Текст: ГодЛитературы.РФ
Стараниями «Издательского Дома Мещерякова» на русском впервые заговорил биографический роман Льюиса Крофтса об Эгоне Шиле. В книге «Венский гений» Крофтс пытается воссоздать биографию австрийского художника-экспрессиониста, который, несмотря на скоропостижный уход, оставил после себя впечатляющее наследие — около 400 картин и почти 3000 рисунков.
А что касается сюжета... Вена, Австро-Венгрия, начало XX века. Европа уже на подступах к Первой мировой войне. Эгон Шиле — странный юноша и экстравагантный для своего времени художник. Его картины — мрачные, откровенные. Жизнь Шиле соткана из противоречий. Он с трудом поступает в Венскую Академию изобразительных искусств, но со скандалом ее покидает. То живёт на гроши, продавая в подворотнях свои эротические рисунки, то выставляется в крупнейших галереях Европы. Сегодня меняет натурщиц и любовниц, завтра становится добропорядочным семьянином и отцом...
С разрешения издательства публикуем фрагмент романа.
«Венский гений Эгон Шиле» Льюис Крофтс
- Переводчик В. Б. Полищук,
- «Издательский Дом Мещерякова», 2022
- 18+
ГЛАВА 3
Окровавленные туши
Каждый воскресный вечер шестнадцатилетний Эгон садился в поезд до Клостернойбурга, северного предместья Вены, а от станции шёл по вонючим улочкам к дому художников. Когда он входил в мастерскую, все трое обыкновенно уже лежали лицом в стол, обмякшие, как засаленные тряпки, и всхрапывали так, что посуда звенела. Эгон крадучись поднимался по лестнице и сворачивался клубочком на матрасе в углу мастерской — у него был там закуток среди репродукций Караваджо и копий Рембрандта. Вставал он рано: постирать бельё, нарезать овощи, подмести лестницу, и чем выше поднималось солнце, тем меньше оставалось времени на эту скучищу. Неделями Эгон исполнял одни и те же однообразные поручения; его общества художники избегали; они посылали его по делам в далёкие деревни, чтобы он вернулся лишь поздно вечером; среди ночи вдруг требовал принести дров, чтобы подбросить в очаг; а ел он по их приказу отдельно, в кухне. За всё это время Эгон ни разу не притронулся к кистям — только когда ставил их на место, предварительно отмыв.
Однажды эти трое седеющих гуляк — Макс Карер, Карл Штраух и Вольфганг Пакер — позвали его к столу в своей мастерской.
— Ты не Парис, но сойдёшь, думаю, — сказал Карер. — Ну, чего надулся? Выбирать из нас троих тебе не придётся. Мы, конечно, все трое чертовски всемогущие, но до богинь нам далеко.
— Это мы ещё поспорим, — выпалил Штраух и утёр струйку вина с подбородка. — Я всегда полагал, что из меня Афродита выйдет что надо. А из тебя, с твоей латынью да греческим, получилась бы недурная Афина.
— Тогда мне остаётся только Гера. — Пакер гордо выпятил грудь. — И вполне представляю, почему меня можно ею назначить.
— Ты чего, парень? — Карер положил руку на плечо Эгону.
— Я не понимаю, о чём вы говорите.
— О яблоке раздора, — подсказал Штраух.
— О Парисе, — добавил Пакер.
Эгон помотал головой.
— О выборе прекраснейшей.
Эгон снова помотал головой.
— Да, с этим нам придётся нелегко, — заключил Штраух, приподняв Эгону голову за подбородок. — Неотёсанный язычник. Не то что Йенс. Да уж, тот был хорош. Ах, мой виночерпий, мой Ганимед. Эй, парень, ты уверен, что готов пойти до конца?
Эгон кивнул.
— Тогда с завтрашнего дня начинаешь учиться. Как и договаривались, если будешь стараться как следует, дадим тебе красок, бумаги, кистей и иногда будем давать кусочек холста. Тишину и покой тоже обещаем — дома-то ты этого не видал. Кстати, дом у тебя где?
— В Тульне.
Пакер поглядел на Штрауха и расхохотался.
