Текст: Андрей Цунский
А я просто хочу рассказать вам историю о человеке, который терпеть не мог Вертинского. Но сначала - история о нем самом.
Слова без слов
Однажды, в начале тридцатых годов прошлого века, в парижском русском ресторане «Казбек» к Александру Вертинскому подошел молодой англичанин. Вот этот, с фотографии.
«Говорил он по-французски с ужасным английским акцентом и одет совершенно дико, очевидно, из озорства: на нем был серый свитер и поверх него... смокинг.
Музыканты старались: гость, по-видимому, богатый, потому что сразу послал оркестру полдюжины бутылок шампанского.
— Я хочу одну русскую вещь... — нерешительно сказал он. — Только я забыл её название... Там-там-там-там!..
Он стал напевать мелодию. Я прислушался. Это была мелодия моего танго «Магнолия»*.
Если вы не знаете, что за песня такая – «Магнолия», – напомню вам слова.
- В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
- Когда поет и плачет океан
- И гонит в ослепительной лазури
- Птиц дальний караван…
- В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
- Когда у Вас на сердце тишина,
- Вы, брови темно-синие нахмурив,
- Тоскуете одна.
Продолжаем чтение:
«Англичанин заставлял меня бисировать. После выступления, когда я сел на своё место, англичанин окончательно перешёл за мой стол и, выражая мне свои восторги, между прочим сказал:
— Знаете, у меня в Лондоне есть одна знакомая русская дама, леди Детердинг. Вы не знаете её? Так вот, эта дама имеет много пластинок одного русского артиста... — И он с ужасающим акцентом произнёс мою фамилию, исковеркав её до неузнаваемости. — Так вот, она подарила мне эти пластинки, — продолжал он, — почему я и просил вас спеть эту вещь»*.
Кто же эта леди Детердинг?
Русская манекенщица Лидия Кудеярова жила в Париже, где работала – то певицей в кабаре, то продавщицей в магазине одежды, то манекенщицей в салоне у модельера Жанны Пакен. Туда как-то заглянул некий голландец Генри Вильгельм Август Детердинг – увидел Лидию Павловну – и женился на ней, не откладывая. Это был крупнейший нефтепромышленник, ворочавший корпорациями «Ройял Датч» и «Ройял Датч Шелл», владелец двухсот миллионов долларов. Среди его лондонских друзей был и ночной посетитель ресторана «Казбек». Англичанин слушал подаренные ею пластинки – и не понимал слов.
В точности как мы, когда еще не имели возможности посмотреть любой текст и перевод в поисковом сервере. У музыкантов, как у любителей, так и у кабацких профи, были особые тетрадки с нотами и текстами. Песня, «снятая» дай бог не просто с голоса, через десяток таких копирований обогащалась словами, которых не найти ни в одном словаре никакого языка.
Аудитория воспринимала эти песни как-то по-другому. Попса – это возможность расслабиться и подвигаться, в одиночку или в паре. Их называли по аналогии звучания с русскими словами: «Варвара жарит кур», «Шизгара», «Маня-Маня». Незнание текста ничуть не обедняло интеллектуально, часто – даже наоборот.
А вот любители джаза восхищались голосом и мастерством Эллы Фитцджеральд. Рождественские песни в исполнении Бинга Кросби или Фрэнка Синатры создавали прекрасное праздничное настроение и деликатные, некрикливые тона любви, нежности, ностальгии.
А те, кто слушал тогда (были такие люди!) Пита Сигера, Боба Дилана, Донована – домысливали самый текст по оттенкам и интонациям. Отдельные энтузиасты начинали изучать английский язык.
Но ведь и еще раньше во всем мире люди наслаждались голосами, не разбирая слов. В опере, например. Масса людей могла завыть через нос «У-уна фортива лакрим-маа!» или «Ле в адор ле тужур дебо, он э сансе са пюзансе!». Оригиналы могли спеть даже «Ла донна и мобиле куай пью мальвенто». (Если не знаете, что это – дождитесь легкой простуды и спойте музыкальным знакомым с чувством юмора, мелодия неважна).
Что мог понять из песни Вертинского англичанин, который ни слова не знал по-русски, слушая про Сингапур и океан, которые по-английски звучат как «Синнапоу» и «оушн»? Но ведь понял. И в русский ресторан поплелся в Париже – послушать. Задела песенка какую-то струну и в английской душе.
