08.07.2026
Читалка

Огурчики-помидорчики и «Мертвые души» вслух

В рассказе «От Устья к истоку» из сборника «Дачники» Елена Холмогорова вспоминает о даче в деревне Устье, о соловьиных трелях, сирени, жасмине, тяжелой грибной корзине и «дружеских» шашлыках

Коллаж: ГодЛитературы.РФ
Коллаж: ГодЛитературы.РФ

Текст: ГодЛитературы.РФ

Начало июля — пора первого урожая. На грядках поспевают огурцы, кабачки, свекла, лук и чеснок. Из последней клубники варят варенье и компот... Но разве в этом смысл дачи?

В рассказе Елены Холмогоровой «От Устья к истоку», который вошел в самый летний сборник РЕШ «Дачники», дача — это место, где впервые за год собираются друзья, где вслух читают «Мертвые души» и «Жизнь Арсеньева», где время будто замедляется, а самые теплые воспоминания только начинают зарождаться. Здесь каждый вечер пахнет дымом от мангала, а разговоры текут неспешно.

С разрешения издательства публикуем рассказ, где Елена Холмогорова бережно собрала свои сокровенные воспоминания о даче в деревне Устье, о соловьиных трелях, сирени, жасмине, тяжелой грибной корзине и «дружеских» шашлыках.

Дачники. Любовь, дружба, семейные тайны, летние романы и комары — в рассказах современных писателей / Сост. Е. Шубина, А. Шлыкова. — Москва : Издательство АСТ : Редакция Елены Шубиной, 2026. — 397, [3] с.: ил. — (Москва: место встречи).

Елена Холмогорова. От Устья к истоку

  • Исток — начало течения реки или другого водного потока.
  • Перен. начало, первоисточник чего-либо.
  • Из толковых словарей

В отличие от слова “исток”, у “устья” нет переносного значения, утверждают толковые словари. А для меня оно есть. Устье тверской речки Дёржи, там, где она впадает в Волгу, дало название деревне, с которой срослась моя жизнь и которая потоком вынесла меня в самый счастливый период жизни. В каком-то смысле, хоть это и всего лишь красивый парадокс, для меня устье во многих отношениях стало истоком.

Но до времени подержу интригу.

Начну с признания, что я неумёха. Дважды в жизни оказавшись землевладелицей, я усвоила только одно: раз уж данный кусок земли является моим, это обязывает отвечать за его красоту и сообразность. Однако меньше всего хотелось покорять природу. Лучше было покориться её прекрасной власти, ограничив своеволие посадкой цветов и кустарничков.

Загородная летняя жизнь выпадала мне дважды. В моём детстве-юности это была бабушкина дача в классическом дачном посёлке на станции “Отдых” по Казанской железной дороге (это сейчас направления по большей части обозначаются по названиям шоссе, а тогда их задавали рельсы).

Про стародачные посёлки с огромными участками написаны ностальгические тома. Так что я коротко и до поры без ностальгии.

Дачи давно уже нет. Там, как пел Вертинский, “живут чужие господа…”. А кстати, в моём детстве-юности семейство Вертинских жило на соседней улице, Марианна и Анастасия приходили на волейбольную площадку, куда меня отпускали с маминым младшим братом-студентом посмотреть — по малолетству в игру меня не брали. Площадка располагалась на улице с диковатым названием Зелёная зона. Это было очень смешно, поскольку везде, везде тогда была сплошная зелень.

Наверное, единственное, ради чего хотела бы сорок лет спустя попасть туда, это чтобы посмотреть, жива ли та сосна, которая стояла посередине большой треугольной клумбы с розами, где мне надлежало подбирать опавшие лепестки, чтобы не нарушали красоту. По двум сторонам клумбы шла расходившаяся от калитки тропинка, которая приводила к небольшой, как мы её называли, “солнечной” полянке. В моём детстве туда ставили цинковую ванночку, чтобы вода нагревалась на солнце, и в жару меня “закаляли”. Странно: дерево — огромная корабельная сосна росла посередине клумбы. Верхние её ветки тянулись к террасе второго этажа, которая долгие годы была главным моим жилищем.

