24.10.2026
Рецензии на книги

Роман румына. Между двумя тайнами

Румынская литература изворотливо и порубежно пригрела барокко и латынь – и «Вертопрахи Старого двора» Матея Караджале – пример подобной алхимии

Матею Караджале. Вертопрахи Старого двора. Пер. с румынского Марии Рыжовой. М.: Ад Маргинем Пресс, 2026. – 120 с.

Текст: Кирилл Ямщиков

Как-то, друзья, повелось, что румынскую литературу у нас помнят скрипкой, умирающим вальсом и осенью, тремя основополагающими элементами бухарестского стиля. Более того: великий поэт Джордже Баковия только об этом и сочинял пронзительные стихи. В качестве зримой декорации я бы предложил Город-на-Горхоне из видеоигры «Мор (Утопия)», по крайней мере окраину этого странного места. Тудор Аргези, другой классик румынской поэзии, писал о том, как «полночь, раздувая звёздный флаг, разбойные деянья прикрывала». Жизнь – «рисунок на ширме», тайное свидание, а потому разумно, что литература Балкан, и румынская в том числе, пригрела барокко и латынь так изворотливо и порубежно, как мало где.

«Вертопрахи Старого двора» (Craii de Cuertea Veche) Матея Караджале – ещё один достославный пример подобной алхимии. Изданный в 1929 году, сейчас этот роман считается на родине чем-то вроде классики модернизма, авангарда и всего крикливого, во многом переходным для румынской литературы текстом. Помимо прочего, это «их ответ» Гюисмансу – спелый декаданс, груши и вороны с кладбищенского холма. Как достойный и несколько запоздавший к пиру шедевр, «Вертопрахи» ощущается между времён, пустынным и не то чтобы обязательным восклицанием. Но блестящая проза, как известно, зачастую идёт вопреки поводу, и Караджале доказывает это с блеском. Роман антисюжетный, пьяненький, торопливый – прозрачный в своей неясности.

Итак, есть три друга, Пашадиа, Пантази и Пиргу, бравые goodfellas, что живут в Бухаресте и страдают дуростями. Ничем толком не занимаются, прожигая денежки и мыслишки в ресторанчиках. Интерпретаторы – вот наиболее подходящее им существительное. Грезят о том, как воскресает «галантный век» (на самом деле галантностью вокруг и не пахнет, мир в предчувствии, крадущийся тигр, затаившийся дракон), развлекают друг друга гипотезами и небылицами. Уйма пейзажей, вокруг которых всё это сверхчувствие и крутится-вертится, погоняет осклизлыми черепами. Перед каждой главкой по стройному французскому эпиграфу – и один из них, авторства Лафонтена, выражает суть романа исчерпывающе: «…sage citoyen de ce vaste univers».

«Мудрый гражданин этой огромной вселенной»

Роман Караджале – лебединая песнь австро-венгерского сецессиона, отзвук краха и эхо трагедии (Первая мировая случилась, Вторая зреет, Румыния объединяется). Местный декаданс сплетён из виноградной лозы, обшарпанных стен, всегдашнего вальса (куда без него!) и турецких сладостей (цуйка не в счёт), словом, это бравурная, несколько обречённая, как всякий широкий жест, импровизация, вальзеровская прогулка здесь и сейчас, без оглядки на страхи, «густой наваристый суп со сметаной и зеленым перцем». Что может быть более декадансным после декаданса, чем ещё один декаданс? Повсеместный в те годы процесс. Бруно Шульц пишет «Коричные лавки» (Sklepy cynamonowe), а Ладислав Клима уже завещал городу и миру «Чешский роман» (Český román).

Всем неуютно.

«Зашла речь о Старом дворе, который без своей церкви с зелёным куполом растворился бы в небытие, и даже название его было бы забыто. С присущим ему красноречием Пашадиа поделился с нами знаниями о жилищах старых правителей. На первый взгляд, в них не было ничего выдающегося. Как и весь город, Старый двор горел и неоднократно перестраивался и, должно быть, занимал обширную территорию, поскольку остатки сводчатых фундаментов находились по всему кварталу, например под трактиром, где мы сидели. Представить себе, каким некогда был Старый двор, было несложно: по большей части он походил на монастырь со множеством корпусов, чтобы вместить всю челядь и толпу цыган, он был беспорядочным, лишённым стиля, с какими-то пристройками, заплатами, в своей уродливости достойный лишь служить декорацией для всей той мерзкой жизни правящей клики, слепленной из всякой чужеродной швали, обильно сдобренной цыганской кровью».

Как функционирует романное пространство? Мы видим архитектуру, слышим песнь о великом прошлом, которое и не повторить, и незачем повторять – реплика выйдет, прямо скажем, неутешительная, – однако Караджале сновидец, ему важна изнанка взгляда. Всё тут выложено камнями, и камнями ритуальными. Плоть языка, стихия забалтывания, блуждания из света в тень и обратно, – писатель не хочет рассказывать историю, не в истории его талант и предназначение. Караджале интуитивно нащупывает характеры, нащупывает их через речь монологическую и диалогическую, и творит мистерию. Пока трое друзей говорят – они живы и бесценны. Как только их рты закрываются, закрывается и весь остальной мир.

