Текст: Борис Н. Пастернак (директор издательства «Время»)
Фото: недействующая угольная шахта "Никулинская" (wikimapia.org). Валерий Залотуха (books.vremya.ru)
10 декабря за роман «Свечка» был объявлен лауреатом «Большой книги» Валерий Залотуха — к великому сожалению, посмертно.Уже подготовлен к печати большой том его прозы «Отец мой, шахтер» — по названию одного из ранних рассказов писателя. В книгу войдут повести «Последний коммунист», «Макаров», «Великий поход за освобождение Индии», «Танк “Клим Ворошилов”»… «Свечку» автор посвятил памяти матери, вторую книгу — памяти отца.
ОТЕЦ МОЙ, ШАХТЕР
Была осень, ранняя и холодная, и мне даже кажется, что у матери слезы замерзали на щеках, хотя я понимаю, что этого быть не могло, не так уж было и холодно, нет, холодно конечно, но не зима ведь была, да если бы и зима, все равно, зимой слезы не замерзали, наверное их вообще не было, должны же они когда-то кончиться: те две недели, что я пробыл дома, она плакала и плакала и сейчас плакала опять. Когда человек так плачет, о нем говорят - рыдает. Она рыдала без слез, обнимая меня, прижимая к себе. Это было мне не очень приятно, потому что все останавливались и смотрели на нас и никто не входил в вагон, забыли даже, что едут. Мать рыдала и что-то быстро говорила, причитала, кажется: "Солнышко мое радость, моя, как же я без тебя буду! Как же я без тебя буду!", как будто я уже умер и меня нет. Отец мой все успокаивал ее, а в конце даже заругался, сначала на людей, а потом на мать. После этого она замолчала и отпустила меня, и мы поднялись по ступенькам в вагон. Мы пошли в свое купе, поставили чемодан и посмотрели в окно. Мать все стояла внизу и смотрела на меня, подняв голову вверх. Была осень, ранняя и холодная. Платок упал у матери с головы и лежал на мокром, грязном асфальте, а ветер шевелил ее нерасчесанные волосы и полы старого незастегнутого плаща. Отец показывал рукой, чтобы она подняла платок, а она не поднимала, а все смотрела на меня, стоящего за закопченным оконным стеклом. И когда поезд тронулся, она побежала рядом с вагоном, как бегают рядом с вагоном в кино, только она не так как-то бежала, по-другому, мама была некрасивая, жалкая. А когда асфальт кончился, она шагнула, как будто в открытый погреб, как будто не было под ногами больше земли, и упала, взмахнув руками. Отец мой видел это (я видел, как отец мой видел это), лицо его дернулось, он резко встал и, рванув сильно дверь купе (я видел его лицо в зеркало на двери), вышел.
Я остался один. Сел на кожаное сиденье. Посмотрел в окно. На улице пошел дождь. Он оставлял на стекле быстрые длинные полосы, сыпал мелкие холодные капли на все, что было за окном: на голые жалкие деревья, на серые двухэтажные дома, на черные терриконы, на закопченные заводики, на набухшую от влаги склизкую землю, привыкшую терпеть.
А в купе (мне нравилось это слово), было тепло и уютно. Вагон тихонько покачивался, колеса стучали, и мне хотелось ехать и ехать вот так всю жизнь, слушать, как стучат колеса и смотреть, смотреть в окно. Вот это была бы жизнь! А еще можно забраться на верхнюю полку и смотреть оттуда в окно, и я быстро забрался наверх и, лежа на животе, посмотрел в окно, потом перевернулся на спину и посмотрел немного на пластмассовый потолок, потом попробовал повключать лампочку, но она не горела, потом... вошел отец.
- Ну что ты всю пыль собираешь, - сказал он устало, - вот сейчас возьмем постели и лежи, сколько хочешь.
Я спустился и сел внизу. Конечно, я мог сейчас делать, что хотел, отец бы, наверное, даже не заругался, но я здорово боялся отца, даже недолюбливал, хоть он меня и не бил. (Вообще-то раза три или пять ремня он мне давал, но не стал бы он мне сейчас давать ремня.) Я все же послушался его и сел внизу, напротив отца.
Отец молчал. Он думал о чем-то. Я знал, конечно, о чем он думал, вернее, о чем он мог думать. А может, он просто так сидел и просто так смотрел на гладкую пластмассовую поверхность столика. Мне нечего было делать и я стал незаметно рассматривать отца. Я вообще любил людей рассматривать, а отца особенно любил рассматривать, когда он брился. Он кипятил на электроплитке воду в чайнике, наливал кипяток в пол-литровую стеклянную банку, старую-старую, с серыми боками от засохшего мыла и прилипших сбритых волос, окунал в воду помазок, тер его об лежащий в мыльнице кусок хозяйственного мыла и намыливал лицо. Потом доставал из бумажной коробочки станок (он всегда так говорил), и начинал бриться. Борода у него росла быстро и волосы были очень жесткие, поэтому бриться было трудно. Я пристраивался с другой стороны стола, за зеркалом и смотрел, как отец корчит рожи, (на самом деле он не корчил, конечно, рожи, просто так ему было легче бриться.) Было очень смешно, и я сам начинал корчить рожи, пока он меня не прогонял.
