Текст: Дмитрий Шеваров
Коллаж: ГодЛитературы.РФ
…Слеза! – закричал доктор. – Слеза! Неужели там, за дверью, кто-то плачет! Нужно помочь этому человеку. Должно быть, у него большое горе. Я не люблю, когда плачут. Дайте мне топор. Я разобью эту дверь…
К. Чуковский. Доктор Айболит.
У большинства моих сверстников не было другого деда, кроме Чуковского. Только таким мог быть настоящий Дед – высоким, большим, сильным, весёлым и вот с таким выдающимся носом.
А он ещё и читал без очков, ездил с внучкой на мотороллере, поднимался по лестнице через две ступеньки. До последних минут бодрился, шутил, делал записи в дневнике.
Он был ровесником Блока (на полтора года младше), и мы, родившись при Чуковском в шестидесятые годы, каким-то краем души, тогда еще неведомым, касались и блоковской эпохи.
С появлением из печати его дневников, этого трагического исповедального эпоса, мы увидели, что не знали Чуковского. Он сложнее, он тоньше, он несчастнее, он благороднее, чем мы могли бы догадываться. Стало ясно: нам ещё предстоит открыть Чуковского. А мы-то думали, что счастье это навсегда осталось в прошлом.
* * *
Переделкино казалось пустым островом. Календулу я оставил на могиле Корнея Ивановича и его жены Марии Борисовны. Я посидел под опавшим прозрачным деревом у могилы Корнея Ивановича и его жены Марии Борисовны и пошёл вниз, к поселку, искать дом Чуковского, которого я никогда не видел, только на фотографиях.
Представить, что этого дома нет было бы невозможно. Чуковский без Дома – это Снежная королева без дворца, Робинзон Крузо без острова, Дед Мороз без Лапландии, черепаха без панциря…
Я шёл поклониться дому, где 26 марта 1966 года Корней Иванович написал мне двенадцать ласковых слов. Последние пять были такими: "…Сердечный привет от Корнея Чуковского", и никакой точки или размашистой подписи. Только дата.
Я шёл и думал о своем дедушке Коле, который вдруг, когда мне было четыре года, решил написать Чуковскому. Книгу, первый том своего собрания сочинений, Чуковский адресовал нам вместе – дедушке и мне, отчего-то не любившему тогда сказок. Я предпочитал правдивые истории из жизни партизан, пионеров и пограничников. До сказок тоже надо дорасти, но я об этом не знал и рос просто так.
"31 марта. Бешеный, безостановочный снег. (…) А я, как подобает в 85 лет, лежу больной с мозговым кризом… Телеграмм и поздравлений – кучи (31 марта – день рождения Чуковского. – Д.Ш.), более всего тронула меня из Рязани – от Солженицына…"
Я думал о тех мартовских днях шестьдесят шестого, о пелене снега, скрывшего дом Чуковского, о сумраке в комнате, о том, как, отложив книгу и поправив банку малинового варенья, съехавшую на край, смотрел Корней Иванович в этот сумрак, в окно и слушал, как растёт на крыше снежная шапка – новая поверх старой. И тогда я понял, что двенадцать слов от Чуковского, посланные им в этот снег далёко-далёко, в маленький город, к незнакомым людям, – только сейчас добрались до меня. Они толпятся на пороге старой книги, подталкивая друг друга и постукивая валенками.
Кажется, я почти дорос до сказки. Осталось несколько шагов по переделкинской улочке.
* * *
Вот и дом, где, узнав о визите очередной восторженной мамаши, он кричал со второго этажа своему секретарю: "Остановите её! Скажите, что я умер!.." О каждой потерянной минуте он убивался и скорбел. Не переносил застолий, банкетов, не понимал, зачем люди тратят целые сутки на встречу Нового года. Не понимал, зачем люди пьют и напиваются, зачем они курят, зачем тратят время на интриги, доклады и анекдоты, почему они не знают английского языка, не читают Фета и Чехова.