Да еще в какой. Этого человека можно было упрекнуть в чем угодно, только не в отсутствии воспитания и вкуса. Знакомый Вертинского пригласил его поужинать другой день.
«В самом фешенебельном ресторане Парижа «Сирос» к обеду надо было быть во фраке. Ровно в 9 часов, как было условлено, я входил в вестибюль ресторана. Метрдотель Альберт, улыбаясь, шёл ко мне навстречу.
— Вы один, мсье Вертинский? — спросил он.
— Нет! Я приглашён...
Я замялся. Дело в том, что накануне мне было как-то неудобно спросить у англичанина его фамилию.
— Мой стол будет у камина! — вспомнил я его последние слова.
— У камина не может быть! — сказал он.
В это время мы уже входили в зал. От камина, из за большого стола с цветами, где сидело человек десять каких-то старомодных мужчин и старух в бриллиантовых диадемах, легко выскочил и быстро шёл мне навстречу мой белокурый англичанин. На этот раз он был в безукоризненном фраке.
Ещё издали он улыбался и протягивал мне обе руки.
— Ну вот, это же он и есть! — сказал я, обернувшись к Альберту.
Лицо метрдотеля изобразило священный ужас.
— А вы знаете, кто это? — сдавленным шёпотом произнёс он.
— Нет! — откровенно сознался я.
— Несчастный! Да ведь это же принц Уэльский!»*
Принцу Уэльскому Вертинский и его песни нравились.
Но ведь на концертах его бывали не только принцы – приходили и многие обычные люди, не знавшие русского языка. Его искусство не просто преодолевало языковой барьер, оно делало приятным и знакомым звучание русского языка везде, где звучали его песни. Впрочем, песни Вертинского не просто помогали преодолеть барьер между русским и другими народами.
Вертинский не обладал могучим голосом, его картавость не дала ему поступить в Художественный театр, хотя Станиславский и сомневался, талант перед ним был несомненный. Кстати, картавость тогда – хотя уже и сейчас – не воспринималась как признак национальный. Этим грешили дворяне и даже один вождь пролетарской революции.
После революции эти странные песенки слушали и молодые офицеры, и старые генералы, и даже отдельные комиссары без указания пола и возраста. Его слушатели частью уехали в эмиграцию, частью остались в России.
И вовсе не популярность пришла к Вертинскому, когда его песни услышали и полюбили друзья и братья тех самых убитых юнкеров, о которых он написал:
- Я не знаю, зачем и кому это нужно,
- Кто послал их на смерть недрожавшей рукой,
- Только так беспощадно, так зло и ненужно
- Опустили их в Вечный Покой!
Пришло нечто куда большее.
Популярность – это ведь совсем о другом.
Вертинский стал связующим звеном между русскими там и русскими здесь. Между русскими вчера и русскими сегодня.
Пока Вертинский был в эмиграции, его пластинки в советской России были чрезвычайно популярны. Их можно было купить лишь за очень большие деньги. Двадцатилетний штурман гражданского флота Вадим Туманов получит за то, что привез их из-за границы, печально известную 58-ю статью. Да и он ли один. Так что были они не просто дорогими, но и опасными. А ведь хранили, прятали – и потихоньку слушали…
Непринцы и непринцессы
Но и не любили его – многие. Кто-то из-за расхождения эстетических взглядов. Известные и не очень литераторы непременно напоминали ему, что он не поэт.
А как вам такое посвящение:
- Душистый дух бездушной духоты,
- Гнилой, фокстротной, пошлой, кокаинной,
- Изобретя особый жанр кретинный,
- Он смех низвел на степень смехоты.
- От смеха надрывают животы
- И слезы льют, смотря, как этот длинный
- Делец и плут, певец любви перинной,
- Жестикулирует из пустоты.
И кто бы это мог быть? Нет, не обманутый муж, не ревнивый жених поклонницы. Это поэт Игорь Северянин. Да-да, это Игорь Васильевич. Я тоже удивился. С ним, кстати, Вертинского часто сравнивали. По-моему, зря.
А почему он так написал? Да просто все. Его уже не читали и не слушали. А Вертинского – слушали. Эх, нельзя поэтам злиться – от поэзии ничего не остается. Хотя не только о поэтах – обо всех людях сказал Лев Николаевич Толстой: «То, что начато в гневе, кончается в стыде».
