24.06.2018
Читалка

Почему это смешно. Сергей Солоух об авторе «Швейка»

«…в крепости Терезин, последней остановке чешских евреев перед Освенцимом, роман Гашека был самой любимой и самой цитируемой книгой…»

Сергей-Солоух-о-Ярославе-Гашеке-«Похождения-бравого-солдата-Швейка»
Сергей-Солоух-о-Ярославе-Гашеке-«Похождения-бравого-солдата-Швейка»

Текст: Сергей Солоух

Коллаж: ГодЛитературы.РФ

135 лет назад, в 1883 году родился Ярослав Гашек, известный сейчас нам как создатель одной из самых амбивалентных книг XX века - "Похождений бравого солдата Швейка". Ктó его главный герой? Действительно ли он обладает, говоря по-современному, альтернативным мышлением или сознательно прячется за маской идиота от окружающего его идиотизма? Трагедия перед нами или комедия? Об этом много размышляет писатель Сергей Солоух - автор нескольких книг прозы, в том числе романов «Шизгара» (1989), «Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева» (1996) и «Игра в ящик» (2011), а также книги «Комментарии к русскому переводу романа Ярослава Гашека „Похождения бравого солдата Швейка”» (М., «Время», 2015) и развернутого предисловия к предпринятому "Временем" изданию знаменитого романа. Фрагмент из этого предисловия мы предлагаем вашему вниманию.

Все самые смешные книги на свете порождаются личной драмой автора. Персональной трагедией и катастрофой. «Бравый солдат Швейк» - не исключение. И об этом всегда хотелось рассказать.

Ярослав Гашек частенько был весел, а вот счастлив, по-настоящему, вдохновенно, — ну, может быть, пару раз в жизни. Совсем недолго, месяц-другой, в 1910-м в Праге, когда после бесконечных пяти лет ухаживания Ярмила Майерова в мае согласилась стать Ярмилой Гашковой. И целых полновесных полгода во второй половине

1920 года в Иркутске, формально после того, как Александра, Шура Львова, после года с какими-то копейками знакомства решила расписаться с Ярославом, но в браке фамилию не менять. Так и остались Гашеком и Львовой. И опять это был май, только число другое. Не 23-е, а 15-е. И не Прага, а Красноярск. Перед самым переездом в тогдашнюю столицу Восточной Сибири Иркутск. Но это простое бракосочетание было событием необыкновенной важности в жизни Ярослава, тогда Романовича, Гашека. Потому что на вопрос о своем гражданском состоянии он, женатый человек, отец десятилетнего сына, не моргнув глазом сказал во Втором отделе красноярского загса: - Холост. По-чешски: svoboden! Свободен! И сам он в это верил. Наконец!

Потому что сколько он себя помнил, он хотел стать другим. Не чехом, а русским. Не глупым шутником, а пламенным агитатором. Не пьяницей, а трезвенником. И вот это случилось. Еще в марте 1918-го в Москве он был среди людей, которые его прекрасно знали по Чехии, по Украине, и ни в какое его перерождение, возможное или невозможное, нынешнее или будущее, не верили. Эти люди, буквально только что, как и он сам, проклюнувшиеся из русской бури чехи-коммунисты, с порога его отвергали, не верили и выпнули в конце концов

в Поволжье, в первую грядущую мясорубку Гражданской. К чужим. И это был подарок. Судьба. Попасть к чужим, ничего не знающим о краденых собаках и неоплаченных сосисках с пивом, дурацких розыгрышах жандармских вахмистров и гостиничных портье, о неизменно грязных воротничках, всегда обтрепанных штанинах, о пьяной партии какого-то прогресса, бродяжничестве, радикулите, разрыве с Ярмилой и попытке однажды прыгнуть от всей этой непреходящей тоски и безысходности с моста во Влтаву. Здесь, между Самарой и Уфой, Гашек получил заветный шанс родиться снова. И он им воспользовался.