Ничего домашнего в этом доме сейчас нет. Разве только письменный стол на втором этаже. Дача Чуковского уже четвёртый год на ремонте, вернее сказать – на разорении. Только летом этого года Министерство культуры выделило деньги на реставрацию дома и создание музея. Сейчас здесь работают грузинские строители. Они уже срубили заново веранды, отделали второй этаж, и скоро, очевидно, весной, вещи и книги Чуковского начнут возвращаться из долгой ссылки в родные стены.
Я показал нашу домашнюю реликвию, автограф Корнея Ивановича, – Елена Цезаревне. Она улыбнулась, узнав родной почерк, и сказала, что все эти четверть века, миновавшие с 1969 года, приходят к ней люди, обласканные когда-то Чуковским. За кого-то он заступился, кого-то поддержал письмом, кого-то вдохновил на написание книги, а кому-то просто, как нам с дедушкой, послал книгу и несколько слов на счастье.
* * *
Даже в войну дом Чуковского почти не пострадал. В Переделкине стояла одна из частей наших войск, в доме жили солдаты, и всё можно было списать на войну. Уходя, солдаты оставили в углу дома штук шестьдесят одинаковых книг – "Основы ленинизма" Сталина. Чуковский предлагал конторе городка писателей забрать это "сокровище", но никто не приходил. Тогда, как вспоминал уже много лет спустя Корней Иванович, "ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной".
"Я не люблю вещей, – писал Чуковский еще в январе 1925 года, узнав о том, что его куоккальский дом ограблен, – мне нисколько не жаль украденного комода, ни шкафа, ни лампы, ни зеркала, но я очень люблю себя, хранящегося в этих вещах".
В 1982 году, в год столетия Корнея Ивановича, Литфонд затеял позорную тяжбу с родными Чуковского, требуя "освободить помещение". Дом исключили из списка памятников истории и культуры. Общественный музей, возникший сам собой сразу после смерти Чуковского, подлежал закрытию раз и навсегда. Это был финал многолетней борьбы Старой площади с маленьким Домом. Еще 15 января 1974 года в отчете отдела культуры ЦК говорилось: "Союз писателей СССР не считает возможным создавать музей на даче К.Чуковского в Переделкине. Об этом докладывалось ЦК КПСС в записке Отдела культуры ЦК КПСС от 11 декабря 1969 г."
Тогда, в шестьдесят девятом, дом могли просто опечатать, а рукописи спрятать в спецхран. Так было в свое время с архивами Горького, Алексея Толстого… Внуки Корнея Ивановича успели спасти наследие Деда, вывезя с дачи рукописи. А "доброжелатели" сообщали в органы: "Из дома Чуковского машинами вывозят самиздат".
Где после этого хранились рукописи Корнея Ивановича, в том числе и дневники, – до сих пор семейная тайна. Внучка Чуковского Елена Цезаревна лишь сказала мне, что у себя дома рукописи она не хранила – квартира много раз подвергалась негласным обыскам.
Тайный надзор за Чуковским шел, очевидно, с двадцатых годов. Благодаря некоторым рассекреченным недавно документам, мы знаем теперь, о чем достаточно громко говорил Чуковский "в кулуарах". Вот фрагмент из "Информации наркома НКГБ СССР В.Н.Меркулова секретарю ЦК ВКП(б) А.А.Жданову…": "Писатель Чуковский К.И. по поводу своей сказки "Одолеем Бармалея" заявил, что… ему непонятно резкое изменение отношения к ней. Положение в советской литературе Чуковский определяет с враждебных позиций: "… В журналах и издательствах царят пустота и мрак… Что такое деспотизм? Это воля одного человека, передоверенная приближенным. Одному из приближенных я не понравился. Я живу в антидемократической стране, в стране деспотизма, и поэтому должен быть готовым ко всему, что несет деспотия..."