Ахматова и Пастернак упрекнули Александра Николаевича в отсутствии истинного патриотизма и устроили ему в компании маститых литераторов настоящую «темную» – Вертинский и понять не мог, за что его так ненавидят эти люди. Не хочу пересказывать вам эту историю. Она и так есть в воспоминаниях трех человек, присутствовавших на квартире у Пастернака в тот вечер. Вечер, не сделавший чести ни одному из гостей, кроме Вертинского и его жены. Даже светлые поэтические иконы – всего лишь люди, и могут вести себя как самые вульгарные хамы.
Неприличие всей этой ситуации еще и в том, что все действовавшие лица прекрасно знали Вертинского, слушали его пластинки, ходили на концерты.
«Гости шумели, смеялись, говорили все разом, а Борис Леонидович терпеливо переминался у дверей.
— Ну, так как же быть, как же мы поступим, Анна Андреевна, пускать его или не пускать?
— Пускать, — сказала Анна Андреевна, — пускать, мы поглядим на него, это даже интересно.
— Но, может быть, кому-то это неприятно?.. Может быть, кто-то не хочет видеть Вертинского? Вы скажите?! — говорил Борис Леонидович.
— Пускать, пускать! — отвечали все хором»*.
Какую радость может доставить человеку – причем не рядовому, даже не бездарному – возможность «пустить или не пустить» знаменитость в дом… Даже если он и сам – знаменитость. В той компании все были люди известные.
Причины такого поведения Ахматовой хотя бы можно понять. Ей от советской власти досталось чудовищное постановление «О журналах «Звезда» и «Ленинград» – фактически ставшее ее гражданской казнью. А приезжему из-за границы подозрительному непоэту Вертинскому – нате вам, Сталинская премия. Хотя снобизм и высокомерие Анны Андреевны многих обижали – и незаслуженно. А ведь Вертинский пришел выразить ей свое восхищение.
Не претендуя на великую мощь толстовских афоризмов, просто замечу в сторонку – пожалуй, не всегда стоит благодарить тех, кто и так знает, что ты ему благодарен.
Скоро – обещанная история
Ну да не только принцы и поэты не любили и до сих пор не любят Вертинского. Это пишет не знаменитость, обычная слушательница.
«Голос его жеманный и образ непонятого Пьеро мне смешон.
Хорошо играть печальный образ юным мальчиком восемнадцати лет. Но когда этим пробавляется пожилой потрепанный господин, как-то неловко. Я его в оригинале вообще слушать не могу, настолько фальшивым он мне кажется. Но ведь все восхищаются! Томные девы, тонкие мальчики. Утомленные знанием интеллектуалы.
Ну, ладно, пока ясно только то, что пишет не дева и не мальчик.
Раз оригинал не лезет, решила, что надо оценить другое исполнение, нашла несколько вариантов: Борисом Гребенщиковым (признан в РФ иноагентом), и два диска в электронной обработке, помимо отдельных каверов разных певцов.
Нет, все также не идет».
В электронной обработке я бы тоже, пожалуй, не оценил. Но стоит ли, если ни в каком виде «не лезет и не идет», так себя насиловать?
Когда слышишь песни, читаешь стихи, в очередной раз, после внешнего впечатления, становится мучительно неловко от термоядерной, железобетонной, эталонной пошлости.
Определения подобраны убедительно. Есть и цитаты:
- «Мне не нужна женщина.
- Мне нужна лишь тема,
- Чтобы в сердце вспыхнувшем зазвучал напев.
- Я могу из падали создавать поэмы,
- Я люблю из горничных — делать королев».
Угу, угу, буквально «Когда б вы знали из какого сора...» только в наипошлейшем варианте. И так каждое, буквально каждое стихотворение.
О пошлости у людей разные представления. Далее в тексте используются глаголы «гнобят», «хавает» и иные слова, которых Вертинский в своих песнях не употреблял. Мы все употребляем множество слов, стилистически с Вертинским не совпадающих. Не в том проблема. Не в грубости, и даже не в неуважении к чужим вкусам. Мне проблема видится в постоянной готовности множества людей устроить темную тем, кто думает и живет не так, как они.