После волнений и неопределенности лета 1918-го с осени начинается непрерывное движение красных на восток, и с ними шаг за шагом уходит Гашек. Все дальше от тех людей и мест, где его держат за алкоголика, к людям и местам, где видят в нем исключительно и только работоголика. Человека слова и дела. Опрятного, выбритого, подтянутого борца за новый мир. Изломанный, порочный круг его богемной прошлой жизни разорван, и перед взором, как мысленным, так и устремленным вдаль ясного дня, - прямая. Прямая на восток. Все дальше и дальше уводящая от знакомого, тоскливого, безнадежного, к незнакомому, незнаемому, но счастливому. Другому. Совсем другому. И гордо, с законным правом он пишет теперь свою фамилию не с мягкого, безвольного, как целых тридцать лет до этого «Х», Hašek, а с новой, решительной и твердой буквы «Г» Гашек. И рядом «с». Svoboden.

[...]Вот какой человек и вот в каком настроении, с новой женой - товарищем по партии, медсестрой, секретарем и другом в одном лице появляется в первых числах июня 1920-го в Иркутске. Разделавшийся со всем, что было в прошлой жизни, раз и навсегда. Весь устремленный в будущее. В то, что грядет. В Бурятию, Монголию, Китай. Туда, где всходит солнце. Лично для него.

Тучки нависли над головой ничего еще в свой уютной Сибири не подозревавшего политотдельца Красной армии в конце зимы 1920 года, когда далекую от него Москву стали усиленно посещать посланцы чешской левой социал-демократии, сторонники III коммунистического Интернационала. Эмануэл Вайтауэр, Иван Ольбрахт, доктор Богумил Шмерал, но, главное, прекрасно знавший Гашека со времен Киева его приятель и редактор Бржетислав Гула. Каждый по отдельности и хором они информируют московских товарищей из Чешского бюро пропаганды и агитации при РКП(б) о том, как быстро и неумолимо грядет на Западе великая социалистическая революция и с нею власть советов со столицей в чешском шахтерском Кладно, и просят, очень настойчиво и требовательно, без всякого промедления, как можно скорее для предстоящих решительных и окончательных боев, направить на родину проверенных и закаленных на фронтах Гражданской большевиков-ленинцев чешского происхождения. Особенно владеющих как пламенным пером, так и зажигательной речью, то есть, в первую очередь, не кого-нибудь вообще, а конкретно Ярослава Франтишка Матея Хашка. На тот момент Ярослава Романовича Гашека. Перековавшегося в Сибири и преобразившегося всем на удивление

[...]

Но только сам Ярослав Романович откликнуться на зов товарищей по борьбе не слишком спешит. Не очень-то верит в запад и его перспективы. И, главное, в свои собственные, в той стороне, где помирает солнце. Взгляд Гашека определенно устремлен на вечно молодой восток. Горизонт, где он обрел свободу. Свободу от себя прошлого, и стал новым. Счастливым, черт возьми. И настоящим. Не шутником, паяцем, что вечно без копейки, но под градусом. А бойцом, борцом за новый мир. Трезвым как стеклышко.

Да, восток, и только он. В Иркутске Гашек основывает и редактирует бурятский революционной листок, совершает путешествие в монгольские пределы, приглядывается к китайско-русским словарям и поступает на курсы японского при местном университете. Но товарищи из Чешского бюро не успокаиваются. Они уверены, что присутствие на родине пламенного агитатора и несгибаемого бойца за новый мир Ярослава Романовича - та самая соломинка, что сломит раз уже и навсегда хребтину еще молодого, но уже насквозь гнилого чехословацкого буржуазного верблюда. Заворга международного отдела в политотделе 5-й армии продолжают самым настойчивым образом требовать и вызывать в Москву.

[...]

И в октябре, не выдержав давления, Гашек сдается. Заставляет сам себя поверить в невозможное и оставляет благословенный край, где всходит солнце, и начинает путь назад. Туда, откуда он так счастливо, и казалось, уж навеки смылся. На запад.