— В обмен на это, — продолжал Карер, — вставать будешь в пять. Работу по дому чтоб справил к полудню — убрал, постели проветрил и всё такое прочее… приготовил нам обед, гуляш или что там ещё. И после этого можешь рисовать. Жаловаться чтоб не смел. Дерзить тоже. Сомневаться в наших методах — тем более. Договорились?
— Да, сударь.
— Славно. Если на то будет твоё желание, по пятницам можешь возвращаться домой, в свою подмышку Австрии. Не захочешь — мы отнесёмся с пониманием. Если твоя работа — и по дому, и живопись — нас устроит, будем давать тебе с собой домой потроха и фрукты. Ясно?
— Да.
— «Да» что?
— Да, благодарю вас, доктор Карер.
* * *
Как и богини, которых в шутку приписали себе живописцы, они разделились на мудреца, властителя и сластолюбца. Каждый день после обеда Штраух раздевался и позировал Эгону, принимая эффектные позы, а юноша учился писать изрытый пейзаж — тело шестидесятилетнего мужчины — обвислый живот, желобки и впадины между костями и плотью, пергаментную кожу, испещрённую старческим красно-чёрным крапом. Днём, когда двое других спали, Эгон занимался набросками с Пакером. К трём тот как раз возвращался с рынка и приносил от мясника очередную тушу в пятнистом холщовом мешке. Прежде чем освежевать её, выпотрошить и нарезать в кастрюлю, Эгон усаживался в кухне и делал с окровавленной туши анатомические наброски. Пакер отрезал кроличью лапку и бросал перед учеником, оттягивал шкуру и мех, обнажая связки, объясняя Эгону все подробности строения плоти. Он планомерно перебирал всё, что имелось на прилавке у мясника, и каждый день заставлял Эгона рисовать какой-то новый кусок мертвечины: голову курицы с открытыми глазами, изогнутый говяжий язык или гладкую поверхность свиной печёнки. Вечером, после ужина, они устраивались вокруг кухонного стола, пили дешёвый шнапс и спорили. Эгон сидел тихонько, утомившись за день, веки опускались сами собой, и он сонно наблюдал за гримасами и мимикой живописцев.
* * *
— Он больше не пишет, — сообщил Карер, утирая рукавом бороду.
— Тупоголовый паршивец!
Из беззубого рта Пакера полетели крошки.
— Ему тебе не помешать.
Эгон снял полотенце, повязанное поверх фартука, и принялся наводить порядок на столе.
— Не помешать в чём, сударь?
— Не помешать уйти.
— Но я не хочу уходить.
Пакер и Карер переглянулись и вновь принялись за еду.
— Не можешь же ты остаться здесь навсегда, — проглотив кусок, сказал Карер. — Мы, конечно, привыкли к твоим выходкам…
— Послушай, парень, — вмешался Пакер, — надолго мы тебя здесь не оставим. Так не делается. Обучишься всему, чему можно, и ступай своей дорогой.
— И не раньше.
— Но я всего-то…
— Тебе в училище надо.
— Но я учусь у вас. Вы же согласились.
Карер положил вилку на стол, хлебнул вина.
— Ничего мы не соглашались! Будешь играть по нашим правилам или пошёл вон. Ясно?
— Да.
— Так вот, старый хрен больше не отвергает твоё заявление.
Лови момент.
— Но я никакого заявления не подавал.
Карер протянул руку и отобрал у Эгона пивную кружку.
— Ступай, приготовь свой лучший костюм и выспись как следует.
— Но я не хочу от вас уходить!
— Отправляешься завтра первым же поездом.
— А как же моя работа?
— Это уже наше дело.
— Нашёл время трусить! — прорычал Карер, когда Эгон сошёл с вагонных ступенек. — А ну-ка, живо сел в поезд, не то я тебя туда силой запихаю!
Он снял широкополую шляпу и замахал ею на Эгона. Тот поставил папку-портфолио наземь, прислонив к ноге.
— Послушай меня, парень. Поезд вот-вот отправляется, и не сядешь в него — можешь катиться прямиком в свой занюханный Тульн, потому что мои тебя обратно в мастерскую не пустят, если прознают, что ты струхнул.
