монархистом, то православным поэтом, а то исключительным вольнодумцем. Этот раскол проходит даже в среде крупнейших филологов. У Валентина Непомнящего, которого я хорошо знал (светлая память!), представление о Пушкине как о нравственном и эстетическом русском космосе было совершенно иным, чем, скажем, у Андрея Синявского (Абрама Терца), у которого Пушкин вбежал в русскую поэзию «на тоненьких эротических ножках» и произвел там переполох. Ты ведь тоже филолог. Ты можешь предложить свой метод изучения, а главное – идейного понимания Пушкина?

Евгений Водолазкин: Могу, причем – используя рассмотренный нами материал. Вот ты привел начальные строки «Из Пиндемонти» (ты ведь не зря их привел!), и я вдруг с удивлением понял, что не могу их безоговорочно принять. Всё, что дальше, принимаю. А эти строки – не вполне. Именно сейчас, когда во всём мире так напряженно. На нынешнем тревожном фоне слишком уж байронической получается поза. Мысль о независимости поэта, его дистанции по отношению к миру – правильная, но думаю, что, живи Пушкин в переломную и трагическую эпоху, – он нашел бы для выражения этой мысли другие слова. Здесь мы выходим на вопрос о методике изучения и понимания. Я так привык отсылать к стихотворению «Из Пиндемонти», что не заметил, как немного с этой вещью разошелся. Отсюда вывод: всегда важно иметь строгого, но доброжелательного собеседника, который, подобно тебе, не поленится вернуть разговор к тексту источника. Случается ведь, что ты говоришь о тексте, а он – уже другой. Ну, или ты другой, что одно и то же. Надо отдавать себе отчет в том, что мы развиваемся, как развивался и Пушкин. Получается, что это беседа в пути, диалог идущих. Заметь: далеко не все авторы доступны для диалога. Пушкин доступен всегда. Здесь незазорно возразить, если ты с чем-то не согласен. Или просто идти рядом молча – это ведь тоже диалог. Главное – что вы идете в одном направлении. Все мы, такие разные, идем с ним в одном направлении – не удивительно ли? Пушкин – он как бытие. У него есть всё, нужно лишь как следует оглядеться. Но это имеет и свою оборотную сторону: как в бытии, у него можно найти подтверждение почти любой точке зрения. В науке это называется магнитным отношением к материалу: ты выдергиваешь только то, что тебе нужно. Этим и объясняется присвоение Пушкина совершенно разными группами, вследствие чего он предстает в самых разных видах – от тихого молитвенника до отчаянного бунтаря. Да, в нем было и то, и другое, и много чего еще. Но нельзя по кусочку смальты судить о мозаике. Здесь нужен общий ее вид. На основании целого можно составить представление о любом кусочке – даже том, который утрачен. Сказав о смальте, скажу и о жемчужине. Ты абсолютно прав: «Капитанская дочка» – это лучшее, что было написано прозой.

Павел Басинский: Что ж, и я с тобой соглашусь. Различные идейные «партии» хотят присвоить себе Пушкина потому, что он – универсален, а любая «партия», являясь, по определению, только «частью» (английское «part», французское «partie»), но стремящаяся к утверждению своих прицпипов как истины в последней инстанции, нуждается именно в такой фигуре, которая «наше всё».

Но наш разговор становится каким-то уж слишком благостным. Я думаю, сам Пушкин поморщился бы, слушая нас. Впрочем, ты уже покритиковал первые строки твоего самого любимого стихотворения «Из Пиндемонти». Продолжу. Мне кажется, два известных высказывания Пушкина, которые цитируют все, кому не лень, на самом деле весьма сомнительны по смыслу. Первое: «Поэзия должна быть глуповата». Что за чушь! Стихи самого Пушкина не просто умны, в них есть какая-то неотразимая мудрость. Причем с самых ранних лицейских стихов до невероятной глубины позднего «Воспоминания» («Когда для смертного умолкнет шумный день...»), которое подвигло Толстого на самом склоне лет написать свои «Воспоминания». А его «Сказки», написанные в позднем возрасте! Это же кладезь мудрости! Зачем же он сказал такую глупость о «глуповатости» поэзии, дав оправдание будущим графоманам?

И еще одно его высказывание из письма П.А. Вяземскому – о Байроне и его мемуарах: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе». Ох, как любят это цитировать при оправдании аморального поведения не только великих, но и нынешних «звезд» кино, эстрады. Мерзкие они, но как-то по-другому, «иначе». И вроде как уже не мерзкие. И вообще таланту простительно всё. Что за ерунда! Тогда прав пушкинский Сальери, а не его же Моцарт, и гений и злодейство – две вещи совместные?