Воспоминания о той, в силу жизненных обстоятельств давно утраченной, даче почему-то в основном будят запахи, особенно сирени и жасмина. Но однажды весной защемило сердце непонятно отчего, ноздри чуть ли не зашевелились, как у охотничьей собаки, почуявшей зверя. Только что закончился дождь, вылезло солнышко, и в парке запахло недавно оттаявшей землёй и чуть пробивающейся на пригорках первой травой. По неизбывной привычке примерять всё к слову невесть откуда всплыло странное “петрикор” — ни на что не похожий аромат, который ненадолго появляется сразу после дождя. Я помню, что, вычитав где-то, пленилась его этимологией от греческих слов petra (камень) и ichor (золотистая жидкость, текущая в жилах богов).

И вдруг поняла… Каждый год мы с бабушкой ездили “открывать” дачу после зимы. Собственно, открывать там было нечего — как запирали, так и отпирали, приезжая. Главное было проверить, не влезали ли воры, а это бывало нередко. И вот не вспомнила, а как-то прямо пережила… Электричка, дачники с лопатами, саженцами. И как сойдёшь с платформы на тропинку, в нос прямо ударяет вот этот самый запах. Сначала бубнёж сиплого станционного динамика “Внимание, идёт поезд” ещё напоминает о городском шуме, а чуть погодя удар в уши — тишина… Знакомые заборы, дорожки знаешь до каждого корня. Поворот ключа, шаг внутрь — там могильный после зимы холод и сырость, но — ура — чужих не было. А дальше ненавистная дачная барщина — сгребать прошлогодние листья. В нашем случае — вполне бессмысленная: на лесном участке в 36 соток разве что тропинки можно очистить. Но предвкушение лета как чуда смягчало досаду.

Заставляю себя остановиться, потому что пора сказать о втором опыте загородной жизни и, наконец, об Устье.

* * *

Я напишу ещё когда-нибудь о нём, о Славе Пьецухе, самобытном (вот не люблю это слово, но к нему оно идеально подходит) писателе. В эссе “Литературоведение против часовой стрелки” он так о себе сказал: “Литература — это такая же редкая специальность, как самодержавие… писатель — это такой же уникальный урод, как сиамские близнецы”.

Когда сейчас я залезла в интернет, чтобы проверить себя в датах, с изумлением обнаружила, что написанное о нём почти исчерпывается некрологами. И во всех одна и та же зудящая нота: недооценен, его время придёт, он ещё будет прочитан…

Но сейчас не о текстах.

Его отец-лётчик прославился тем, что на своём дачном участке возвёл домик из пустых стеклянных бутылок. Фотография уникального сооружения была даже напечатана в газете. Мне кажется, эти гены многое объясняют в его характере. Слава не строил бутылочный дом, зато клеил модели парусников — с невероятной аккуратностью и знанием предмета, до мельчайших деталей. Они потом стояли на специальных полках. Сейчас — о том Славе, с которым по полгода живёшь под одним небом, с кем видишься ежедневно, к кому в дом входишь не то что без приглашения или предварительного звонка — без стука. И о его Ирине, их позднем счастливом браке. Слава много раз повторял: “Я думал, что женился по любви, а оказалось — по расчёту. Взял за женой (как же он любил и легко вставлял в речь подобные старомодные обороты) тверское имение”.

