Текст: ГодЛитературы.РФ
Трудно в это поверить после очередного выпуска новостей - но насилия в мире, если верить дважды лауреату Пулитцера Стивену Пинкеру, от года к году становится все меньше. Сочетая историю с психологией, автор убедительно доказывает - несмотря на фаталистичные представления о том, что насилие - чуть ли не краеугольный камень человеческой природы, люди все чаще отказываются причинять боль окружающим. Пинкер последовательно рисует как внутренние мотивы, побуждающие нас к насилию, так и весь тот ненасильственный путь, что прошло человечество - от детоубийства, человеческих жертвоприношений и публичных казней к повсеместному осуждению домашнего и психологического насилия. К слову, среди причин этого гуманистического разворота есть и чтение - с фрагментом о положительном влиянии книгопечатания на моральный облик человечества мы и хотим вас познакомить.
Лучшее в нас: Почему насилия в мире стало меньше / Стивен Пинкер ; Пер. с англ. Галины Бородиной и Светланы Кузнецовой. Научный редактор Екатерина Шульман, канд. полит. наук — М. : Альпина нон-фикшн, 2021. — 952 с.
Откуда взялась Гуманитарная революция?
Итак, жестокие обычаи, на протяжении тысяч лет являвшиеся частью цивилизации, внезапно исчезли за какое-то столетие. Охота на ведьм, пытки узников, преследование еретиков, казни несогласных, порабощение чужеземцев — все это быстро превратилось из неизбежного в немыслимое. Пейн отмечает, как сложно сегодня объяснить эти перемены:
Пути, которыми шел отказ от применения силы, весьма неожиданны, даже загадочны — настолько загадочны, что испытываешь соблазн поставить их в заслугу высшим силам. Раз за разом натыкаешься на жестокие обычаи, настолько укоренившиеся и самовоспроизводящиеся, что их исчезновение кажется просто чудом. Иной раз остается только мямлить: «Так исторически сложилось», пытаясь объяснить, как такая в высшей степени благотворная стратегия — сокращение применения силы — была постепенно навязана человечеству, которое никогда не стремилось к ней сознательно и даже не соглашалось на нее.
Один из примеров этого чудесного нечаянного прогресса — долгосрочный тренд отказа от использования силы для наказания должников, о котором люди никогда не думали именно как о тренде. Другой пример — то, что в англоговорящих странах политические убийства сошли на нет задолго до того, как были сформулированы принципы демократии. В таких случаях предпосылкой для целенаправленных реформ могут стать трудноуловимые изменения порога чувствительности. Сложно представить, что устойчивая демократия может возникнуть до того, как противоборствующие стороны откажутся от идеи, что убийство — отличный способ перераспределения власти. Недавние провалы попыток установить демократию в ряде африканских и арабских стран напоминают нам, что преобразованиям в структуре власти должно предшествовать изменение норм применения насилия.
Тем не менее постепенные изменения представлений о допустимом часто не могут сломать привычную практику, пока новшества не будут введены росчерком пера. Работорговля, например, была запрещена под влиянием этических дискуссий, убедивших власти издать законы и подкрепить их соблюдение пушками и фрегатами. Кровавые забавы, публичные повешения, жестокие наказания и долговые тюрьмы также были отменены законодательными актами, принятыми под влиянием публичных обсуждений, начатых возмутителями спокойствия.
Чтобы понять истоки Гуманитарной революции, не нужно выбирать между негласными нормами и четко сформулированными этическими доводами. Они влияют друг на друга. Чувствительность обостряется — потому чаще появляются мыслители, критикующие жестокие обычаи, а их аргументы чаще находят отклик. Эти аргументы не только убеждают людей, в чьих руках находятся рычаги власти, но и влияют на общую восприимчивость, проникая в споры, ведущиеся в трактирах и гостиных, помогая людям постепенно прийти к новому согласию. И когда объявленный вне закона обычай исчезает из обыденной жизни, люди не могут даже представить себе, что подобное было когда-то возможно. К примеру, курение в офисах и школьных классах раньше было обычным делом, потом было запрещено и сегодня абсолютно невообразимо. Точно так же обычаи рабства и публичных повешений с течением времени, когда уже не остается в живых ни одного очевидца, кажутся настолько немыслимыми, что даже не обсуждаются.
