26.01.2026
В этот день родились

Человек парадокса. Эренбург

26 января исполнилось 135 лет со дня рождения Ильи Григорьевича Эренбурга

Когда София Пименова, уже писавшая нам про кино- и игровые адаптации современной литературы, предложила подготовить материал ко дню рождения Ильи Эренбурга (1891–1967), мы не только обрадовались, но и несколько удивились. Кто помнит сейчас "Хулио Хуренито" и "Бурю"? Да, конечно, считается, что именно Эренбург запустил в 1954 году словечко "оттепель", но ведь это было так давно! Что, казалось бы, этот сугубо советский писатель первой половины XX века — писательнице и журналистке, начинающей свой путь во второй четверти века XXI? Но София наглядно показала — что.


Текст: София Пименова, студентка 4 курса факультета международной журналистики МГИМО

В своём рассказе “Слава” он сказал: “Писателям нравятся люди, которых они никогда не смогут описать”. Так это или нет – все писатели решают сами, но если так, то неудивительно, что к Илье Григорьевичу при жизни тянулось столько литераторов, разных языков направлений, кажется эпох: Максимилиан Волошин, Исаак Бабель, Александр Фадеев, Юлиан Тувим, Эрнест Хемингуэй, Пабло Неруда и многие другие. Сама его личность была загадкой, не поддающейся быстрой разгадке, парадоксом, требующим длительного и пристального изучения.

Вениамин Каверин в очерке “Проба пера” вспоминал, что говорили об Эренбурге до войны: “...он — человек богемы, он — с утра сидит в кафе, за окном — Париж, Мадрид, Константинополь. Гора исписанной бумаги не помещается на маленьком столике, листки падают на пол, он терпеливо подбирает их, складывает и снова исчезает в клубах дыма. Он — европеец, улыбающийся уголком рта, он — воплощение равнодушия, сарказма, иронии”. Борис Полевой добавлял к этому: “Эренбурга привыкли видеть замкнутым в себе, хмурым, с иронически оттопыренной нижней губой”.

И в самом деле, если взглянуть на фотографии Ильи Григорьевича, легко нарисовать у себя в голове образ высокомерного человека, наблюдающего за всем со стороны и не горящего желанием общаться. Образ хороший, почти цельный, но кое-что всё же не складывается. Как такого человека – холодного “европейца”, “профессионального свидетеля” – могли полюбить фронтовики? Не зауважать как профессионала, захотеть пожать ему руку за превосходно написанные статьи, а полюбить, ласково называть пятидесятилетнего литератора "Ильюшей", окружать теплом и вниманием, когда бы ни очутился на фронте этот глубоко штатский человек в большой шинели с солдатскими петлицами, писать ему искренние и трогательные письма. “Большое у вас сердце, и бьётся оно хорошо,” – разве скажешь такое просто хорошему журналисту? Вероятно, фронтовики видели в статьях Эренбурга нечто родственное собственным чувствам.

Из его знаменитого “Убей” цитируют чаще всего последний, похожий на приказ абзац, от которого веет холодом стали, жгущей пальцы на морозе, но не менее, а может, и более важными кажутся предыдущие строки. Они как бы подытоживают выдержки из трёх писем, найденных на убитых немцах:

Рабовладельцы, они хотят превратить наш народ в рабов. Они вывозят русских к себе, издеваются, доводят их голодом до безумия, до того, что, умирая, люди едят траву и червей, а поганый немец с тухлой сигарой в зубах философствует: «Разве это люди?..»

В этих строках ещё не звучит “ненависть – сердца последний холод”, в них боль и гнев, близкие и понятные тем, чьи родные погибли или остались на оккупированной земле.

Дальше выясняется ещё кое-что неожиданное: Эренбург читал все письма, приходившие ему с фронта, и отвечал на каждое из них, очень внимательно относился к просьбам солдат, с большим интересом общался с ними и никогда не отказывался написать о том, что ему рассказали бойцы. Да точно ли это тот самый человек, “воплощение равнодушия, сарказма, иронии”?

Это, положим, профессионализм, ответственное отношение к делу. Однако как тогда объяснить частые встречи Эренбурга с молодыми поэтами во время войны? Они прибывали в Москву проездом или приезжали в отпуска, набирали номер “Красной звезды” и, произнеся в трубку нечто вроде “Офицер с фронта просит выслушать его стихи”, неизменно слышали в ответ: “Приходите”. Сколько бы ни было у Ильи Григорьевича работы, как ни хотелось бы писать собственные стихи или рассказы, он всегда находил время послушать их, выделить из всего прочитанного лучшее, дать совет, если видел в этом смысл, и потом помочь молодым авторам с публикацией, иногда бросаясь в битвы с редакторами за их слова и строки. Благодаря его поддержке в советской литературе появились такие поэты, как Семён Гудзенко, Леонид Мартынов, Борис Слуцкий.

Но это люди искусства, они с Эренбургом понимали друг друга, им было интересно вместе. А как он относился к обычным людям? Ищешь ответ – и снова видишь письма, интересные обеим сторонам встречи, просьбы, которые не оставались без ответа, дела в Верховном Совете СССР или Движении сторонников мира, никак не связанные с литературой. Эренбург занимался всей этой огромной работой, потому что считал её по-настоящему важной и ценной, не мог жить без неё, без людей, вне бурного потока жизни. Такой вот “замкнутый в себе, хмурый” человек.

Сейчас, когда кажется, что Эренбурга забыли давно и прочно, возникает ещё один парадокс: если прислушаться, то тут, то там слышится эхо Ильи Григорьевича. В светской беседе про Мандельштама, где цитируют воспоминания Эренбурга об аресте поэта в Коктебеле. В альбоме с графикой Пикассо из букинистической лавки на Новом Арбате с предисловием Ильи Григорьевича и его портретом. На выставке “Сопротивление Европы” в Библиотеке иностранной литературы, где звучат его стихи “Упали окон вековые веки” о падении Парижа. Эренбург возвращается – и не в последнюю очередь благодаря людям и годам, память о которых он сохранил.