В 1982 году, в тревожные для Дома дни, дочь Корнея Ивановича, Лидия Чуковская, нашла художника, который примчался в дом и нарисовал "портрет" кабинета Чуковского на большом холсте. А там, в кабинете, всё сохранялось так, как было при Корнее Ивановиче. Даже банка из-под варенья у кровати.
Я видел эту картину в комнате Лидии Корнеевны. Когда она поднимает глаза от работы, то видит кабинет отца.
Лидия Корнеевна рассказала мне о книгах ("Вот здесь – Чехов, а вот на этой полке – Блок…"), о картинах по стенам кабинета (Репин, Коровин, Григорьев), о японских бумажных журавликах под потолком. Я понял, что душа Дома укрылась пока в этом холсте, в этой комнате, где всё, как и у Корнея Ивановича, подчинено каждодневной упрямой работе.
За двадцать лет в Доме побывали десятки тысяч людей, но не было ни одного случая воровства. Люди приходили в частный дом, пахло гречневой кашей, первое время, чтобы провести экскурсию, родные Чуковского бросали свои дела, искали тапочки для гостей, и по всему было видно, что хозяин просто вышел ненадолго и вот-вот вернется.
Сохранилось тринадцать толстых тетрадей с отзывами гостей Дома. Кто-то из школьников записал в восемьдесят втором году: "Здесь все так чудесно, как в книжках Корнея Ивановича. И весь Дом такой таинственный и прекрасный. Спасибо партии и правительству за заботу о детях и за то, что сохранили музей для нас, детей".
В то же году "Литературная газета" ответила одному своему читателю, написавшему в редакцию письмо в защиту музея: "Товарищ такой-то. Вы очевидно, ошиблись. Никакого музея К.И.Чуковского в Переделкине нет…"
Потом по заиндевелой тропинке я дошёл до поляны, где Чуковский устраивал свои знаменитые костры. Один был в начале лета, другой – в конце. Выступить на костре приезжали Сергей Образцов, Аркадий и Константин Райкины, Виктор Драгунский, Лев Кассиль, Рина Зеленая. Новелла Матвеева... Кого здесь только не было! А детей собиралось чуть не тысяча, а то и больше.
Чуковский завещал продолжать "костры" и после его смерти, и они устраивались ещё лет десять – до тех пор, пока не заболела Лидия Корнеевна.
* * *
Запись из дневника Корнея Ивановича от 24 марта 1976 года: "…60 лет назад я пошел в Пале-Рояль, где внизу была телефонная будка, чтобы позвонить в родильный дом д-ра Герзона, и узнал, что родилась девочка. Сзади стоял И.А.Бунин… Он узнал от меня, что у меня дочь, – и поздравил меня…"
Девочку назвали Лидой.
В детстве она путалась под ногами у великанов. Высокий отец, а рядом – Маяковский, Блок, Репин…
Её осенила своей дружбой Ахматова.
Судьба назначила ей встречу в Чистополе сорок первого года с Цветаевой.
Да, ей было это назначено – приходить к людям не в праздники, не в минуты удач и побед, а в тяжкие минуты утрат, гонений, нищеты. И к каждому она приходила заступницей. Часто такой же нищей и гонимой. (Первые гонения, арест и ссылка – в 1927 году.)
Сколько прошений, ходатайств, протестов написала за свою жизнь эта слабая женщина! "Дело писателей не преследовать, а вступаться…" – говорила она в том письме 1966-го года. В январе 1974 года Лидия Корнеевна была исключена из членов Союза писателей, долгие годы ее имя было под запретом, оно вымарывалось даже из книг о К.И.Чуковском.
Однажды я с трепетом постучал в дверь комнаты, где жила Лидия Корнеевна. Это была моя первая и последняя с ней встреча.
Попросил разрешения включить диктофон. Я готовил тогда материал о Корнее Ивановиче, и мне, конечно, захотелось записать воспоминания о нем.