Если говорить о чувствах, сильнее всего в процессе Гуманитарной революции изменилась реакция на страдание другого живого существа. Люди и сегодня вовсе не безукоризненны в моральном отношении. Они могут зариться на чужое, мечтать о сексе с неприемлемым партнером или об убийстве того, кто публично их оскорбил. Но другие греховные желания, свойственные прошлому, их больше не обуревают. Вряд ли кто-то захочет сегодня смотреть, как на костре сжигают кота, — не говоря уже о мужчине или женщине. Этим мы отличаемся от наших предков, живших несколько столетий назад, которые оправдывали пытки, применяли их и даже наслаждались, наблюдая агонию других живых существ. Что чувствовали они? И почему мы не чувствуем этого сегодня?
На этот вопрос невозможно ответить, не проникнув в психологию садизма, которая исследуется в главе 8, и эмпатии (глава 9). Но прямо сейчас мы можем присмотреться к некоторым историческим сдвигам, которые противостояли наслаждению жестокостью. Как всегда, самое сложное — определить внешний фактор, предшествовавший переменам восприятия и поведения, чтобы избежать рекурсии типа «люди перестали совершать жестокие поступки, потому что стали менее жестоки». Какие же перемены в среде обитания человека и в его окружении запустили процесс Гуманитарной революции?
~
Первый кандидат — процесс цивилизации. Вспомните предположение Элиаса, что при переходе к Новому времени люди не только тренировали самоконтроль, но и развивали эмпатию. Они делали это не для нравственного самосовершенствования, а чтобы отточить способности, которые могли помочь им лучше понять чиновников и торговцев и добиться процветания в обществе, которое все больше полагалось на взаимовыгодный обмен, а не на пахоту и разбой. И конечно, вкус к жестокости плохо совместим с сотрудничеством: трудно совместно трудиться с ближним своим, если ты знаешь, что он с удовольствием посмотрит, как тебя выпотрошат. Цивилизационный процесс снизил агрессивность людей, и вместе с этим снизилась необходимость в жестоких расправах — точно так же, как потребность «жестко бороться с преступностью» растет и падает вместе с колебаниями уровня преступности.
Историк Линн Хант, изучающая эволюцию прав человека, указала на другое следствие процесса цивилизации, вызывающее своего рода цепную реакцию: улучшения в области гигиены и манер, например употребление пищи с помощью столовых приборов, секс без свидетелей, стремление, чтобы телесные выделения не были видны на одежде. Растущая благопристойность, предполагает она, стимулировала чувство автономности: тело принадлежит человеку, оно неприкосновенно и не является собственностью общества. Неприкосновенность тела все чаще считалась достойной уважения, тем, что нельзя нарушать, нанося вред личности в угоду обществу.
Поскольку я сам больше люблю прикладные объяснения, то полагаю, что есть более прямая связь между чистотой и нравственными чувствами: люди стали менее омерзительны. Все мы испытываем отвращение к грязи и телесным выделениям, и как сегодня многие стараются избегать бездомных, воняющих калом и мочой, так люди в прошлом меньше сочувствовали ближним, поскольку эти ближние были отвратительны. Более того, нам свойственно с легкостью переходить от физического отвращения к отвращению нравственному и считать грязное одновременно безнравственным и презренным. Исследователи гуманитарных катастроф XX в. удивлялись, c какой легкостью возрождается жестокость, когда одна группа начинает доминировать над другой. Философ Джонатан Гловер указал на нисходящую спираль дегуманизации. Презираемое меньшинство заставляют жить в убожестве, и в глазах окружающих его члены начинают выглядеть недочеловеками, почти животными, а это подталкивает доминирующую группу обходиться с ними все хуже, что дегуманизирует угнетенных еще сильнее, освобождая сознание гонителей от оставшихся ограничений. Возможно, этот механизм дегуманизации и заставляет кинопленку цивилизации «прокручиваться назад». Так поворачивается вспять то движение к чистоте и чувству достоинства, которое на протяжении долгих веков постепенно заставляло людей выше ценить благополучие друг друга.