И сейчас я сидел напротив и рассматривал его лицо. Отец мой - шахтер, поэтому цвет лица у него какой-то серый, трудно даже с чем-либо сравнить. Подбородок и губы самые обычные, только над губой шрам. Это жеребенок разбил ему копытом, когда отец мой был ещё маленький и жил в деревне. Бабушка (мать отцова) думала тогда, что все лицо изуродует, но ничего, обошлось, вот только шрам остался. Нос у отца был большой, чуть крючковатый, и щеки большие, а глаза маленькие. Они у него не такие уж и маленькие, просто глубоко спрятаны, так глубоко, что даже цвет их не разглядишь. Зато брови у него большие, лохматые, рыжеватого цвета (мать, когда шутила, называла их прусаками). Лоб у отца большой и прямой, а на нем три глубокие и неподвижные морщины. Волосы у отца обычные, серые что ли, но зато очень густые и жесткие. Отец все время зачесывает их наверх, а они все время падают вниз.
Я рассмотрел его всего, за окном уже стемнело, и делать мне было нечего.
- Есть хочешь? - спросил отец.
- Нет, - ответил я.
- Пойдем, а то потом захочешь.
- Ты иди, - предложил я, - а я потом захочу, потом и пойду.
- Ну посиди здесь, а я скоро приду.
Он вышел, а через некоторое время поезд остановился и в купе вошли двое: мужчина и женщина. Почему-то они были совсем без вещей, только женщина держала в руке маленькую сумочку.
- Здравствуйте, - сказала она.
- Здравствуйте, - сказал я.
А мужчина ничего не сказал, он помогал женщине снять плащ.
- Ты один? - Я даже вздрогнул - как неожиданно и зло он спросил.
- Нет, с отцом.
Он ничего не сказал и начал снимать плащ. Женщина села и посмотрела на меня. Мужчина тоже сел и тоже посмотрел на меня.
- И далеко ж вы едете с отцом? - спросил он.
- Далеко... в Москву. Еще целую ночь ехать.
- А мы скоро выходим, - сказал он и посмотрел в черное окно.
- Вы в Москве живете? - спросила, улыбаясь, женщина. (Она была красивая и мне сразу понравилась: лицо у нее было белое, с родинкой на щеке, губы ярко-красные от помады, глаза большие и волосы каштановые, пышные, под блестящей косынкой. А мужчина мне не понравился: с лысиной, хоть и не старый, пухленький такой и злой. Такие люди всегда злые.)
- Нет, - ответил я, - мы не в Москве живем. Мы в поселке живем, на шахте. Отец мой - шахтер, вот мы там и живем. - Мне хотелось поговорить с этой женщиной, поэтому я продолжал: - Мы в институт едем, к профессору Новиковскому, не слышали про такого?
- Нет, не слышала, - ответила женщина, улыбнувшись.
- Это врач такой известный, онколог, - объяснил я. - У меня рак врачи признали и мы едем к нему на операцию. - Мне хотелось поговорить с ней побольше, поэтому я сказал правду. Я видел, как изменилось ее лицо, знал, что оно так изменится, потому что видел это уже не раз. (Отец мне запретил говорить об этом, когда я сказал ему, что слышал, как говорили про меня в больнице медсестры и про то, что у меня рак. Но весь наш дом и все на нашей улице знали, что у меня рак, и меня отправляют в Москву на операцию.) Я знал, что скажет женщина. Она скажет: "Такой маленький, господи".
- Такой маленький, господи... - сказала она и начала качать головой, глядя на меня. - И сколько же тебе лет? - спросила она наконец.
Я ответил, что мне двенадцать лет и что я учусь в пятом классе, только в этом году я еще не учился, потому что лежал в больнице и понял, что зря сказал правду. Теперь нам не о чем было говорить. Если бы я был взрослым, то мы, наверное, поговорили бы о болезни и о том, что раньше такой болезни и не знали, а с маленьким, о чем разговаривать...
- А где же твой отец? - спросил мужчина.
- Он поесть пошел в вагон-ресторан, а мне что-то не хочется.
Он замолчал и женщина молчала, смотрела на меня и качала головой.
- Может, ты сходишь к отцу своему... - сказал мужчина.
Женщина взглянула на него недовольно.
- Ага, - согласился я, встал и вышел из купе. Дверь за мной закрыл мужчина и щелкнул замком.
- Зачем ты так, Василий, - услышал я голос женщины, - мальчик больной, так нельзя!
- Да, но сколько я ждал этого дня, Лера, - проговорил он скороговоркой.
- Все равно нельзя.
- Но Лера...
- И вообще, этот поезд. Лучше бы ты номер в гостинице снял.
- Ты с ума сошла, меня же все в городе знают. Это единственное место и у нас всего лишь час.
- Нет, здесь я не могу. Если бы мы были одни...
- Но мы же одни.
- А мальчик?
- Он не придет, не бойся.
- Нет, придет, я так не могу.
- Лера, ну не упрямься, ведь ты же обещала, я столько ждал этого дня.