— Я не струхнул, сударь.
Карер оглядел платформу. Последние пассажиры торопливо садились по вагонам.
— Ты ведь хочешь стать художником?
Эгон кивнул.
— Значит, я верно понимаю — таскать за нами горшки с гов-
ном всю оставшуюся жизнь ты не намерен?
— Разумеется, нет.
— Тогда садись в этот треклятый поезд!
— Дядя нас бросит. У нас не останется ни гроша.
— Тебя он уже бросил, парень.
Эгон наклонился было поднять папку, потом передумал.
— Но мама и так уже достаточно страдает.
— Тебе-то что за горе? Ты, никак, убеждаешь меня, что не хочешь садиться в поезд, потому что рассчитываешь когда-нибудь вернуться домой и там подтирать своей мамаше задницу и расчёсывать волосы? Значит, ты врёшь.
— Но она не сможет свести концы с концами, если дядя Леопольд перестанет посылать ей деньги.
— А ты этак запросто позабудешь прошедшие полгода учёбы?
— Нет.
— Тогда садись в поезд, я сказал! И не пытайся убедить меня, что хочешь остаток жизни проторчать на паровозной топке… только ради этой старой карги с её сифилисом!
Эгон запротестовал, но его возражения потонули в свистке вокзального дежурного и грохоте вагонных дверей.
— Думаешь, ты бы вообще сюда приехал, если бы мать не хотела, чтобы ты сдал этот чёртов экзамен? Послушай меня, упрямый ослёнок: всю свою коротенькую дурацкую жизнь ты со своим талантом ждал этого шанса. Хватит корчить идиота, полезай в поезд.
* * *
На обратном пути Эгон уже знал, что провалился. Поначалу экзаменатору вроде бы понравилось его портфолио — он бегло пролистал натюрморты, потом повнимательнее рассмотрел пейзажи и анатомические рисунки, — но вот на собеседовании Эгон держался как деревянный. Отвечал расплывчато, слишком коротко, да ещё и с ошибками. Он почти ничего не знал из истории искусств и хроматографии. Он потел, заикался, в горле у него пересохло, мысли путались, голос пресекался и внезапно давал петуха; ему не удалось объяснить ни как грунтовать холст, ни как смешивать бальзам, скипидар и мастику. Когда ему показали репродукцию «Шествия волхвов», он замотал головой.
Когда испытание закончилось, он вскочил со стула и слишком рано схватил руку экзаменатора и затряс его вялые влажные пальцы. Вышел было из кабинета, но тут же спохватился, что забыл папку, и вернулся. Словно в тумане, он проплыл по коридорам, обшитым деревянными панелями, через вестибюль, под пристальными взглядами студентов и других абитуриентов.
Отворил дверь на улицу — и порыв холодного ветра привёл его в чувство: он как раз успел опереться на одну из колонн, и его вырвало прямо на ступени училища. Какой-то величественный профессор отшатнулся от рвотной лужи, сунул шляпу под мышку и, обогнув Эгона, скрылся за дверью.
Вернувшись в Клостернойбург, Эгон помедлил на входе в почтовую контору — короткий текст телеграммы, набросанный на листке, лежал у него в кармане. Но он двинулся дальше и вернулся к своим хозяйственным поручениям и дневным урокам, застенчивый и молчаливый. О случившемся знали только три его наставника и, конечно, Леопольд Чихачек.
Эгон получил очередное письмо от дяди, в котором тот в последний раз предлагал племяннику пост на Императорских железных дорогах. Чихачек выторговал место второго помощника станционного смотрителя в Айзенштадте: «Исключительная возможность — такую упускать нельзя, — писал он. — Ради твоей матери. Это твой последний шанс». Эгон засунул письмо за рамку зеркала в изголовье своего матраса и неделю упорно отказывался рисовать или делать наброски. Слово «шанс», написанное изящным почерком, выглядывало из-за кромки сложенного письма, требуя, чтобы его перечитывали ежедневно, первый раз утром за умыванием, а второй — перед отходом ко сну. Эгон извлекал письмо из-за рамки, разворачивал его мокрыми руками, перечитывал — и снова переживал искус, который лишь укреплял его решимость.