Увы, но цивилизационный процесс и Гуманитарная революция не следуют друг за другом таким образом, чтобы мы могли предположить существование причинно-следственной связи. Процессы развития государств, роста торговли и уменьшения количества убийств, которые двигали процесс цивилизации, продолжались несколько столетий, и все это время никого особо не беспокоили жестокие наказания, власть королей и подавление ересей силой. Напротив, чем могущественнее становились государства, тем они становились безжалостнее. Например, пытки как способ добиться признания (а не как наказание) вернулись в судебную практику в Средние века, когда многие страны возродили у себя римское право. Вероятно, росту человеколюбия в XVII и XVIII в. способствовало нечто иное.
~
Есть и другое объяснение сокращения уровня насилия: люди стали больше сочувствовать друг другу, когда улучшились условия жизни. Пейн предполагает, что, «став богаче — начав лучше питаться, меньше болеть и жить в более комфортных условиях, люди стали выше ценить собственную жизнь, а с нею и жизнь других». Допущение, что раньше жизнь не стоила ни гроша, а затем обрела ценность, более или менее вписывается в общий ход истории. Тысячелетиями мир двигался прочь от варварских обычаев вроде человеческих жертвоприношений и садистских казней, и параллельно увеличивалась продолжительность жизни человека, улучшались ее условия. Англия и Нидерланды, которые в XVII в. первыми отказались от живодерских практик, были и самыми богатыми странами того времени. Да и сегодня рабство, убийства из суеверия и прочие варварские обычаи встречаются преимущественно в беднейших регионах мира.
Но и гипотеза «жизнь-ничего-не-стоила» тоже не безупречна. Часто богатейшие государства своего времени, например Римская империя, были рассадниками садизма, и сегодня безжалостные наказания вроде отсечения конечностей или побивания камнями обнаруживаются на Ближнем Востоке в богатых странах — экспортерах нефти. Есть и еще одна серьезная трудность: время не совпадает. История роста благосостояния современного Запада отражена на рис. 4–7, где специалист по истории экономики Грегори Кларк отобразил реальный доход на человека (количество денег, необходимое для покупки определенного количества пищи) в Англии с 1200 до 2000 г.
Богатство стало приумножаться только с началом промышленной революции XIX столетия. До XVIII в. превалировала математика Мальтуса: любой прирост количества произведенной пищи только увеличивал число голодных ртов, оставляя население таким же бедным, как раньше. Это было верно не только для Англии, но для мира в целом. Между 1200 и 1800 гг. показатели экономического благополучия — доход, калории и белки на душу населения, число выживших детей на одну женщину — ни в одной европейской стране не возрастали. Вряд ли они превосходили уровень, свойственный обществам охотников-собирателей. А вот когда благодаря промышленной революции появились эффективные технологии производства, каналы, железные дороги и прочая инфраструктура, экономики государств Европы пошли вверх, а благосостояние населения улучшилось. Тем не менее гуманистические изменения, которые мы пытаемся объяснить, начались раньше — в XVII в., усилившись в XVIII в.
Но, даже если удастся доказать, что благополучие коррелирует с гуманистическими чувствами, установить причину этого будет непросто. Деньги не только помогают наполнить желудок и дают крышу над головой — они к тому же обеспечивают лучшее правительство, высокий уровень образованности и мобильности населения и прочие блага. К тому же не совсем очевидно, как бедность и нищета заставляют людей получать удовольствие от страданий других. Легко можно предположить и обратное: если ты на своей шкуре испытал лишения и боль, ты не захочешь причинять ее соседу, а если ведешь жизнь легкую и приятную, страдания ближнего для тебя менее реальны. Я еще вернусь к гипотезе «жизнь- ничего-не-стоила» в заключительной главе, но пока нам нужно поискать других кандидатов на роль внешней причины, сделавшей людей более сострадательными.
