Текст: Андрей Цунский
I
Доктор Борис Наумович Синани был гуманистом. Этого требовали и его профессия, и убеждения. Как многие, он в то время увлекся идеями народничества. Во время своего студенчества и под арест попадал, и к обыскам привык. Ушел на Русско-турецкую войну полковым врачом: «…как и многие народовольцы, хотел освободить русский народ, но ничего у нас не вышло в то время. Вот и поехали мы освобождать болгар от турецкого ига».
Осип Мандельштам пописывал его так:
«С виду он был коренастый караим, сохраняя даже караимскую шапочку, с жёстким и необычайно тяжёлым лицом. Не всякий мог выдержать его зверский, умный взгляд сквозь очки, зато, когда он улыбался в курчавую, редкую бороду, улыбка его была совсем детская и очаровательная. Борис Наумович был вдов, упрямым волчьим вдовством. Жил он с сыном и двумя дочерьми, старшей, косоглазой, как японка, Женей, очень миниатюрной и изящной, и маленькой горбатой Леной».
Борис Наумович вовсе не был слащавым «добрым доктором».
«Пациентов у него было немного, но он держал их в рабьем страхе, особенно пациенток. Несмотря на грубость его обхождения, они дарили ему вышитые лодочки и туфли. Он жил, как лесник в сторожке, в кожаном кабинете под щедринской бородой, и со всех сторон его окружали враги: мистика, глупость, истерия и хамство; с волками жить — по-волчьи выть».
Среди психиатров до сих пор сохраняется когорта несдающихся гуманистов. Не слишком доверяя достижениям фармакологии и уж тем более хирургии, они продолжают считать, что разум надлежит лечить разумом. Он первым начал лечить внушением алкоголизм.
«Чем больше я пользуюсь внушением с лечебной целью, тем больше я убеждаюсь в том, какое оно представляет могущественное орудие для исцеления людей от многоразличных страданий, для исправления от многоразличных болезненных наклонностей и дурных привычек, как обширно то поле, на котором суждено внушению играть роль с лечебной и воспитательной целью. Рядом с таким убеждением растет у меня чувство сожаления по поводу того, что пока еще даже среди людей науки мало распространены знание и понимание значения в нашей жизни внушения и самовнушения и еще меньше — умение пользоваться этими особенностями человеческой натуры на благо людей», – писал он.
«… Б. Н. Синани вошёл в историю русской психиатрии как один из членов славной плеяды земских психиатров 80-х и 90-х годов прошлого столетия, которые создали у нас общественную психиатрию, не превзойдённую нигде (кроме, может быть, Англии), и построили ряд прекрасных психиатрических больниц», – писал о нем выдающийся русский психиатр Владимир Анисимович Громбах.
Итак, Борис Наумович сидит за столом при свете настольной лампы в своем кабинете, в квартире на Пушкинской, 17, в Петербурге. Он перечитывает дневники и вспоминает пациента, с которым его связывает не только долг врача, но и самое искреннее, человеческое расположение – литератора Глеба Ивановича Успенского. Дочитал свой дневник до записи от 9 июня 1893 г.: «Состояние его можно характеризовать в кратких словах таким образом: сознание ясное, бредовых идей не заметно, насильственные представления, насильственные действия, раздражительность, наклонность к аффектам гнева, переходящая сейчас же в нежность, ласку, самообвинение, но на очень короткое время».
Пациент еще не вошел тогда в необратимое состояние. Это был не алкоголизм, не распущенность. Тут нечто куда более страшное и безвыходное. Что же случилось с вами, Глеб Иванович? Почему вы утратили способность ясно мыслить?
Но ведь не сказать, что и раньше вы думали так же, как остальные.
II
Кто-то пишет буквами. Кто-то воспринимает иероглифическое письмо. Рисует кисточкой иероглиф, добиваясь каллиграфического совершенства, и постигает суть передаваемой знаком вещи, состояния или явления.