* * *
Эгон лежал без сна на тюфячке в мастерской — пальцы ног цеплялись за одеяло, мокрая от пота спина прилипала к простыне. Глаза, привыкшие к полумраку, быстро взглянули на дверь, потому что в прихожей застучали чьи-то шаги. Дверь распахнулась, и мастерскую затопил янтарный свет лампы под абажуром. Снова шаги, потом шорох, с каким с туго набитой полки снимают книгу, и шуршание страниц.
— Доктор Карер?
— Спи, парень.
С тучного тела наставника свисала просторная ночная рубаха.
— Я уже проснулся.
— Спи, сказано тебе!
Эгон перевернулся набок, накрыл голову подушкой, чтобы не слышать шорохи и шёпот. Рядом с тюфяком стукались об пол книги, и он снова приподнял голову.
— Ты что, парень, не слышал? Я сказал — спать!
Когда он проснулся на рассвете следующего дня, в солнечных лучах, падающих сквозь окна в крыше, ему показалось, что ночью его лежанку передвинули. Нет — просто теперь его закуток с тюфяком отгораживала от остальной мастерской импровизированная стена. Эгон протёр глаза, отгоняя сон, и убедился, что вокруг лежат и стоят стопки книг, холсты, произведения искусства, столы, предметы для натюрмортов, ткани, мольберты, стулья, кувшины, палитры — и всё это навалено в беспорядке. В изножье тюфяка стояло два ведра: в одном — вода, в другом — хлеб и фрукты. Рядом — стопка чистой бумаги, стакан с карандашами, три кисти, кое-какие краски. К бортику одного из вёдер был прицеплен сложенный лоскут ватмана — записка: «Двигай или переставляй любой предмет только тогда, когда ты его или нарисуешь, или прочтёшь. Отказываемся тебя видеть, пока мастерская не придёт в первоначальный вид. Не разочаруй нас. Карер, Пакер и Штраух».
Эгон проверил своим весом на прочность стопку книг, затем перебрался через завал. Надел брюки, натянул на затёкшие плечи подтяжки и пошёл к двери в противоположном углу. Заперто. Подставил один из стульев прямо под окно в крыше, но и с него до защёлки было не достать. Оглянулся на камин — там, рядом, всегда стоял металлический шест с крючком, которым отпирали большие окна в крыше, — но шеста на месте не было. Эгон слез со стула, вернулся на матрас. Выложил все припасы прямо на постель — яблоки, хлеб, сухую колбасу — и приготовился к утреннему омовению.
Он продирался сквозь последующие дни, забываясь за однообразной карандашной штриховкой, попугайски подражал «Шедеврам старых мастеров», изучал искусственные цвета и естественный свет и аскетически недоедал. Один раз в три дня дверь отворялась, и в мастерскую подавали два ведра свежей воды и пищи, а уносили помои. Эгон поспешно кидался вперёд, чтобы разглядеть за плечом Карера хотя бы коридор, но тяжёлая дверь мастерской тут же захлопывалась у него перед лицом. Тогда он возвращался к работе, выбирая из завала очередной предмет и помещая его на мольберт. Когда смеркалось, Эгон откладывал карандаши и кисти и читал при свече, пока веки не опускались, но уже через час его будил пьяный гогот наставников этажом ниже.
* * *
Когда Карер вернулся двенадцать дней спустя, он одобрительно кивнул, увидев, что книги вновь стоят по полкам, а мольберты по местам; улыбнулся ворохам эгоновских рисунков, проглядел несколько, выбрав наугад и изучая их в монокль.
Потом, не выпуская из рук очередной рисунок, посмотрел на Эгона:
— Уже неплохо, парень.
— Благодарю вас, сударь.
Эгон вскинул голову — к нему возвращалось достоинство, утраченное после животного существования в заточении.
— Ты старался не потому, что боишься отсюда уходить?
