27.10.2020
Читалка

Фрагмент новой книги Патти Смит «Преданность. Год обезьяны»

Неожиданно романтическая проза от крестной матери панк-рока

ГодЛитературы.РФ
ГодЛитературы.РФ

Текст: Андрей Васянин

Патриция Ли Смит остается самой собой, продолжая неуклонно двигаться вперед.

Крестная мать панк-рока, чей дебютный альбом 1975 года Horses считается одной из ключевых записей нью-йоркской панк-сцены 70-х. Замечательный поэт, чьи сборники в тех же 70-х выходят один за другим. С 2000-х она пишет прозу – «Просто дети», вспоминая, опираясь на свои отношения с легендарным фотографом Робертом Мэпплторпом, о времени 60-70-х, эпохе битников и рокеров. Книга «Поезд М» – тоже проза поэта о времени и о себе, свободное, но все же биографичное повествование о своей жизни, путешествиях по миру, о встречах с великими.

«Преданность», вошедшая в только что изданный Corpus-ом том «Преданность. Год обезьяны» – вещь для Патти совсем новая. Это романтическая проза. Немного возвышенная, с отголосками русских классиков ХХ века.

"Вещь под названием "Преданность" я начала писать в поезде, по дороге из Парижа в Сет, – вспоминает Патти. – Вначале подумывала сочинить жаркий диалог между совершенно непохожими голосами – искушенным в жизни мужчиной, мыслящим рационально, и развитой не по годам девочкой, полагающейся на интуицию. Мне было интересно посмотреть, куда они заведут друг друга, заключив альянс в мире помпезности и незаметности…»

Ниже – отрывки из новой повести музыканта и писателя.

Патти Смит «Преданность. Год обезьяны»

Пер. с англ. С. Силаковой. – Москва: АСТ : CORPUS, 2021

Впервые он заметил ее на улице: она была маленького роста, с фарфоровой кожей, густыми темными волосами и беспощадно остриженной челкой.

Ее плащ казался слишком легким для зимнего времени, подол форменного платья — подшит криво. Когда она, задев его рукавом, прошла мимо, он почувствовал, как жалит ее интеллект.

Симона Вейль в миниатюре — вот что он подумал, как потом вспоминал.

Спустя несколько дней он увидел ее снова: она оторвалась от стайки других спешивших на уроки школьниц. Он остановился, оглянулся, гадая, что гонит ее в противоположном направлении. Может быть, ей нездоровится, и она вышла из строя, чтобы вернуться домой, но вряд ли — вид у нее целеустремленный. Скорее всего, запретное свидание, какой‑то нетерпеливый юнец.

Она села в трамвай. Он, сам не зная отчего, последовал за ней. Она, думая только о своей траектории, даже не заметила его, когда сошла на своей остановке. Он держался в нескольких шагах позади, она же зашагала к опушке леса. Привела его по каменистой тропе, сама о том не ведая, в густую рощу, где таился большой пруд — идеально круглый, полностью скованный льдом. Между полосками света, проникавшими там и сям сквозь сень сосен, он увидел, что она стряхнула снег с невысокого плоского валуна и уселась, глядя в сторону сверкающего пруда…

Внезапно девушка обернулась в его сторону, но его так и не заметила. Достала из ранца старые коньки, затолкала в мыски ботинок скомканную бумагу и прилежно протерла лезвия коньков. Поверхность льда казалась лоскутной, коньки были девушке великоваты. Пожалуй, необходимость приноравливаться к этим трудностям внесла свой вклад в ее рискованный стиль катания. Сделав несколько кругов, она разогналась и, начав с, казалось бы, крайне неустойчивой позиции, без усилия взлетела, рассекая жидкий воздух. Ее прыжки отличались поразительной высотой; приземления были смещенные, но скрупулезно четкие. Он смотрел, как она выполняет комбинацию прыжков, наклоняясь и вертясь безумным волчком. Ему никогда еще не доводилось видеть такого пронзительного сочетания атлетичности с артистизмом.

В воздухе висела холодная сырость. Небо приобрело более насыщенный цвет, передало пруду свою синеву. Девушка широко распахнула глаза, созерцая далекие, расплывающиеся в глазах сосны, небо цвета кровоподтеков. Для этих деревьев, для этого неба — вот для кого она катается. Ему следовало бы отвернуться, но он знал себя и распознал знакомый внутренний трепет при встрече с чем‑то изысканным: все равно как обнаружить завернутый в многовековую ветошь сосуд, который он раскутает, уверенно присвоит себе, поднесет к губам. Ушел он еще до того, как повалил снег, ушел, напоследок скользнув взглядом по ее вскинутой руке, а она, склонив голову, продолжала кружиться.

Ветер усилился, и она неохотно ушла с пруда. Развязывая шнурки, удовлетворенно подвела итог событиям дня. Встала она рано, помолилась в школьной часовне и, поскольку федеральные экзамены она уже сдала, забрала из шкафчика ранец и ушла без колебаний, без угрызений совести. Она, отличница, намного опережавшая сверстников, относилась к учебе совершенно равнодушно. В двенадцать лет освоила латынь, сложные уравнения решала играючи, без труда справлялась с тем, чтобы разлагать на части и рассматривать под новым углом сложнейшие понятия. Ее ум был мускулом несогласия. Она вовсе не собиралась доучиваться — ни сейчас, ни когда‑нибудь; подвела черту под образованием, ей ведь скоро исполнится шестнадцать.

