10.02.2023
Пушкин

Пушкин: не последняя дуэль

Ровно за год до того, как Пушкин вышел на последнюю, смертельную дуэль, он оказался вовлечен еще в три дуэльные истории. Вспоминаем их в День памяти поэта

Адриан Волков. 'Последний выстрел А. С. Пушкина', 1869 г.   / ru.wikipedia.org
Адриан Волков. 'Последний выстрел А. С. Пушкина', 1869 г. / ru.wikipedia.org

Текст: ГодЛитературы.РФ

29 января (10 февраля), день смерти Александра Пушкина – один из самых горестных дней в истории русской литературы. Потому что к грусти от самой насильственной смерти 37-летнего мужчины, отца четверых маленьких детей и мужа 25-летней жены, примешивается досада от ненужности, преждевременности этой смерти, не давшей реализовать множество творческих планов. Впрочем, положа руку на сердце, эту смерть трудно назвать случайной. Меньше чем за год до последней дуэли, в начале февраля 1836 года, Пушкин уже чуть не вышел к барьеру. Причем трижды.

Как это происходило – описывается, в частности, в книге Михаила Визеля и Гаянэ Степанян с рабочим названием «Пушкин. Наше время. Встречи на корабле современности», которая готовится к выходу в московском издательстве «Бослен».

Фрагмент из нее мы приводим.


М.В. Надо заметить, что меньше года назад, в начале февраля 1836 года, Пушкин уже оказался вовлечён в три дуэльные истории. Причем два вызова он отправил сам.

Г.С. Расскажи подробнее. Об этом мало говорят.

М.В. Изволь. Первый – молодому (1813 года рождения) графу Соллогубу. История дурацкая: юный граф, любезничая на балу с Натальей Николаевной, старше себя на год, стал преувеличенно вздыхать о своей несчастной любви к некоей красавице. Возможно, кстати, имея в виду ее саму. А та, видимо, ему в тон, стала преувеличенно над этой любовью потешаться. На что он воскликнул: «Вы же давно замужем!» То ли он имел в виду, что матери семейства (кстати, беременной на шестом месяце четвертым ребенком) не пристали девчачьи подколки в духе «все мальчишки дураки», то ли намекал, что сколько ни фыркай, а все неприступные красавицы кончают одним и тем же – замужеством и детьми. В общем, прямо сказать, дурацкий разговор, без которого можно было обойтись. Но в любом случае ничего обидного для чести мужа тут не было. Но муж, то есть Пушкин, рассудил по-другому. И когда Наташа ему эту дурацкую светскую болтовню пересказала, послал Соллогубу вызов. Но Владимир, не только светский человек и начинающий литератор, но и начинающий чиновник (впоследствии он дослужится до тайного советника), по делам службы уже уехал в Тверь. Они долго не могли совпасть, обменивались холодными письмами, и наконец уже в мае в московском доме Нащокина окончательно помирились – с помощью самого Нащокина. Пушкин при этом сказал: «Неужели вы думаете, что мне весело стреляться?.. Да что делать?» «J’ai la malheur d’etre un homme publique et vous savez que c’est pire que d’efre une femme publique». То есть – я имею несчастье быть публичным человеком, а это, знаете ли, хуже, чем быть публичной женщиной. Шуточка тоже так себе… Пушкин, как обычно, попадает в тон собеседника. Который, как показала дальнейшая жизнь, образцом добродетели не был. Но который впоследствии писал, что если бы дело дошло до барьера – ему пришлось бы выдерживать огонь Александра Сергеевича, потому что рука у него не поднялась бы.

Вторая дуэльная история такая же дурацкая, но уже ближе к литературе. Племянник Фёдора Толстого, сосед Гончаровых по имению, Семен Хлюстин, тоже 11-ю годами моложе Пушкина, будучи в первых числах февраля у него в гостях (кстати, они виделись не первый раз – а в Полотняном Заводе Хлюстин даже немножко присматривался к Екатерине Гончаровой), имел неосторожность заговорить о литературе. Ну как – неосторожность? Понятно, что Пушкин кого угодно наведет на мысли о литературе. Беда в том, что получивший французское воспитание богач ни черта в русской литературе не смыслил. И представить себе не мог, что, пересказывая отзыв Сенковского о переводе «Вастолы», он совершает чудовищную бестактность.

История такая: в пушкинские времена в Лицее служил в завхозах некто Ефим Люценко. Через двадцать лет он обратился к знаменитому лицеисту, которого помнил мальчишкой, с просьбой посодействовать в публикации своего перевода поэмы Кристофа Виланда «Вастола». Пушкин, приятно удивившись, что завхоз не чужд изящной словесности, мигом свел его со Смирдиным, но перевод был очень тяжеловесный, и Смирдин отказался. Но Пушкин всё-таки хотел помочь (в том числе – материально) небогатому пожилому человеку, – и поэма вышла у другого издателя, без указания имени переводчика, но с указанием на обложке: «Издал А. Пушкин». Сенковский в своей «Библиотеке для чтения» сделал вид, что не понимает разницу между «издать» и «перевести», и разругал перевод как пушкинский, а потом еще делано удивился – ах, зачем же Пушкин «одолжил свое имя»! Одолжил бы лучше денег. А Пушкин со своей стороны сделал вид, что не понимает, как так можно было смешать: «Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения, с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось. Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано», – оправдывался он в первой книге своего «Современника».