Путь долгий, с задержками и остановками. Красноярск, Уфа, Москва, Петроград, Нарва, Ревель. И чем ближе родина, Кладно и Прага, тем неспокойней, тем больше смуты в душе у человека, еще недавно чистыми руками на чистом месте строившего новый строй и быт, а теперь вот едущего с фальшивым паспортом на имя бывшего военнопленного Йозефа Штейдла в кармане, туда, где все несвежее и старое. На пароходе новая русская жена Шура впервые увидела своего мужа, в ее наивных представлениях воинствующего трезвенника, под мухой. После польского Щецина Шуру Львову-Гашкову ждет сюрприз еще занятней - муж просто пьяный вдребадан. Но все это казалось еще пока дорожным наваждением, следствием вагонной и морской болезней. Скорее бы добраться, влиться в ряды борцов, и там, в горячих боевых буднях, все встанет на свои места.

Увы, во время краткой остановки в Берлине Гашек узнает из газет, что 9 ноября полиция захватила «Народный дом» - здание ЦК чехословацких социалистов-интернационалистов в Праге на Гибернской, а руководство Кладенской советской республики арестовало прямо по месту нахождения в городе Кладно. Всех тех, кто так настойчиво манил и звал.

[...]

Революция, на которую так тяжело и долго, так неохотно собирался Гашек, окончилась, отговорила, отзвенела, даже не дав ему в нее неосторожно всунуться. Такое вот везение, от которого можно в петлю, а можно и под поезд. Но Гашек пока еще не в курсе. Что-то, конечно, знает, о чем-то, в общем-то, догадывается, но полной, ясной картины пока нет. Одни предчувствия.

[...]

Увы, случившиеся не станет самым большим и неприятным потрясением из подготовленных Ярославу, Ярде, судьбой, как в этом, так и других родных и близких для него местах и точках, в городе Праге зимой 1920—1921. Об этом, собственно, рассказ.

Можно словами русской жены Шуры. Простыми, но именно поэтому суть разворачивающейся драмы обнажающим, как ничто иное.

«На следующий день Ярослав хорошенько выспался. Около полудня стал одеваться. Надел сорочку и подпоясался ремнем, брюки засунул в высокие сапоги, надел зимнее гражданское пальто, которое ему выдали в Москве, а на голову фуражку. Потом поцеловал меня и сказал, что очень скоро вернется. И в самом деле. Примерно через три часа пришел. При этом выглядел расстроенным и с порога зашвырнул фуражку на кровать.

- Шура, все проиграно. Мы приехали слишком поздно. Те, кто меня ждали, арестованы. А те, кто она свободе, не верят мне и утверждают, что ничего вообще не знают. Дескать, я всего лишь тот самый журналист Хашек, что писал разные юморески, и никакой им не товарищ Гашек.

Казалось, что он сейчас заплачет».

Вот, получается, что! Несмотря на все знаки и предзнаменования, газетные сообщения и предупреждения приятелей, Гашек до самого последнего момента еще наделся, верил, что будет тут бить в колокол и поднимать на бой, последний и решительный. Который все сметет, очистит память и спишет долги. Как материальные, так и моральные. И будет у него на сердце и в душе, также чисто и вольно, как в Иркутске.

[...]

Шура предлагает бежать. Уехать, вернуться в благословенную страну Советов. Но милый ее сердцу Ярда объясняет ей, что это невозможно. Отсюда его не выпустят, а там не примут.

«Я всей здешней ситуации не зная, сказала ему, ну если здесь и в самом деле сделать ничего больше нельзя, давай вернемся в Россию. Но он и слышать об этом не хотел. Властям уже известно, что он вернулся, и отсюда они его не выпустят. Нужно будет бежать. Но это полбеды. Нашу ситуацию советским товарищам не объяснить, он будет для них предателем, который бежал с поля боя. Того самого, на которое был направлен».

[...]

Работа в "Чешском слове" не только обеспечила Гашека необходимым писательским инструментарием. Кто-то из коллег порекомендовал супругов Ярослава и Шуру жижковской домовладелице Павле Скокановой, и в результате они перебираются из гостинцы в жилье подешевле

[...]