Лидия Корнеевна с презрением, как на пакостное насекомое, посмотрела на маленький диктофон:
– А как я записывала за Ахматовой?! Я же записывала слово в слово. Если я записала, значит, так она и сказала.
Лидия Корнеевна добавила, что с блокнотом она тоже за Ахматовой не ходила, записывала лишь, когда возвращалась домой. Но в абсолютной точности записанного всегда была уверена: "У меня хороший слух…"
Я хотел было заметить, что у меня такого слуха и памяти нет, но понял, что диктофон осужден навсегда и никакие мои аргументы не помогут. Надо напрячься и, как писали в старинных романах, обратиться в слух…
Вот небольшие фрагменты нашей недолгой беседы, которые я записал по дороге домой, в электричке.
"Мне разрешили писать три часа в день. Видит немного один глаз. Надо читать корректуры. Не перечитаны письма Корнея Ивановича. Лежат письма Асмуса. Надо успеть…
Берёт желтую планшетку, надевает очки-бинокли и пишет что-то. Потом протягивает мне. Там три слова: "Я пишу так".
Рассказывает о книгах и журналах, что лежат вокруг неё:
– У меня бессонница, поэтому есть определённый круг чтения. Тютчев, третий том Блока. Я там всё знаю. Вот прочитала "Вопросы истории" седьмой номер, документы о Кронштадтском восстании. Мне интересно, я же его помню… А стихи читаю каждую ночь. Я стихотворный человек. "Евгения Онегина" наизусть помню. В бессонницу кто-то читает молитвы, а я стихи. Пробовала писать по ночам – потом очень болело сердце, теперь не пишу.
Как вы ощущаете наше время?
– Как катастрофическое. Шестнадцать лет меня не печатали, я выпала из литературы. Но это были самые счастливые годы. Мне хотелось писать. А сейчас не хочется. Время сменилось. Слишком много слов толчется. Что делают эти новые люди с языком?..
Вы не даете интервью, не появляетесь по телевидению, многие, мне кажется, вас потеряли. Может, кто-то думает, что вы уехали за границу…
– Меня потеряли? Я работаю. Я никогда не понимала тех, кто преподает в американских университетах. Почему они не могут этого делать в России? Нельзя уезжать из страны, когда ей плохо".
Отведённое мне время кончилось, пора было уходить. На подоконнике оставалась лежать корректура третьего тома записок об Ахматовой.
* * *
Мне открыли дверь, дохнуло холодом. На коробках сидело нахохлившееся озябшее существо.
Так я нашёл «чуковского» льва на веранде в переделкинском доме Пастернака. Я узнал его по фотографиям. Рядом на гвоздике висела мантия доктора философии Оксфордского университета и запылённый убор вождя черноногих индейцев с длинными перьями. Тут же, на коробках, стояло чудо-дерево, подаренное когда-то Чуковскому учениками 609-й московской школы.
Лев ни о чём меня не спросил. Говорят, внутри у льва раньше включалась пластинка. Дёргаешь за шнурок на шее, и лев говорит. После смерти Чуковского лев вдруг замолчал. И потому он не сказал мне, как говорил, бывало, гостям – по команде Корнея Ивановича: "Ай эм я риал лайон. Ай эм зе кинг оф зе джанглз…" Нет, видимо, он уже давно сомневается, что он настоящий лев и король джунглей. Короли не зимуют на запертых верандах.
А может, лев просто не хочет ни с кем иметь дела до возвращения хозяина. Что ему разговаривать с посторонними? Наверное, по ночам он бродит по подоконнику и ждёт, ждёт…
Как хорошо бы нам было собраться здесь в ранних октябрьских сумерках – всем, кого он поддержал когда-то своей весточкой, сказкой, своей улыбкой, своим неучастием во лжи, но о ком не знал тогда и не мог знать. Как надо было бы нам собраться на поляне, осветить костром лес, подать знак Дому и льву на пастернаковской веранде: мы живы, мы здесь!