- Мало ли что я обещала, женщина многое может обещать.
- Но Лера! - даже вскрикнул он.
Потом они замолчали, но немного погодя, вновь заговорила она, уже по-другому.
- Разве ты не понимаешь, как это трудно. Ведь я же мать, у меня семья. Разве ты не понимаешь, что у меня это в первый раз!
- У меня тоже семья, - раздался его обиженный голос, - может, мне тоже трудно?
- Тебе трудно?! - спросила женщина.
- Нет, Лерочка, ты меня неправильно поняла, любимая! – взмолился мужчина.
Она громко засмеялась, так громко, что, казалось, двери всех купе распахнутся и из них выйдут люди. Но двери остались закрытыми и никто не вышел. Смех из громкого превратился в тихий и мелкий.
Я отошел от двери и направился в вагон-ресторан к отцу, стараясь держать равновесие, потому что вагон здорово качало.
Отец мой сидел за столом. Перед ним стояла тарелка с нарезанным соленым огурцом, стакан и пустой прозрачный графинчик. Он увидел меня и обрадовался.
- Сынок, - сказал он, - а я уже собирался к тебе идти. Садись сюда, - показал он на стул рядом с собой. Я сел. - Проголодался? - спросил он и сразу же прибавил: - Чего ты хочешь?
Я ничего не хотел, и он сам сказал за меня подошедшей официантке.
- Винограду. Три килограмма... и двести грамм еще. - Он показал на графинчик.
Официантка неодобрительно качнула головой и через некоторое время принесла большой кулек с виноградом и графинчик с водкой.
- Нам надо пробыть здесь час, - сказал я.
- Хорошо, - ответил отец, почему-то ни о чем не спросив.
Он налил себе в стакан водки и выпил. (Отец мой пил как все шахтеры, наверное, это много, но пьянел меньше других.)
Виноград оказался очень вкусный, ягоды большие и желтые, сладкие. Я обрывал кисточку, клал виноградины в рот и смотрел в окно. Дождя уже не было, мы проехали его. Было черное небо и бледные мигающие звезды. Поезд постукивал тихо и спокойно. В вагоне-ресторане кроме нас никого не было, или мне это показалось, не помню.
- Пап, расскажи что-нибудь, - сказал я.
Отец вздрогнул. Я первый раз просил его рассказать вот так что-нибудь. На войне он не был, потому что сам тогда еще был пацаном. Я страшно завидовал тем, у кого отцы были на войне и теперь рассказывали им разные истории. О чем он мог мне рассказать?
Он долго молчал. Может, пять, может, десять минут. А может, больше. Его большая квадратная ладонь лежала на столе без движения. У него на руках было много разных шрамов и царапин. Иногда я спрашивал у отца про них, но он не любил говорить об этом и убирал руки. Я провел по одному, длинному и тонкому шраму пальцем и спросил:
- Где это?
- Что? - он непонимающе смотрел на свою руку. - А-а, это... Это когда я еще сам такой, как ты был. Лазили мы к деду одному, дед Гришка был такой, в сад за яблоками, яблоки у него были крупные такие. Он нас как-то подсторожил и поймал одного. Я - на забор, а там проволока была колючая, я спрыгивал и зацепился рукой.
- А эти вот, на пальцах?
- Эти... - вспоминал отец, - это мне в шахте. А ты не помнишь, разве, я тогда дома сидел, бюллетенил. Калмыжка отвалилась и сначала по носу мне попала, а потом по руке. Да, это в шахте, - убежденно произнес он. А потом положил мне руку на плечо и прижал к себе крепко-крепко.
Мы просидели так долго.
Когда мы вернулись в свое купе, там никого не было. Отец принес простыни, наволочки и одеяла и постелил наверху и внизу. Я боялся, что отец не разрешит мне спать наверху, но он даже ничего не сказал.
Наверху было хорошо. Я спрятался под одеялом и представил себя на необитаемом острове в теплом шалаше. Потом я вспомнил про мужчину и женщину и подумал, где они были, наверху или внизу. Потом вспомнил медсестру Таню из нашей районной больницы, где я долго лежал. Она очень меня любила, больше всех, и я ее любил и сказал, то женюсь на ней, если не умру... Я много думал о смерти. Иногда было страшно, иногда нет. Это ведь как смотреть. Смерть - это когда тебя нет. Но ведь до моего рождения меня не было. Значит, я был мертвый? И ничего, нормально все было. А с другой стороны...
Я проснулся под утро, когда светало, посмотрел вниз и увидел, что отец сидит за столом, сжав голову руками, так, что ногти были синими, и услышал, как он воет, тихо и очень горько, наверное, так воют волки, когда их окружают и собираются убить...
И я опять заснул.
В Москве меня долго проверяли, и профессор Новиковский сказал, что никакого рака у меня нет, а есть какая-то чепуховина, о которой и рассказывать не хочется.
На вокзале, когда мы уезжали из Москвы, отец был пьяный. Он шел и целовал наш поезд, грязные стены вагонов, двери, окна. Все люди смотрели на него, показывали пальцами и смеялись, а он целовал, целовал, целовал... Отец мой...
27 февраля 1975 г.