Можно сказать, что подобно тому, как больше десяти лет назад, подав жалобу на перепечатку «Кавказского пленника» без его ведома, он создал прецедент в области защиты авторского права в России, сейчас он выступил новатором в том, что касается брендирования. Но выступил вообще-то не очень удачно. Не говоря уж про то, что совершенно бескорыстно! И поэтому заметка в «Современнике» заканчивается так: «Жалеем, что искреннее желание ему [переводчику] услужить могло подать повод к намекам, столь оскорбительным».

В общем, если бы Хлюстин всё это знал, он бы, как благовоспитанный человек, конечно, не стал в доме у Пушкина эту тему поднимать и уж тем более пересказывать слова Сенковского об «обмане публики». Для него это была просто еще одна малозначащая светская тема. Не то для Пушкина. Он так завелся, что Хлюстин и его спутник Григорий Небольсин сочли за лучшее немедленно откланяться. И уже в дверях хозяин заявил гостю, что так этого не оставит. Наутро Хлюстин – отставной офицер, между прочим, – послал Пушкину письмо с простым вопросом: «Ну и?» Тут уже другу Соболевскому пришлось вмешиваться и улаживать конфликт. Что он и сделал за три-четыре дня.

И ровно в те же самые дни разворачивается самая серьезная дуэльная история – с Николаем Григорьевичем Репниным-Волконским, двадцатью годами старше Александра Сергеевича. Она-то и дает понимание о причине такой горячности 35-летнего отца троих на тот момент детей. Дело в том, что Репнин-Волконский и Уваров [Сергей Семенович, русский антиковед и государственный деятель, министр народного просвещения в 1833—1849 гг.] были женаты на родных сестрах. И издевательская «Ода на выздоровление Лукулла», [написанная Пушкиным и] бьющая в Уварова, формально к нему тоже могла относиться. Сам Николай Григорьевич, в отличие от свояка, никаких поводов заподозрить себя в неуместной спешке при дележе наследства еще не умершего богатого родственника жены не давал – но счел сатиру вмешательством в чужие семейные дела, о чем, видимо, несколько раз обмолвился при посторонних.

И буквально в день объяснения с Хлюстиным, пятого февраля, Пушкин пишет Репнину-Волконскому ледяное французское письмо с просьбой объяснить яснее свои замечания – и с явным прицелом на дуэль. При этом по дошедшему до нас черновику письма видно, что Пушкина буквально захлёстывает ярость: «Говорят, что князь Репнин позволил себе оскорбительные отзывы. Оскорбленное лицо просит князя Репнина соблаговолить не вмешиваться в дело, которое его никак не касается».

Но Пушкин все-таки сумел выдержать правильный тон, и 57-летний генерал, бывший посол в Испании и губернатор Малороссии, который, кстати, тоже переживал не лучший период в жизни, сумел найти в ответ такие же решительные и правильные слова. Князь уверил по-русски, что ничего подобного не говорил, и заметил: «генияльный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей». На что Пушкин ему отвечал уже очень по-дружески, тоже по-русски. Что называется, опомнился.

А почему «ключ» – потому что, конечно, скандал вокруг «Лукулла» очень «расстроил ему нервы». Он хотел дать выход своему раздражению – и, возможно подсознательно, найти выход из затягивающейся финансовой петли: дуэль спровоцировала бы ссылку в деревню, у него бы резко сократились расходы, а главное, согласно кодексу чести того времени, с ссыльного нельзя взыскивать долги. Пушкин получил бы передышку.

Едва ли он хладнокровно строил планы на это. Повторяю, это прорывалось интуитивно. Но дворянин Пушкин оказался заложником поэта Пушкина. Он вызывал ровню – но никто из людей его круга не стал бы в него стрелять. Мы не знаем глубоко Хлюстина, но знаем, что после смерти Пушкина он написал жене: «Я чуть не плачу, вспоминая о нем». О Соллогубе я уже сказал. Репнин выразил своё отношение к Пушкину сам.

Так что все три дуэльные истории февраля 1836 года рассосались. Но эмоциональный фон, с которым Александр Сергеевич вошел в 37-й год своей жизни, остался. В этом году его ждал «Каменноостровский цикл» с «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» и «Не дорого ценю я громкие права…», «Капитанская дочка» и, не в последнюю очередь – огромные хлопоты, связанные с изданием «Современника». А в ноябре этого злосчастного для него года – французские господа, для которых он был просто карикатурный «ревнивый муж». И дуэль – последняя дуэль – оказалась теперь уже неизбежной и неотвратимой.