Человек постигает суть явления через образ. Но беда ему, если он начинает воспринимать таким способом все. Открывается ему тогда не только то же, что и другим, а и то, чего другие даже не подозревают. Боже, какое же это должно быть мучение! А еще хуже, если не можешь ты точно воспроизвести собеседнику то, что постиг сам, – возможен ли вообще перевод такого знания на общечеловеческий язык?
Вспоминает Владимир Галактионович Короленко:
«…в середине вечера разговор коснулся Достоевского.
— Вы его любите? — спросил Глеб Иванович.
Я ответил, что не люблю, но некоторые вещи его, например «Преступление и наказание», перечитываю с величайшим интересом.
— Перечитываете? — переспросил меня Успенский с удивлением и потом, следя за дымом папиросы своими задумчивыми глазами, сказал:
— А я не могу… Знаете ли… у меня особенное ощущение… Иногда едешь в поезде… И задремлешь… И вдруг чувствуешь, что господин, сидевший против тебя… самый обыкновенный господин… даже с добрым лицом… И вдруг тянется к тебе рукой… и прямо… прямо за горло хочет схватить… или что-то сделать над тобой… И не можешь никак двинуться.
Он говорил это так выразительно и так глядел своими большими глазами, что я, как бы под внушением, сам почувствовал лёгкое веяние этого кошмара и должен был согласиться, что это описание очень близко к ощущению, которое испытываешь порой при чтении Достоевского.
— А всё-таки есть много правды, — возразил я.
— Правды?..
Глеб Иванович задумался и потом, указывая двумя пальцами в тесное пространство между открытой дверью кабинета и стеной, — сказал:
— Посмотрите вот сюда… Много ли тут за дверью уставится?
— Конечно, немного, — ответил я, ещё не понимая этого перехода мысли.
— Пара калош…
— Пожалуй.
— Положительно: пара калош. Ничего больше…
И вдруг, повернувшись ко мне лицом и оживляясь, он докончил:
— А он сюда столько набьёт… человеческого страдания, горя… подлости человеческой… что прямо на четыре каменных дома хватит».
Попробуйте точнее Успенского сформулировать сущность литературы Достоевского! Но что же уставилось за его собственной дверью?
III
Доктор еще раз перелистал странички своего дневника.
«С самого заболевания Глеба Ивановича и до сих пор в его сознании идет борьба между двумя началами: началом справедливости и началом, неясно выражаемым, но противоположным первому. Ему кажется, что его «я» – раздвоено и состоит из двух личностей, борющихся друг с другом. Первая личность – это Глеб (Успенский), вторая личность – это Глеб Иванович Успенский (N.B. Отец матери назывался Глебом, Иваныч – от Ивана, значит отца его). Но как ни борется «Глеб», однако ему очень трудно не только уничтожить, убить «Ивановича», но даже устоять против власти его. Со времени его болезни борьба между ними идет ожесточенная».
Читая об Успенском в предисловиях и юбилейных статьях, можно наткнуться и на такой пассаж:
«Глеб Иванович Успенский …в детские годы был окружен спокойной, добросердечной атмосферой. Бабушка рассказывала мальчику сказки и истории по картинкам. С его дедом, который прекрасно знал крестьянский быт, приезжал консультироваться сам Л. Н. Толстой. Родственники по материнской линии высоко ценили искусство и литературу. У отца была небольшая библиотека, книги из которой были очень рано прочитаны Успенским».
Вытащить свою голову из этой сахарницы труднее, чем засунуть её туда. Но – придется. Вот как писал о своей семье сам Глеб Успенский:
«Личность была настолько подавлена в этой семье, что даже в поколении внуков была заметна как бы боязнь чего-либо мало-мальски самостоятельного».
Родственники по отцу служили в основном по духовной части. Дед по материнской линии чиновник, трезвенник, сторонник просвещения и образования. Человек до такой степени честный, что эта декларативная и беспощадная честность превращается в каторгу для семьи. Относительно спокойная жизнь начинается лишь после того, как отцу удалось выбраться из-под опеки деспотичного тестя. Но… именно сторона отцовская стала темной стороной его души, а светлое потянулось к материнскому полюсу. Что его странный ум разглядел такого, что другим не открылось?