Сколько читано-перечитано у русских классиков про деревенские усадьбы! И пока не поездишь по домам-музеям, представляешь их чем-то величественным. А на самом деле это скромные постройки — что Михайловское, что Ясная Поляна (как там размещалось многолюдное толстовское семейство?). Но самое большое потрясение встретило меня при виде почти деревенской избы в бунинских Озёрках — никак это не накладывалось на описанное в “Жизни Арсеньева”. Глаз, испорченный картинкой сегодняшних рублёвских дворцов, чает увидеть некую роскошь…

Так вот. Однажды Пьецухи пригласили нас в гости в то самое “тверское имение”. Приглашение Славино звучало так: “Едете по Новорижскому шоссе до 204-го километра. Там на повороте стою я с пустым стаканом. Нальёте мне — покажу дорогу”. Насчёт стакана — увы, он Славой опустошался регулярно. А что касается завета, который мы в тот первый приезд исполнили, он был не лишним. Без проводника я бы, пожалуй, могла и заплутать, не найти деревни Устье, не найти ставшего родным дома.

Ни один навигатор не довозил до Устья, поскольку дорога на карте не обозначена. Да что навигатор, местный шофёр однажды высадил ехавшего к нам приятеля метров за сто от домов, уверяя, что дальше никакого человеческого жилья нет. Путь лежал через поля, которые каждый год перепахивали, и счастливые владельцы УАЗов и всевозможных джипов исправно прокладывали по пашне новые трассы, естественно, всякий раз по-другому. Но если пахота приходилась на полосу сплошных дождей, то на не укатанной ещё дороге здесь и там торчали машины в ожидании трактора.

Журналисты местной районной газеты, вроде бы знающие округу как свои пять пальцев, приехав как-то после грозы брать интервью, настолько были впечатлены, что назвали его “Доехать до литературы”. Процитирую врезку: “Асфальт остался позади, а с ним и уверенность: «Туда ли мы едем? Есть ли там жизнь?»”

Но вернусь к первому приезду. Наполнив стаканы и выпив на обочине за встречу, поехали вслед за Славиными белыми “жигулями”, поднимавшими огромный столб пыли (в тот засушливый момент представить себе скользкую, вязкую грязищу было трудно). Красота вокруг ошеломила.

В какой-то момент Слава затормозил, мы вышли из машины вслед за ним. Он толкнул калитку и, подойдя к небольшой избе, сказал: “А этот дом продаётся”. Мой муж Миша нагнулся, и в его руках оказался крепенький, как с картинки, белый гриб. Я положила руку на тёплое бревно и поняла, что жизнь с этого момента куда-то круто повернула. Сзади подошла наша тогда восемнадцатилетняя дочь и сказала: “А ведь здесь могли бы расти мои дети…”

Дом мы купили, не заходя внутрь, хозяев не было, открыть было некому. Мы только обошли кругом и заглянули в окна. О том, как потом отдавали долги, умолчу. С тех пор я знаю цену безумным поступкам: двадцать пять лет счастья.

Весенний день приезда, впрочем, и здесь мало отличался от подмосковного: каким бы тёплым он ни был, в избе, как в шкатулочке, хранилась зима с её выстуженной сыростью. На подоконниках спали бабочки павлиний глаз — их можно было нежно собрать в ладонь и выпустить на волю. Они какое-то время будто не верили подаренной свободе, медлили минуту-другую, наконец вспархивали. Как пережили эти хрупкие существа мрак и холода долгой зимы?

Сразу же надо растопить печку с осени приготовленными дровами и, не распаковывая московского груза, вынести на крыльцо спрятанный от снега стол, сбитый местным умельцем. На самом деле это не вопрос утоления голода, а всего лишь предлог устроиться перед распаханным полем и рощей на пригорке в обретённой внезапно тишине. И как ни гонишь от себя эту мысль, невольно думаешь о том, что с неизбежностью наступит тот печальный день, когда подкрадётся отъезд. Недаром Миша говорил: “В Москве зимовка — а в деревне жизнь” — и с осени начинал ждать лета, день за днём преодолевая сезоны и межсезонья.

Но это ещё когда… А впереди и соловьиные трели, и сирень, и жасмин, и восторг тяжёлой грибной корзины, и дружеские шашлыки… И конечно, долгие часы за компьютером, когда после каждой сочинённой фразы можно поднять глаза и впитывать красоту, которая не способна наскучить.