Карер снял с полки большую книгу в кожаном переплёте и пролистал, то и дело облизывая указательный палец, пока наконец не отыскал изображение женщины, потрясавшей мечом и с отрубленной мужской головой. Протянул альбом Эгону.
— «Юдифь с головой Олоферна», — ответил Эгон. Карер прищурился на ученика. — Лукас Кранах-старший.
Карер кивнул сам себе, пролистал другой альбом и показал Эгону ещё одну репродукцию.
— «Падение мятежных ангелов». Джордано.
— А год какой?
— Тысяча шестьсот шестьдесят шестой.
— Всего за несколько месяцев до того, как Мильтон написал свою поэму *.
— Вы о чём, сударь?
— Неважно.
Карер вышел на середину мастерской и задрал голову к окну в крыше, весь залитый солнечным светом.
— Должно быть, тебе этого не хватает.
— Да, сударь.
— Мытья и подметания?
— Нет, сударь. Мне не хватает воздуха и света.
— Настоящий художник работает в любых условиях.
Карер пошевелил руками в отвесных лучах света, и на пол легли тени, то сливаясь с другими тенями вокруг, то вырываясь из них, затанцевали, затрепыхались, запрыгали.
— Истинное чудо. То, что нельзя принимать как само собой разумеющееся. — Карер снова крутанулся в потоке лучей, и его халат ловил свет и вспыхивал ярче. — Десять свойств зрения согласно Леонардо: первое — свет. — Художник отступил в тень. — Второе — темнота. Следующие какие?
— Плотность и цвет.
— Хорошо. Дальше.
— Форма и положение.
— Продолжай.
— Расстояние и близость.
— И последние два?
Эгон утёр лоб рукавом, оглядел комнату, ища подсказку.
Увидел тени статуй. Увидел острые линии мольбертов. Увидел слоистую прозрачность тканей.
— Не тяни, парень.
— Сейчас вспомню, сударь.
— Ну же! Это основа основ! — Карер двинулся с середины мастерской прямо на Эгона, маша руками, точно ветряная мельница, и встал вплотную к нему. — На меня глянь, ради Христа! — С бороды у него повисла ниточка слюны, на колких волосках под нижней губой.
Эгон потупился.
— Думай!
Карер повёл ладонью у него перед глазами, и рука его замерла в воздухе.
— Движение и покой, мальчик. Движение и покой.
Карер выпрямился, поправил халат и зашагал к двери.
— Ты ещё не готов, мальчик, — сказал он и запер дверь.
* * *
Когда неделю спустя Эгон снова услышал ржавый скрежет замка, то настороженно замер посреди мастерской. Полуденное солнце заливало светом его заношенную рубашку. В мастерской воцарился безупречный порядок: все книги и предметы снова были расставлены по местам; работы Эгона выстроились вдоль стен на полу. Трое живописцев вошли в мастерскую и начали ходить вокруг Эгона и его работ, перелистывая рисунки, удостоверяясь в том, что натюрморты получились, поднося холсты к свету.
— Не так хорошо, как у нашего прошлогоднего мальца из Брюнна.
— Тут анатомия искажена, — сказал Пакер, кивая на набросок двух переплетённых тел. — По сравнению с этим Эль Греко — анатомический атлас.
Штраух взял рисунок, извлёк из нагрудного кармана монокль и тщательно изучил каждую линию. Потом взял целую стопку набросков и просмотрел их, небрежно роняя один за другим — они кружили в воздухе, прежде чем спланировать на пол. Через минуту он взглянул на Эгона.
— Чудовищные нарушения перспективы. Скажи мне: какую часть своего роста теряет фигура человека в лежачем положении?
— Девятую.
— А в положении на коленях?
— Четверть.
Штраух отдал набросок Пакеру и прошёл в угол.
— Ещё несколько недель, и малец будет почти готов, думается мне.
Эгон оцепенел.
— Сударь, при всём моём уважении, я не выдержу больше… — Он осёкся. Потом прочистил горло и вскинул голову. — Я художник, доктор Карер, а не малец. — Голос его дрогнул, взгляд упёрся в стену куда-то над головами наставников. — Если мне суждено воплотить в жизнь свои задатки, то нужна более благоприятная обстановка.