А, да! Я обещал вам, пора:
История о человеке, который ненавидел Вертинского
Один человек терпеть не мог Вертинского. Этот голос, это размытое «р», «бутылки вина», «пахнут ладаном», «креольчик», «колокольчик» и «вээ-сна» с «женулечкой-женой» вызывали первые минуты глухое раздражение, потом – откровенную грубость и даже агрессию. Это было совершенно невыносимо – Вертинский был абсолютной противоположностью всему тому, что этому человеку нравилось.
Он часто говорил, что Вертинского возненавидел потому, что его обожали две его пожилые родственницы. Если наступал повод, по какому визит к ним было невозможно пропустить или отменить – день рождения или день ангела, что вовсе не одно и то же, как думают некоторые, – бедолага заранее начинал тосковать. Он знал, что придется явиться одетым в пиджак и галстук, и маяться над стрелкой на брюках, иначе будет длительное обсуждение вольности современных мод и недалёкость манер молодежи, причем тому, кто давал повод начать такой разговор, могло быть и сорок, и пятьдесят. Потом начинался непременный разговор о том, что у одной из старух еще имеются облигации то ли сорок шестого, то ли пятьдесят второго года, на десять тысяч, оставшиеся от мужа, и конечно их стоит выкинуть, потому что это теперь уже просто бумага, хоть печку ими растапливай, но все же вдруг «у этих» проснется совесть. К «этим» человек относился так же плохо, как и две уже очень старые девы, но в такие минуты начинал пресловутым «этим» сочувствовать.
Затем непременно обсуждалась расстановка мебели в квартирах родни с мудрыми советами устроить общую спальню для взрослых и детей, а также советы женщинам по хозяйству. Потом подавалось угощение, всегда невкусное – пироги у старух вечно подгорали, а уж как и из чего они готовили все прочее, лучше было и не думать. И уж тем более этого не стоило есть. Приходилось, после фальшивых жалоб под урчание голодного живота на отсутствие аппетита, выслушивать продолжительные лекции о здоровье и о том, что если мужчина ест мало, то значит он болен, и нужно показаться врачу. Когда из шкафа доставалась оплетенная каким-то лыком бутыль с круглым дном и надписью «Гымза», в которой плескалась жидкость с уксусным запахом, старухи ставили на допотопный проигрыватель пластинку из желтого конверта и начинали подвывать креольчикам и колокольчикам. Хотелось завыть и человеку, который не любил Вертинского.
Так продолжалось много лет. И однажды старухи с интервалом в полгода дали тот повод к визиту, который уж никак нельзя было манкировать. Когда младшая осталась одна, то гордо сообщила, что они с сестрой оставили ему в наследство книжечку Саши Черного, книжечку Надсона и пластинку Вертинского. И тетрадку, в которой были записаны выгоревшими чернилами по желтой бумаге:
- Молись, кунак, в стране чужой,
- Молись, молись за край родной,
- Молись за тех, кто сердцу мил,
- Чтобы Господь их сохранил.
- Пускай теперь мы лишены
- Родной семьи, родной страны,
- Но верим мы – настанет час,
- И солнца луч блеснёт для нас.
И кучу открыток. Оказалось, обе старухи побывали замужем и были красавицами. Писали письма, фотографировались. С красавцами в военной и в морской форме.
Потом красавцы пропали. А красавицы сделались старухами – и раньше времени. Сорок лет тихо доживали в стареньком доме у церкви и кладбища.
Одна из родственниц, выслушивавшая бесконечные распоряжения копеечным имуществом, просила отдать пластинку ей. Умирающая старуха сказала твердо: «Ему!» - «Да он его терпеть не может, ему эта пластинка триста лет не нужна!» - «Он поумнеет». И вдруг старуха рассказала анекдот про очередь в зоомагазин к ученому попугаю, который скупал облигации сорок того самого года и надеялся получить по ним деньги, потому что попугаи живут триста лет. «А мне, - сказала старуха попросту, - пора и честь знать».
Облигации получил муж той родственницы и сжег их в печке. Через месяц объявили, что по ним снова выплачивают деньги. Жена с тех пор звала его до самой смерти «попугай Флобер».
Поумнел ли человек, который ненавидел Вертинского? Не знаю, не уверен.
Хотя Вертинского я теперь очень люблю.
- ____________
- *Александр Вертинский "Дорогой длинною...: — М.: АСТ, 2018
- ** из книги М.Белкиной "Скрещение судеб". — М. : Благовест—Рудомино, 1992