Но, впрочем, едва ли это было самым неприемлемым и страшным пусть и для сломленного, но несомненного большевика Гашека. Самым страшным оказалось, как это всегда у Гашека бывало, нечто совсем простое. Бытовое и закрепощающее, прямо противоположное освобождение несущим бурям социальных перемен. Записки, которые ему стала оставлять Ярмила. О любви и верности. И не к светлому будущему всего человечества, а всего лишь навсего, к жене и сыну. Собственно говоря, переводя на самые простые слова, о самом жутком и пугающем, что в своей жизни мог себе представить Ярослав Гашек - об ответственности. О своей личной, персональной, за кого-то другого лично и персонально. Ужас, в сравнении с которым предполагаемая необходимость объяснять свою мифическую трусость товарищам в Москве - просто пустяк и ерунда. Вот, где поистине замкнулся круг. И то, отчего бежал он, уходя все время на восток и на восток, и кажется совсем ушел, неумолимо ждало и дождалось его на западе. Прав Галилей-подлец. Земля определенно круглая. И жуть поэтому на бедной и несчастной ее поверхности конца иметь не может по определению.

Вот, собственно, в каком душевном тупике спасеньем, возможностью не ополоуметь и не рехнуться, стало погруженье в роман о полной безответственности. В мечту о счастье. Но, впрочем, вначале, в первых числах марта 1921-го, когда поехала-пошла за строчкой строчка рождаться первая глава "Швейка", Гашек еще не вполне понимал, что сам себе начал ваять счастливую реальность. Принялся во спасение отгораживаться. Строить художественное, самое надежное из всех укрытие от ужасов внезапно на него всем необъятным стопудовым брюхом навалившегося физического бытия. Текущего, так сказать, подитога собственной жизни. Ему еще казалось, что это не попытка спрятаться, бежать, а всего лишь возможность отбиться от всех. Поиздеваться, посмеяться над теми, кто отнял его свободу, убил его мечты. Остался на своих местах и процветает. И его нового не принимает и не понимает.

«Я посмеюсь над всеми этими тупицами, и покажу, какая наша истинная природа и чего она может добиться».

Так объяснял Гашек своей Шуре, второй, в России законной, а в Чехии не вполне уже жене, замысел романа о бравом солдате. Устрою им! Покажу! Они узнают! Но, судя по всему, это последние борцовские месяцы его жизни, дорого ему стоили. Ничего не приносило Ярославу радости и облегчения. Отбиться не получалось. Буржуазный мир душил, хоть смейся, хоть не смейся. Из квартиры на Риегровой поперли за долги, в пивной на Велеславинова больше не наливали. Ну, а каждая новая встреча с Ярмилой, свято верившей, что весь российский анабазис мужа лишь помраченье разума, нечто такое, что может быть без всяких опасений, как мерзкая, но доброкачественная опухоль, ампутировано, попросту убивала Гашека. Эта их любовь, которую нельзя было забыть, и от которой невозможно было отказаться, превратилась для него в самый навязчивый символ той катастрофы, какой обернулось его возвращение из благословенной и свободной во все стороны души Сибири, в тюрьму всех чувств и помыслов, Чехию. Мало ему было крушения идейного, общественного и социального, его теперь загнали еще и в семейный, приватный, личный угол и тут сурово и неотвязно давили обручем вторым - моральным и этическим. Вот уж действительно na kvadrát, так на kvadrát. И blbost, и mučení. И несвобода! Ярослав Гашек буквально умирал. Не получилось. Ничего из него не получилось! Ни русского, ни коммуниста, ни трезвенника, ни знатока восточных языков… да, Господи, самый простой, обыкновенный отец и муж не вышел. Ничего.

Вот характерное перечисление событий и состояний в записках и воспоминаниях, взятое из хроники той самой весны, когда рождался "Швейк" и Ярмила боролась за Ярослава, тянула и рвала на части. (стр. 203, Radko Pytlík. "Jaroslav Hašek. Data-Fakta-Documenty, Emporius, Praha, 2013).

Отписка:

«31.05. Дорогая Ярмилочка! Вчера я не мог прийти потому, что очень простыл, в самом деле так сильно, что думал будет воспаление легких. Сегодня, мне получше, но все еще есть жар и кашель ...».