— Это нам решать, а не тебе, — отрезал Пакер.
— Я уже нарисовал всё, что есть в этой мастерской, — упорно продолжал Эгон. — Никак не меньше трёх раз и намного лучше, чем на этих репродукциях в альбомах. Пожалуйста, выпустите меня отсюда. Мне нужно свежее вдохновение.
— Свежее вдохновение или просто свежий воздух? — поддел его Пакер.
— И то и другое.
Пакер прошёл к зеркалу и выдернул из-за рамы телеграмму Чихачека. Сложил и разорвал несколько раз, так что двадцать четыре одинаковых клочка спорхнули на пол. Потом снял с полки какую-то книгу, небрежно пролистал и, выдрав из неё страницу, заткнул за раму вместо письма.
— Дюрер, малец. Дюрер. Из тех художников, кто добровольно запирался в заточении, чтобы овладеть своим искусством.
— Довольно, Вольфганг, — вмешался Карер. — Эгон, можешь идти. Дальше будем учить тебя как обычно.
Эгон направился к двери.
— Надеюсь, ты понимаешь, что в будущем тебе это испытание пригодится. Ты нас ещё поблагодаришь.
— Да уж наверно.
— А теперь иди вымойся. Вонь тут несусветная.
* * *
Неделю спустя трое художников сидели за кухонным столом и передавали друг другу телеграмму и бутылку вина. Телеграмму Карер забрал на почте ещё утром, пока Эгон подметал дворик. Когда их протеже вошёл через чёрный ход в кладовку, троица умолкла и жестами велела ему занять четвёртый стул.
Эгон прислонил метлу к столу и расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке. Штраух налил ему в кружку вина.
— Ступай, собери вещи, парень.
Эгон опустил голову и сплёл пальцы на затылке. Потом с силой провёл руками с затылка на лоб и закрыл лицо. А под столом крепче упёрся ногами в пол, чтобы они не дёргались.
— Мы больше ничего не сможем для тебя сделать.
Метла с грохотом упала на плитчатый пол. Он поднял голову и увидел, что его наставники улыбаются. Эгон изогнулся, поднял метлу.
— Брось. Есть дела поважнее, парень.
На столе перед ним белел сложенный листок. Эгон развернул телеграмму:
поступил точка благополучно точка
ЛЕОПОЛЬД ЧИХАЧЕК
Трое живописца встали, чтобы облапить Эгона, а потом выпили за его здоровье и откупорили ещё бутылку. Они пили и пили, и каждый вспоминал собственную юность в Вене: как они учились в столичных училищах, как пили моравское вино и напропалую засаживали городским потаскушкам. Эгон помалкивал, улыбался их весёлой ностальгии и тщательно запоминал все места и имена, которые они называли.
— Теперь, парень, скажу тебе самое главное — забудь всё, чему мы тебя выучили, — объявил Штраух и ухмыльнулся красными от вина губами. — Правила, структуры, постановку.
Кранаха и всю честнýю компанию. Всё долой! — выкрикнул он и швырнул винную пробку через всю кухню в раковину, так, что она со звоном ударилась в пустые кастрюльки. — Выходи на свободу и гляди сам, что полюбится, а что нет. Ищи, что тебя больше всего вдохновляет — это и пиши. Пиши всё.
И пиши, чёрт раздери, как тебе заблагорассудится.
— Обещай, что никогда себя не уронишь, малец, — продолжал Пакер. — Никаких больше церквушек и паровозов. Всю нашу чепуху тоже забудь. Особенно всё, что тебе всучивал Карл. Поживи вволю. Погрузись в жизнь, впитай её. Ешь, пей, трахайся. А потом пиши.
— Что писать?
— Это «что» само выбирает тебя, а не наоборот, — объяснил Карер спокойнее, чем его приятели. Стакан у него был ещё полон. — А как выбор совершится — ты сам поймёшь. Так и потянешься за кистью.
— Кобылки на лугу, — встрял Пакер.