Борис Наумович снова перечитывает несколько страниц из воспоминаний Короленко:
«Разговор Успенского тоже был совершенно особенный. Рассказывая что-нибудь, он глядел на собеседника своим глубоким, мерцающим взглядом, говорил тихо, как будто сквозь слегка сжатые зубы и при этом жестикулировал как-то особенно, то и дело прикладывая два пальца к груди, как будто указывая на какую-то боль, которую он чувствовал от собственных рассказов где-то в области сердца. Его речь была отрывиста, без закругленных периодов, полная причудливых изгибов и неожиданных определений, часто вспыхивала своеобразным юмором. И никогда она не производила впечатления простой болтовни на досуге, среди которой так хорошо иногда отдохнуть от работы и от мыслей. Его молчание было отмечено теми же чертами, как и его разговор. В его отрывистых замечаниях и в его молчании чувствовалась какая-то неразрывная связь».
Да, все так и было. Велик соблазн в каждом человеческом жесте, в каждом проявлении личности увидеть болезнь. Тогда вывод будет печален. Мало того, что здоровых вокруг не окажется, именно те, кого уж точно считают нормальными – окажутся образцами, эталонами патологий.
IV
Одно из непременных качеств литератора – емкость и точность формулировки. Память вытолкнула на поверхность две мысли, отточенных очень разными людьми – хотя и современниками.
«Ты скажешь, что "был слишком молод", когда началась наша дружба? Твой недостаток был не в том, что ты слишком мало знал о жизни, а в том, что ты знал чересчур много». Это Оскар Уайльд.
«…как вы молоды и какая у вас в душе подлость».
Здесь не ищите уайльдовского изящества – ни с чем не спутать прямоту и бескомпромиссность Успенского.
«Вся моя личная жизнь, вся обстановка моей личной жизни до двадцати лет отделяла меня от жизни белого света на неизмеряемое расстояние. Я помню, что я плакал беспрестанно, но не знал, отчего это происходит. Не помню, чтобы до двадцати лет сердце у меня было когда-нибудь на месте. Вот почему, когда настал шестьдесят первый год, взять с собой «в дальнюю дорогу» что-нибудь из моего прошлого было решительно невозможно – ровно ничего, ни капельки; напротив, чтобы жить хоть как-нибудь, надо было непременно, до последней капли забыть все это прошлое, истребить в себе все внедренные им качества. Нужно было еще перетерпеть все то разорение невольной неправды, среди которой пришлось жить мне в годы детские и юношеские».
Уже в самом начале бушевала в нем эта борьба.
V
Сейчас манера и стиль его воспринимаются с трудом, а чтение требует усилия. Ради понимания нужно преодолевать собственное неприятие. Люди забыли, что чтение – это работа. Сколько претензий предъявляют они к литератору, который смеет думать не так, как они, поступать не так, как они. Писать, не желая им понравиться! Негодяй, негодяй. Ничего, у читателя есть на такой случай все необходимое. Его инструментарий напоминает детский набор резиновых печатей, из разных резиновых носов, глаз, ушей и овалов лица можно компилировать стандартные – а главное понятные рожицы. Рука безошибочно вынимает нужное клише: «Пьяница», «Бездельник», «Мошенник», «Дурак». Есть и пожестче.
Это тем более несложно, что писатель дает для этой резиновой диагностики массу поводов.
Жена Успенского находилась словно под гипнотическим его влиянием: терпела все его прихоти, нервные срывы и крики, старалась, как могла, обеспечить его поездки за границу, сама же никуда не ездила.
В то же время внешность Успенского и обходительные манеры его буквально завораживали представительниц противоположного пола.
Две сестры, собиравшиеся в морское путешествие, едва не увезли его с собой из Одессы, и даже добыли ему заграничный паспорт.