Через десять лет мы праздновали юбилей. Укрепили на доме огромный транспарант “Десять лет вместе” (пародируя только что появившуюся книгу Солженицына “Двести лет вместе”). Гуляли человек тридцать-сорок, потому что забредали и менее близкие соседи — им, конечно, тут же наливали чего-нибудь и наполняли тарелки.

Здесь был настоящий оазис, своего рода Касталия. Помимо литераторов, жили тут скульпторы, художники, учёные, дипломаты, высокого ранга советские разведчики…

Тесная компания, человек двадцать. К тому же ко всем нам приезжали гости, люди, как правило, интересные. И тогда обнаруживался дополнительный повод повидаться. Застолья всегда бывали долгие и вкусные, каждый нёс что-нибудь к столу, у всех были фирменные блюда. Мы не наскучили друг другу за эти годы, компания только ещё сильнее сплачивалась. В таком общежитии ничего нельзя скрыть, всё на виду. При этом за зиму могли увидеться два-три раза, а с приездом буквально впивались друг в друга. Эти две почти не смешивающиеся реальности придавали жизни такой объём, о каком можно было только мечтать.

Да, наша интеллигентная компания из трёх деревень была известна на всю округу. Но, наверное, именно в силу — не побоюсь этого слова — аристократизма никакого противостояния с коренными местными жителями не случилось. Правда, убедить привычного к труду физическому в том, что грузить слова в компьютер ничуть не легче, чем навоз в прицеп трактора, бывало довольно трудно. И хоть тщишься доказать, что, мол, работаю, работаю, не разгибая спины, что никакая не бездельница, книжечки почитывающая, а такая же каторжная, как непьющие крестьяне, они снисходительно усмехались и не очень-то верили. Но со многими отношения сложились доверительные и дружеские.

Растатуированный, похоже, с ног до головы (верно, сидел) пастух Боря. Зовёт меня “мамочка”. Потому что я таскаю для него у Миши “Беломор” и подкармливаю. А главное — выслушиваю его косноязычные рассуждения. Однажды он на несколько дней пропал. И прошёл слух: коровы сломали поскотину, ограждавшую загон, и разбежались.

Когда Боря появился, был он ещё худее и чернее. Ведь стадо было совхозное. Беда. Спрашиваю:

— Поймали?

— Поймали.

— Пересчитали?

— Пересчитали.

— Ну как, все на месте?

— Одна лишняя.

Я в восхищении — типично русская история!..

Пьяница Гена, всё лето бравший понемногу в безнадёжный долг, вдруг пришёл почти трезвый:

— Сколько я тебе должен?

Понимаю, что не стоит называть какую-то сумму, тем более что никогда не считала — а у него всё равно денег нет.

Вдруг вынимает тысячную купюру. Я не беру:

— Гена, это много.

Он обиженно суёт мне деньги и с широким жестом:

— Купи шоколадки себе и дочке.

У него была преданная овчарка Альма, из-за которой он чуть не замерз насмерть. Свалился пьяный в сугроб, мужики хотели поднять, отвести домой, а она никого близко не подпускала. Альма умерла, и Гена говорил, запинаясь:

— Сколько раз хотел завести новую собаку. Было у меня такое по-полз-но-ве-ение.

Он вообще любил сложные слова, употреблял их смешно, произносил всегда по слогам и растягивая гласные. Однажды сказал, что его уговаривают бросить пить, предлагают полечиться, но не у врача, а у какого-то хе-ра-се-енса…

Молочница Таня, крепкая, жилистая трудяга, почти в одиночку справляющаяся с огромным хозяйством — две коровы, свиньи, прочая живность, огород, — уговаривает выпить свежей своей самогонки.

Я: Спасибо, я за рулём, да и не пью.

Она: Что значит — не пью? Ну выпьешь — и будешь пить.