Евгений Водолазкин: Беда великих в том, что они не могут что-либо сказать просто так. Иногда даже пошутить не могут. В высказывании о поэзии у Пушкина стоял смайл. На каком-то этапе он слетел – и заявление стало восприниматься чуть ли не как программное. Стало тиражироваться. Не будем сбрасывать со счетов, что бывают просто неудачные высказывания, на которые повлияли атмосферное давление, ссора с женой или непрожаренный стейк. Всякое высказывание контекстуально, и в более благоприятной ситуации великий человек сказал бы что-нибудь другое. Кстати, мысль о глуповатости поэзии не так уж безнадежна. Форма в поэзии играет бóльшую роль, чем в прозе, и иногда (особенно в философской лирике) чувствуешь некую перенасыщенность, а это уже – потеря гармонии. Речь идет о высокой простоте, которую в полемическом задоре можно назвать глупостью. Не забудем и об известных обстоятельствах – начиная с атмосферного давления.

Что до второго пушкинского высказывания, то оно, несомненно, тоже полемично. Пушкин обличает здесь толпу, которая находит общие с великими грехи, и ей кажется, что эти грехи их уравнивают, что они создают их общий с великими знаменатель. Пушкин говорит им, чтобы не очень-то радовались, потому что это их не возвышает. На первый взгляд, верно. А на второй – это как бы отстаивание элитарности в грехе. Вот этого второго взгляда полемические тексты не учитывают.

Резюме будет немного неожиданным. Не стоит придавать абсолютного значения высказываниям писателя по тому или иному поводу. Мы видели, что элемент случайности здесь очень высок. Прежде всего нужно обращать внимание на то, что называется его художественным творчеством. Там – минимум ошибок и случайностей. Там он – настоящий.

Павел Басинский: Вопрос странный, но меня он волнует. Что было бы с Пушкиным, если бы его не убил мерзавец Дантес? (А он был, я считаю, мерзавцем, несмотря на, скажем по-современному, не вполне адекватное поведение Пушкина в той ситуации. Он должен был понимать, «на что он руку поднимал», и любыми способами избежать этой дуэли. Впрочем, это только мое мнение.) Что было бы с Пушкиным, доживи он до преклонных лет, застав Крымскую войну, Толстого и Достоевского, расцвет нигилизма и убийство царя народовольцами? Что бы он писал, говорил?

Евгений Водолазкин: Начну с другой стороны. Описания того, что предшествовало Черной речке, – а они освещают каждую деталь – важны и многое объясняют. Точнее, они объясняют всё на определенном уровне. Назовем его общественным. Но мне отчего-то кажется, что истинные причины (или, по крайней мере, их часть) лежат в той сфере, которая нам никогда не будет доступна. В словах и поступках Пушкина последнего периода проступает невыносимое, просто-таки свинцовое отчаяние. Геккерн, Дантес – вроде бы не его калибра эти люди. Их можно было воспринимать как в чистом виде обстоятельства. Как кирпич, который падает с крыши. Мне кажется, он чувствовал надвигающуюся смерть, как иногда ее чувствуют святые. Пушкин не был святым, и потому реакция его была такой резкой. Он чувствовал границу жизни и, возможно, границу того, что ему надлежит сказать. Жизнь была для него не «мигом между прошлым и будущим», уж он-то воспринимал ее в серьезно понятом смысле – как длинный непростой путь с его дарами и утратами, как собственную вселенную, которой приходит конец. Неслучайно слово «жизнь» было одним из последних произнесенных им слов. Перед самым уходом у его постели был Владимир Иванович Даль. Умирая, Пушкин произнес несколько слов, из которых Даль разобрал только «кончено». Он наклонился над умирающим и переспросил: «Что кончено?» «Жизнь кончена», – ответил Пушкин. Здесь в сюжетном отношении для меня ставится жирная точка – никаких сиквелов, никакой альтернативной истории. Хотя – почему? Альтернатива была. Мы ведь помним авторские догадки относительно будущего Ленского (только ли Ленского?). Ты бы мог представить Пушкина в виде полного лысеющего господина? Благополучного, без малейшего намека на трагедию. Жизнь удалась. Только это был бы уже не Пушкин.

Павел Басинский: Скажи (только откровенно!): тебе с Пушкиным жить легче? Мне – да. Поэтому предлагаю в день его юбилея «откупорить шампанского бутылку» и перечесть… Лично я – «Признание» («Я вас люблю, хоть я бешусь…»). Почему-то это стихотворение заряжает меня невероятно! А – ты?

Евгений Водолазкин: Ты уже знаешь одно стихотворение, которое я люблю… Добавлю еще два: «Если жизнь тебя обманет…» и «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…» Это такая у меня личная терапия.

Разумеется, с Пушкиным – легче. Даже не с русской литературой вообще, а именно с Пушкиным. Потому что в конечном счете важны личные отношения, особенно – когда общаешься с сущностью нематериальной. Пушкин метафизический, сохранив свои замечательные черты, теперь немного похож на нас – на лучшее в нас. С ним можно выпить шампанского (6 июня – обязательно!), поплакать или, наоборот, посмеяться. Вспомнил сейчас: в дневниках Чуковского упоминается студентка, не читавшая «Маленьких трагедий». Экзаменатор просит ее назвать хотя бы одну. Ответ молниеносный: «Мольери и Сальери».

Думаю, Александр Сергеевич оценил бы.