— Танцовщицы из кабаре, — вставил Штраух. — Восхитительные шлюшки.
— Что ни напишешь, Эгон, всё будет хорошо. Я знаю. — Карер пригладил бороду. — Великолепно выйдет.
— Может быть, — добавил Штраух.
Эгон перечитал телеграмму, уже захмелев от вина и с трудом мигая.
— Может быть, — повторил Пакер.
— Может быть? — переспросил Эгон и встал. — Никаких «может быть». — Он поднял кружку над свечами, горевшими на столе. Вдохнул, расправил плечи и стал выше, как взрослый. — Я буду лучше любого из вас. Я буду великим. Я буду лучшим во всей империи!
— Не сомневаемся. А теперь иди, расставь наши ночные горшки, потом сложи своё барахло, и чтобы завтра к нашему пробуждению духа твоего здесь не было.
* * *
На платформе между плитами там и сям выстреливали зелёные побеги. Некогда белый фасад дома закоптился от паровозного дыма, а выщербленное крыльцо покосилось под грузом лет. Когда подкатил поезд Эгона, Мари поднялась со своего кресла навстречу сыну. Она заковыляла к нему, и расшатанные плитки хлябали у неё под ногами. Эгон заспешил ей навстречу, но на полпути оба застыли; он первым распахнул объятия и сделал шаг вперёд. Тогда мать тоже тронулась с места. Они быстро обнялись и вошли в дом.
— Девочки тобой очень гордятся, — сказала Мари, садясь за кухонный стол. — У младшей только и разговоров что о тебе.
Она разгладила фартук, а со второго этажа уже топали быстрые ножки. Гертруда ворвалась в кухню и со слезами на глазах повисла у брата на шее.
— Ты прославишься!
Он прижал её к себе.
— Когда ты приступаешь? Чем будешь заниматься?
Эгон разжал объятия и жестом показал сестре на стул. Она помотала головой.
— А где будешь жить?
Эгон сел.
— Прежде всего, мне надо будет найти жильё, зарегистрироваться, купить рисовальные принадлежности, оформить все бумаги. Да и читать придётся много. Пяти недель едва хватит.
— Мы как-нибудь справимся.
Мари подняла голову, поковыряла мизинцем в ухе. Смахнула со стола крошку, глянула на сына.
— Мы? — спросил Эгон.
— Ты сказал, мы поедем вместе! Сказал, сказал, сказал!
— Но, Герти, я перебираюсь в столицу.
— Я уже уложила свои вещи!
— Тебе нельзя просто так взять и поехать со мной…
— Но в Вене полно школ. Всё отлично устроится.
Гертруда покосилась на пергаментное лицо матери.
— Она сама прекрасно о себе позаботится. Глянь на неё: всё равно просто сидит весь день и ничего не делает.
Эгон схватил сестру за руку и силой усадил за стол.
— Не смей такое говорить дома!
— Ты что же, просто бросишь меня с ней?
Эгон кивнул.
— Но ты обещал…
Он положил сестре руки на плечи и заглянул ей в глаза.
— Я буду навещать вас. Часто. Обещаю.
— Неужели ты сейчас меня тут бросишь?
Мари хлопнула ладонью по столу.
— А ну-ка, послушай меня! Ты остаёшься здесь, и чтоб больше никакого нытья! Отпусти его, пусть едет и занимается, чем решил. Он всегда так поступал. Ты женщина, Гертруда. От мужчин тебе будет одно разочарование. Привыкай.
Гертруда выбежала из кухни, хлопнув дверью. Эгон встал, и ножки стула заскрежетали по плитчатому полу.
— Поезжай, как бы она тебя ни изводила.
— Но ты ведь знаешь — рано или поздно она всё равно убежит из дома.
— Она будет к тебе подкатываться и так и этак. Хитрая девчонка. — Рука матери поползла по столу к рукаву Эгона, потом Мари отдёрнула её. — Она любит тебя, сынок. Ты ведь это знаешь?
— Да, конечно.
— Точно?
— Да.
Мари покачала головой и вышла.
* Карер имеет в виду «Потерянный рай» Джона Мильтона, классика английской литературы.