На все руки мастер Саша, приезжающий по первому моему отчаянному звонку, когда что-то в доме разлаживается, а случается это, увы, частенько: то ступенька прогнила, то трубу прорвало, то машина не заводится, — философ, с которым пьём чай на крыльце за неспешной беседой о том о сём…

Фантазёр Юра, который не может понять нашу тягу к домам в избяном стиле и мечтает когда-нибудь построить себе круглый стеклянный дом. Он безбожно тянет с каждой моей строительной идеей, говоря, что он должен ещё всё обдумать, потому что у него “мыслей море”, и доводит меня — к изумлению соседей — до крика: “Нет больше сил смотреть на эти доски!”, а потом привозит корзину своих яблок: “Поешь витаминчиков, успокой нервную систему, а то больно нежная! Сделаю всё в лучшем виде”.

Глава сельской администрации Зина, у которой в огороде вместо пугала стоит в натуральную величину Ильич — памятник в перестройку велели убрать, “а он на балансе”.

Председатель колхоза Борис Петрович, которому доктора запретили пить больше рюмашки, а он вовсе бросил (“Стану я из-за ста грамм рот поганить”).

Сухая, строгая, с вечно поджатыми губами Матрёна (я почему-то такими воображаю староверок), у которой мы покупали овощи с огорода и она всегда что-то сверху добавляла “на поход”, уехала к детям в город. Горюем. Дом продала, на его месте вырос каменный особняк — Матрёнин дворец, опять-таки почти по Солженицыну.

Я не идеализирую. Просто однажды поняв, что заинтересованность, искренность и простота — куда более надёжная платформа для дружбы, нежели утончённость и образованность, получаешь в ответ не “товар — деньги — товар”, а опору, которая так нужна в этой глуши. В нашей коммуне главной пружиной была Славина жена Ира. Ира обладала безупречным вкусом и чувством стиля и столь же ярким безапелляционным характером. Она была очень искренним человеком и однажды на вопрос, всегда ли она бывает права, без колебаний ответила: “Конечно!” Понятие дружбы для неё было свято, а если с кем-то она расставалась — так бесповоротно. Была Ира искусствоведом, директором дирекции выставок, Слава так и называл её “директор дирекции”. Я ни у кого не встречала такой жажды жизни: хлебосольный дом, невероятное гостеприимство…

Был в нашем укладе жизни весёлый элемент игры. Если намечалась заранее обговорённая встреча, принято был нарядно, не по-деревенски одеваться. Мужчины не пренебрегали галстуками, дамы щеголяли украшениями.

Все свеженаписанные тексты непременно прилюдно прочитывались вслух. В хорошую погоду — на террасах и в беседках, в дожди и холода — у каминов, которые были непременным элементом дома.

Миша со Славой каждый день играли в шахматы, иногда по несколько часов кряду, ведя счёт, ругаясь из-за неверного хода. Поскольку я даже не знаю, как ходят фигуры, долгое время думала, что они играют всерьёз, пока однажды приехавший приятель не сказал мне на ухо, что уровень у них, как у первоклашек. Но это не имело значения. В перерывах пили кофе, философствовали, говорили о литературе.

А мы с Мишей играли в скрэбл, переименованный в родных пенатах в “Эрудит”, постоянно усложняя для себя правила. Когда я уезжала в Москву, Миша иногда играл один, делая ходы поочередно то за кота, то за собаку. Я храню толстую тетрадь, где записаны очки в двух столбиках — “Бурбон” и “Барон”.

Мы часто вечерами гуляли с собаками вдоль Дёржи до слияния с Волгой. Наш Барон — дитя греха местных соседских собак — ризеншнауцера и лайки, уникальный представитель породы “волго-дёржский ризенлай”, и чистопородный ротвейлер Кити, питомица Пьецухов. Слава говорил: “Пьющему человеку без собаки никак нельзя”. И, выдержав паузу и недоумевающий взгляд собеседника, пояснял: “Каким бы ты ни пришёл домой, тебе хоть кто-то всё равно рад”.