Воспоминания:

«3.7. В воскресенье, Гашек вместе с Ярмилой едет за город в Далвы... По пути заглянули в соседнюю деревню, где жили Вараусовы После обеда Ярослава тошнило, потом тяжело рвало и он все говорил: - У меня рак. Выглядел он совершенно больным, его знобило и Ярмила одолжила ему свой свитер".

[...]

«Тот, кто видел Гашека, пишущего какую-нибудь юмореску в господе, ради пары крон, мог бы сказать, что он писал очень легко. Но думать так, ошибка. На самом деле писал Гашек только тогда, когда на это был настроен. Его не трогала типография, у которой было куча сомнений по поводу этой затеи [романа о Швейке], и там злословили, не трогал его и Зауэр, ходивший, нос повесив. Гашек лишь пил, да посмеивался. И вдруг внезапно собирался, и выдавал несколько страниц.

Наверно, все-таки виной тому была его болезнь. Иногда он был настолько удручен, что он не мог написать вообще ни строчки, да просто даже пошутить не мог, это он-то, человек, который в другое время шутками просто фонтанировал. Он мог теперь подолгу сидеть с лицом понурым и печальным. Кто бы мог тогда подумать, что это были предвестники его смерти».

Предвестниками чего были такие настроения у Гашека, прижатого к последней стенке людьми и обстоятельствами, в отличие от Ивана Сука, гадать не станем. Вспомним только, что описывается год 1921-й, а Гашека не стало в 1923-м. И это время между летом 1921-го и зимой 1923-го будет для него последним по-настоящему счастливым отрезком его жизни. Просто потому, наверное, что, сидя в угрюмой комнате мрачного дома на Иеронимовой и описывая бесчисленные, спасительные круги Швейка между Табором и Будейовицами, он наконец понял, осознал, в чем и его собственное спасение. И всех ему подобных, не ведающих, как совладать с судьбой. А просто отдаться ей. Поверить, что нет какой-то отдельной, особой дороги к избавлению. Любая выведет, спасет, избавит, если только верить. Очень верить в свои Будейовицы и в неизбежность их наступления, в какую сторону жизнь бы ни тащила. Как бравого солдата Швейка, с которым теперь уже навсегда Гашек, Ярослав Матей Франтишек, начал себя самого идентифицировать. Веселым, абсолютно безответственным, ничем и никому не обязанным балбесом и сачком, но полным веры в победу над обстоятельствами, судьбой и фатумом. Svoboden. Другого не дано. Не надо больше русского, не надо коммуниста, отца и мужа, и знатока всех азиатских языков… К черту китайско-русский slovník. Достаточно, осмелюсь доложить! Poslušně hlásím. Ich melde gehorsam. Вполне.

И так сам для себя решив, нырнув из этого на сто процентов враждебного мира в мир собственный, комфортный и уютный, художественный, устроенный по своим собственным правилам и своему собственному разумению, в одно свежее июльское утро 1921 года, ровно через полгода после такого трагического, убийственного во всех смыслах возвращения на запад, Гашек вышел в чем был, как есть, из дома Франты Зауэра и больше в него не вернулся. Ни в Прагу, ни на Йеронимову. Уехал снова на восток. Не слишком, правда, далеко (86 км по прямой от Гусова проспекта до Липниц), но теперь уж точно навсегда. Благословенное место над Сазавой, где после любой жрачки его не выворачивало и не тошнило, а после выпивки хотелось просто и естественно лишь только опохмелиться, а не залезть в петлю. И главное - слова... слова являлись сами, клещами тянуть уже не приходилось. Поел, попил - и вот. Такое счастье и освобождение.

Переводчица «Швейка» на иврит Рута Бонди рассказывала, что в крепости Терезин, последней остановке чешских евреев перед Освенцимом, роман Гашека был самой любимой и самой цитируемой книгой, не трудно догадаться почему. Ярослав Гашек придумал для себя и для всех тех, кому несладко, героя, не верящего в смерть. Он миру подарил надежду, с которой нестрашно умереть - надежду на то, что все как-то, потихоньку обойдется. Да, обойдется, несмотря ни на что. И это, конечно, самое смешное в его великой книге.