Это характерно не только для романа Караджале, но вообще для прозы с эстетической, если угодно, позицией: географию выбирайте любую. Что может противопоставить историческим катаклизмам, штилям, перегонам тучевого скота писатель, человек слова, буквенной выучки? Буквы и может. Это бастион, заслонка, намеренное самоотдаление. Гильермо Кабрера Инфанте, кубинский авангардист, не мог предложить сюжета, потому что всё его окружение было занято выковкой этих самых сюжетов. Поэтому, забыв о порядке действий, Инфанте соорудил ночь карнавала, всё ту же вальзеровскую прогулку, и благодаря ей состоялся во многом главный роман кубинского модерна (тоже запоздавшего, ну а как иначе) «Три грустных тигра» (Tres tristes tigres, 1967). Даже название своё текст берёт из скороговорки – ибо язык и только язык диктует правила авангардной игры.

Караджале понимает это и вкрадчиво работает с говорением, не отказывая своему шедевру в амбициях вполне традиционного (чуть ли не изустного) толка. Довольно рано в повествование заявляется роковая леди Рашелика, в которую все, разумеется, немного влюблены, и вот она, по разумению автора, «была как никогда ослепительна в своей пугающей гармонии». Авангард, в конце концов, про испуг новой, потайной гармонии, про красоту неочевидного, про относительность уродства. Сразу после этой фразы идёт – контрапунктом – чисто декадентский «образ тропического цветка, полного и яда, и мёда», что ещё краше срабатывает на понимание караджалевской фразы. Она плотоядна, многозвучна, как летний базар, и совершенно бесстыдно разбазаривает всевозможные сокровища.

«Так мы и проводили время. Уже почти месяц, как Культ Кома объединял нас за обедом или ужином. Но истинное удовольствие мы находили в разговорах, в беседах, охватывающих только красивые и приятные вещи: путешествия, искусство, литературу, историю; особенно историю — плывущую в безмятежности академических славословий, откуда её низвергали в грязь шутки Пиргу. Было печально смотреть, как в своей неподготовленности этот враг печатного слова оставался чужд обсуждаемых тем. И напротив, в Пантази Пашадиа встретил ясный ум, вооруженный и свободный дух. Я боялся упустить какое-нибудь слово из их светлого обмена мнениями и знаниями, и одно то, что у меня остались записи, которые я старательно хранил, утешает меня, даже если я не восстановлю всё утраченное во время войны имущество».

Роман Караджале действительно образцовый – по той причине, что формирует понимание румынского модерна в отрыве от каких-либо других текстов. За шесть лет до него ещё один значимый авангардист, Урмуз, зачем-то застрелился прямо в центре Бухареста; девять лет спустя Макс Блехер, этот румынский Кафка (тоже недавно переведённый на русский), скончался от тяжёлой болезни (двадцать восемь лет!) в жудеце Нямц. И, конечно, за двадцать семь лет до таинственной гибели восходящей звезды румынской поэзии (тоже протестной, новой) Николае Лабиша, будто бы со страниц романа шагнувшего в прохладную бухарестскую ночь и в этой ночи попавшего под трамвай.

«Вертопрахи Старого двора» синтезируют румынский взгляд на актуальное искусство, и то, что совсем скоро роману стукнет благородные сто лет, совершенно ничего не говорит о принципах его присутствия в литературе.

Это книга, которой суждено оставаться неиссякаемым источником авангардного чувства. Так у нас не меркнет звезда «Мелкого беса» (1905) Фёдора Сологуба, так не утихает и «Зависть» (1927) Юрия Олеши, роман о той же печальной интеллигенции, которой нигде и никогда не находится места.

Вернёмся к Лафонтену. «Мудрый гражданин этой огромной вселенной», говорится нам в преддверии очередной главы про покойников и их попойки, и Караджале, безусловно, подтрунивает над своими ребятами, над их глуповатой и неуютной дружбой (когда на самом деле ничего про конфидента не знаешь), но оставляет их с грёзами о «галантном веке», который для многих взаправду расцвёл, но едва ли многие до этого дожили. То, что такой важный артефакт румынской литературы (не очень активно у нас переводимой и распространяемой, что упущение) появился у нас сейчас, многое говорит о рифмах истории, и, естественно, навевает мысли о других тайных сокровищах недавнего времени – русская литература вновь откликается на эти лэутарские всхлипы (взять хотя бы «По ту сторону Тулы» (1931) Андрея Николева – текст вполне караджалевский, и, как и текст Караджале, невыносимо грустный).

«Когда мы с Пантази вышли оттуда, я вдруг с удивлением осознал, что и об этом человеке, который казался мне другом с незапамятных времён, а иногда и моим вторым “я”, я до сих пор не знал ничего, даже его настоящего имени: в вензеле, украшавшем некоторые его вещи, отсутствовала первая буква имени, под которым он был известен. Однако я не испытывал какого-либо недовольства или разочарования: к радости, которую я испытывал от дружбы с двумя столь уникальными людьми, добавлялось бесценное для меня ощущение пребывания между двумя тайнами, которые, подобно двум зеркалам, поставленным друг напротив друга, создавали бесконечный коридор отражений. Я лишь задавался вопросом, приоткроет ли мне когда-нибудь хоть одну из своих тайн».