А после традиционной прогулки по “закатной тропе” мы с Мишей читали вслух. Например, “Мёртвые души” целиком прочитали, “Белую гвардию”, “Жизнь Арсеньева”, все рассказы Чехова…

В какой-то момент по деревне проносился слух: “Лисички пошли!”, а то и вожделенное: “Белые!” Никто, конечно, своих заветных полянок не выдавал, но похвалиться добычей — дело святое.

Миша говорил: “Я не завидую ничему: ни деньгам, ни литературной славе, только одному завидую — грибам в чужой корзине”.

Но всё-таки мы жили “на земле”. Советское слово “участок” прочно вызывает ассоциацию если не с чем-то полицейским, то с издевательским шестисоточным счастьем, которое, впрочем, в иные времена оборачивается истинным счастьем, потому что на этих сотках можно собрать клубнику-малину-смородину на варенье, вырастить не только огурчики-помидорчики, но и немного картошки на зиму. Но у меня такого таланта не было.

Поначалу это бывало на полном серьёзе, а потом стало данью традиции. Каждую весну Слава приходил ко мне с лопатой и буквально умолял: “Ну можно я тебе хоть одну маленькую грядочку вскопаю?..” Однако я была непреклонна.

Однажды в моё отсутствие он тайком посадил в углу моего сада кабачки, которые без всякого ухода дали отличный урожай. Но год спустя я опять не поддалась на уговоры. Сам он сеял-сажал всего понемногу (больше, думаю, для понта, чтобы сказать “картошечка своя”), особенно гордился спаржей и каким-то редким сортом фасоли, из которой варил необыкновенную похлёбку — он вообще любил готовить.

Единственное, что у меня росло, кроме любимых ирисов, лилий, тюльпанов и всякой мелочи вроде маргариток и незабудок, кусты сирени и невероятный жасмин — ароматнее ни у кого не было, — разросшийся из саженцев, купленных однажды прямо на шоссе в каком-то необъяснимом порыве.

Пытались мы сажать яблони и вишни. Под яблони, как нам внушил помогавший рыть яму знаток, надо непременно насыпать всякие мелкие металлические предметы. Он-то думал, что мы вынем из сараюшки ржавые гвозди-шайбочки и моточки перекрученной проволоки… Но мы при нашей безрукости не копили такое на случай “пригодится в хозяйстве”.

Когда он увидел специально купленные для этой цели (ездили за двадцать пять километров в райцентр) пакетики блестящих гвоздиков и шурупов, остолбенел, забрал это богатство себе, привезя взамен подобающее старьё. Несмотря на металл, яблони не выдержали первой же суровой зимы — выжила одна, дававшая пять-шесть малосъедобных плодов.

Вишни тоже погибли — их обглодали зайцы…

* * *

Наша компания постепенно редела. Были все уже немолоды. Если летом ещё выбирались в деревню, то зимой всё чаще встречались на похоронах. На поминках по моему мужу вспоминали его неизменный тост на всех наших деревенских застольях: “За нашу великую малую родину!”

Оставшись вдовой, я дом продала и поклялась больше никогда сюда не возвращаться. Вскоре простились и со Славой, а потом и с Ирой, пережившей его всего на полгода. Они лежат, как хотели, на нашем деревенском кладбище. А через некоторое время случился пожар, и от их дивного дома остались четыре кирпичных трубы: от двух печей и двух каминов.

Чем дальше, тем яснее понимаю, как много во мне от этих полей, рощ, дружб, как много именно там, в Устье, истоков того, что потом многие годы прорастало, вырастало и сделало меня мной.

Клятву, данную себе, я нарушила. И теперь каждый год навещаю наше Устье.

И уже не боль и горечь, а сладость воспоминаний и благодарность судьбе за четверть века счастья на этой земле накрывают меня, как только сворачиваю с шоссе на по-прежнему непроезжую для чужаков дорогу.