Категорический разрыв с одной знакомой он объяснял так:
«— Для резюме наших отношений она требовала от меня ребенка. И добавила, наивная душа: «Ну, что вам стоит!» Так и разошлись».
В 1889 году он говорил: «При каждом звонке вздрагиваю, потому что чуть звонок, Александра Васильевна уже трепещет: не девица ли какая ко мне… Женщин боюсь и приглашать к себе».
Ну, если вспомнить, что душевная болезнь его сопровождалась прогрессивным параличом (который начинается и прогрессирует не из-за нервов) – «трепет» Александры Васильевны можно понять.
Читатель достает резиновые мнения: «развратник», «подлец».
Борьба «Иваныча с Глебом» – это не трагическая романтика, это ежедневная пыточная и для самого писателя, и для близких.
Читатель рад – написанное Успенским раздражает его и беспокоит, колет в незащищенные места. Но он защищает их клишированным щитом: «сумасшедший».
VI
Борис Наумович Синани знал о своем пациенте все. Знал все чудовищные подробности его семейной драмы, его пьянства, его абсолютной беспомощности в денежных вопросах. Стоит почитать его письмо Флорентию Федоровичу Павленкову, и картина станет вполне ясной и очевидной. Цитировать все письмо с многочисленными цифрами и долгами мучительно. Хватит и такого фрагмента: «…повторяю, десять лет влачил на своих плечах бремя банковского долга и преследования ростовщицы: где бы я ни был, в Петербурге, в Москве, в деревне, везде меня настигали и рвали деньги эти ростовщики, рвали зря, беззаконно, бессовестно, не давая мне минуты спокойной. Я боялся по улице ходить, у меня все нервы были постоянно напряжены, разбиты вдребезги, и это тянулось до прошлого года августа, когда Нов <городский> суд отказал этим подлецам в праве дальнейшего надо мной тиранства, - и из этого решения Вы можете уж понимать, что значат мои дела "с какими-то ростовщицами и судами"».
Сколько раз Некрасов, один из постоянных кредиторов Успенского, говорил, что пора уж примерно наказать его, чтобы впредь был осторожнее с деньгами! И потом… отправлял ему перевод.
VII
Борис Наумович не был сентиментален. Ему доводилось оперировать солдат, после того как они шли на залпы картечи сомкнутым строем. После нескольких суток в той операционной лавка мясника кажется идеальным местом для романтических встреч. Доктор Синани привык иметь дело с больными, а если уж если ты психиатр, и лечишь душевнобольных – нужны и строгость, и отстранённость.
Только пациент Успенский своим взглядом пробивал его собственную, в палатке полевого госпиталя обретенную защиту. Успенский, внутри которого Иваныч в кровь разбивал лицо Глебу, о чем-то пытался доктору рассказать, неведомым путем что-то сообщить Борису Наумовичу, что-то такое, чего ни на бумаге, ни в словах не скажешь. Успенский и видел не то, и смотрел не так, и говорил по-другому. Слова его далеко не всегда были точны, и лишнего много написано, а уж сказано сколько ненужного – ну так на то и психиатр, чтобы разбираться, понимать, обнажать и конкретизировать.
Но все слова его, и даже сам пациент Успенский стали частью какой-то большой картины, которую нельзя стереть. Нельзя потому, что с ней стиралось нечто большее.
Художникам проще. Они могут изобразить свои прозрения, объяснить видения графически или цветом. А тут куда деться? Если стоит Глебу сделать шаг – и тут же является Иваныч, злодей и свинья.
Борис Наумович кладет тетради на стол. Нужно выпить чаю и больше уж сегодня об Успенском не думать. Те, кто лечат заболевания соматические, могут, осознав тщету своих усилий, утешаться тем, что пройдёт время и появятся новые методики, препараты. А тут можно было только наблюдать неотвратимые этапы течения болезни, потому что эта болезнь была и сутью пациента – и его жизнью. Но вот вопрос: только ли его жизнью?