И свет от лампы ещё упадет на снег, и так любимые Чуковским зелёные тома "Энциклопедии Британики" вернутся на свои родные сосновые полки.
1995-1996
Из стихов Лидии Чуковской
Консервы на углу давали.
Мальчишки путались в ногах.
Неправду рупоры орали.
Пыль оседала на губах.
Я шла к Неве припомнить ночи,
Проплаканные у реки.
Твоей гробнице глянуть в очи,
Измерить глубину тоски.
О, как сегодня глубока,
Моя река, моя тоска!
1939
…А те, кого я так любила,
Кем молодость моя цвела, –
Всех деловитая могила
По очереди прибрала.
Я к ним хочу, к моим убитым.
Их голоса во мне звучат.
На пустырях тайком зарытым
Рукой бесстрастной палача.
И к ним, в боях под Ленинградом
Наш грех искавшим искупить.
Я к ним хочу. Я с ними рядом
Достойна голову сложить.
6-7 февраля 1942
Ташкент
Застигнута песней военной
Иду я, не зная куда.
Чей профиль, чей образ бесценный
Сверкнул в незнакомых рядах?
И хлынули слезы ручьями,
И на сердце так горячо,
Как будто вот там, под ремнями,
Твое закачалось плечо.
Март, 1942
Переулками в библиотеку
Ранним утром по снегу иду.
Много ли и надо человеку!
На минуту позабыть беду,
Увидать, какой земля укрылась
Неприкосновенной белизной…
Ты не тай, останься, сделай милость,
Белый снег, еще побудь со мной!
Варежку сниму. Сугроб поглажу.
Будто детство и лесная тишь.
Весь в сугробах, в солнце весь овражек.
Хлопанье и быстрый посвист лыж.
1946
В один прекрасный день я все долги отдам,
Все письма напишу, на все звонки отвечу,
Все дыры зачиню и все работы сдам -
И медленно пойду к тебе навстречу.
Там будет мост – дорога из дорог –
Цветущая большими фонарями.
И на перилах снег. И кто б подумать мог?
Зима и тишина, и звездный хор над нами!
1947
Вот так же будут на могиле
Сходиться и мои друзья,
Печалясь, что меня зарыли
И услыхать меня нельзя.
И так же будут торопиться
На электричку, по делам,
И впечатленьями делиться
От новых радиопрограмм.
1983-1986
Ночные поиски очков
Посереди подушек жестких.
Ночные призраки шагов
Над головой – шагов отцовских.
Его бессонницы и сны,
Его забавы и смятенья
В причудливом переплетенье
В той комнате погребены.
А стол его уперся в грудь
Мою - могильною плитою,
И мне ни охнуть, ни вздохнуть,
Ни встать под тяжестью такою, –
Под бременем его труда,
И вдохновения, и горя,
И тех легчайших дней, когда
Мы, босиком, на лодке, в море.
1980
Отцу
Я еще на престоле, я сторожем в доме твоем.
Дом и я – есть надежда, что вместе мы,
вместе умрем.
Ну, а если умру я, а дом твой останется жить,
Я с ближайшего облака буду его сторожить.
1983
А друзья еще живы.
Еще руки теплы, голоса еще молоды,
Еще можно кого-то обрадовать:
"Это я говорю, это я!"
Торопись дозвониться
И, за руки взявшись, уехать из города.
Торопись повидаться.
Они еще живы, друзья.
Сверстнику
...Помнишь детское детство?
Школа. Вместе домой.
Помнишь город в наследство –
Мой и твой, твой и мой?
Мерли кони и люди,
Глад и мор, мор и глад.
От кронштадских орудий
В окнах стекла дрожат.
Тем и кончилось детство.
Ну а юность – тюрьмой.
Изуверством и зверством
Зрелость – тридцать седьмой.
Необъятный, беззвучный,
Нескончаемый год...
Март-апрель 1984
Оригинал статьи: «Российская газета»