~
Одна из технологий, продуктивность которой значительно выросла еще до начала Промышленной революции, — книгопечатание. До изобретения Гутенбергом в 1452 г. печатного пресса каждую копию книги переписывали от руки. Этот процесс был не только длительным (чтобы переписать 250-страничную книгу, требовалось 37 человеко-дней), но и весьма неэффективным в смысле использования энергии и материалов. Рукописный текст различать труднее, значит, рукописные книги должны быть большего формата и на них требуется больше бумаги. Переплет, хранение и транспортировка объемных фолиантов тоже обходились дороже. За два века после Гутенберга книгоиздание стало высокотехнологичным бизнесом и производительность изготовления бумаги и книгопечатания выросла более чем в 20 раз (рис. 4–8), опережая темпы роста всей британской экономики времен промышленной революции.
Новая эффективная технология издания книг привела к взрыву книгопечатания. На рис. 4–9 видно, что число книг, издаваемых в год, в XVII в. стабильно росло, а к концу XVIII в. взлетело до небес.
При этом книги не были забавой одних лишь аристократов и интеллектуалов. Как отмечает литературовед Сюзанна Кин, «к концу XVIII в. платные библиотеки с выдачей книг на дом уже были широко распространены в Лондоне и провинциальных городах и большую часть их книжных фондов составляли романы». С ростом доступности книг росло и желание читать. Сложно оценить уровень грамотности до эпохи всеобщего образования и стандартизированных тестов, но историки отыскали убедительные косвенные показатели, например процент людей, сумевших расписаться в книге регистрации актов о заключении брака и в судебных документах. Рис. 4–10 показывает пару временных рядов, составленных Кларком и позволяющих предположить, что в XVII в. уровень грамотности в Англии удвоился и к концу столетия большая часть мужчин Англии уже умела читать и писать.
Одновременно с этим рос уровень грамотности и в других странах Европы. К концу XVIII в. большинство французов умели читать, и, хотя по другим странам показатели грамотности за тот период недоступны, есть все основания предполагать, что в начале XIX в. в Дании, Финляндии, Германии, Исландии, Шотландии, Швеции и Швейцарии большинство мужчин были грамотными. Читающая аудитория росла, но и это еще не все: люди начали читать иначе — изменение, которое немецкий историк Рольф Энгельсинг назвал «революцией чтения».
Теперь читали не только религиозные, но и светские книги, читали не вслух, а про себя, читали актуальные памфлеты и периодику, а не многократно перечитывали несколько канонических текстов вроде альманахов, религиозных трактатов и Библии. По словам историка Роберта Дарнтона, «конец XVIII в. действительно кажется поворотным пунктом, временем, когда широкой публике становится доступно гораздо больше материалов для чтения, когда возникает широкая читательская аудитория, которая в XIX в. вырастет до огромных размеров — с промышленным производством бумаги, появлением паровых печатных станков, линотипа и практически поголовной грамотностью».
И конечно, людям XVII и XVIII в. уже было о чем читать. Научная революция показала, что обыденный человеческий опыт — это лишь узкий сегмент знаний на шкале от микроскопического до космического и наш дом во Вселенной вовсе не центр мироздания, а огромный камень, обращающийся вокруг звезды. Благодаря открытию Америки, Океании, Африки и морских путей в Индию и Азию европейцам явились новые миры: стало известно о существовании экзотических народов, жизнь которых была совсем не похожа на жизнь европейских читателей.
Развитие письменности и грамотности кажется мне самым подходящим кандидатом на роль внешней причины, запустившей Гуманитарную революцию. Изолированный мирок деревень и кланов, постижимый с помощью пяти чувств и обслуживаемый единственным провайдером контента — церковью, уступил место феерии народов, мест, культур и идей. И в силу разных причин расширение границ мышления вполне могло добавить человеколюбия чувствам и убеждениям людей.