Ей владело одно желание — изумлять, все прочее меркло, когда она выходила на лед, отчетливо осязая его поверхность лезвиями коньков — это ощущение поднималось от ступней к лодыжкам.

Утро туманное, но скоро распогодится: для катания — лучше не бывает.

Она сварила кофе, поджарила на сковородке хлеб, окликнула тетю Ирину, позабыв, что теперь предоставлена сама себе. По дороге к пруду заметила: хоть и холодно, на колючих кустах остались ягоды, но собирать их не стала. Завитки тумана всплывали, казалось, из‑под земли. Падал свет, и пруд казался отполированным, как будто на него наводили лоск старательные руки. Она перекрестилась и вышла на лед, упиваясь уединением. Но здесь она была не одна. Неуемное любопытство и уверенность, что он обязательно найдет ее на том же месте, заставили его вернуться.

Он наблюдал, незамеченный, как она выполняет уникальные и замысловатые комбинации элементов, рискованно и поэтично раскованные. Ее экстаз возбудил его; Господь вдохнул.

После того как она сбросила ярмо школьного расписания, после того как уехала Ирина, ее дни плавно перетекали один в другой. Ее чувство времени ослабло, и жила она, сообразуясь с тем, светлее или темнее становится снаружи. Сегодня проспала дольше обычного: уже рассветало. Наспех разделавшись с утренними бытовыми ритуалами, схватила коньки и отправилась в рощу. Подходя к пруду, заметила край большой белой коробки, стоявшей между оголенных корней старого платана. Поняла: это, верно, для нее — от Него.

Уронив на землю коньки, убрала несколько тяжелых камней, которыми была придавлена крышка, неспешно открыла коробку. Под несколькими слоями бледной папиросной бумаги лежало розовато‑лиловое пальто — дорогое, но несколько старомодное, замысловато скроенное, подбитое шелковистым мехом. Пальто подошло ей идеально: нижнюю часть — этакую юбку фасона “принцесса” — можно было отстегнуть, без нее удобнее тренироваться. Дрожащими руками ощупала пальто, всматриваясь в каждую деталь, дивясь искусным швам, невесомой меховой подкладке и странному цвету, который, казалось, менялся вместе с освещением. Надела пальто, поразилась: на вид легкое, но просто чудо какое теплое. Робко покосилась туда, где обычно стоял Он — пусть видит, как она довольна, — но его нигде было не видать. Ликующе кружась, почувствовала, какая это меланхоличная роскошь — радоваться в одиночестве.

Нежданный подарок заронил слабую надежду: пока смутный, но так много обещающий контакт с другим человеком. Ее охватил восторг, но одновременно — страх перед этим восторгом, потому что ей мимолетно показалось, что этот восторг затмил нетерпение, влекущее ее на лед. Она сказала себе, что живет только ради фигурного катания — для всего остального просто нет места. Ни для любви, ни для школы, ни для попыток снести стены памяти.

Пока она пыталась разобраться во всем этом букете противоречивых чувств, шнурок ботинка порвался прямо в ее руке. Она торопливо связала обрывки, отстегнула от нового пальто юбку и вышла на лед. — Я — Евгения, — сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь

(…)

****

Миновало несколько дней, а он все не приходил. Если честно, ей недоставало его присутствия: оно, похоже, необъяснимым образом вдохновляло. А теперь она снова катается только для себя. Пока еще было очень холодно, но в новом пальто и при благоприятной — когда не было ветра — погоде она могла кататься подолгу. Пруд был для нее все равно что родина, фигурное катание — все равно что любовник. Она отдавалась беззаветно, сама для себя вырабатывала тепло. Каждый год она с тяжелым сердцем ждала наступления весны: скоро лед под ногами избороздят жилки и поверхность пруда треснет, словно карманное зеркальце, оброненное на мраморный пол.

Еще немного, умоляла она природу, еще неделю, несколько деньков, еще несколько часов. Опустилась на колени на льду. Пока опасности нет, но скоро…

Его она не увидела, но почувствовала: почуяла приближение, а потом вдруг разглядела в кустах его пальто. Он оставался на виду, но сохранял дистанцию, вполне удовлетворяясь безмолвным общением между ними. Она притворилась, будто не заметила его возвращения, но приняла его без упреков. Скрестив руки над сердцем, оттолкнулась, взлетев на еще невиданную высоту. Расхрабрившись от его присутствия, начала выполнять третье вращение, вскинув одну руку вверх, охватывая кончиками пальцев всю ширь небосвода. Невольно вскрикнула: “Ах, если б в этот момент умереть”. Просто блажь, молитва подростка, момент, хозяйкой которого она непринужденно стала.

Она позавтракала миской ягод и хлебом, который испекла вчера вечером. Солнце уже пригревало, навевая беспокойство — она‑то надеялась, что зима продлится еще немножко. Дойдя до пруда, она увидела: он уже здесь, дожидается. Положила коньки на землю и подошла к нему бестрепетно, положившись на свою прирожденную надменность.

Он учтиво поздоровался на швейцарском диалекте немецкого, но Евгения, подметив его акцент, ответила по‑русски. Он опешил, но и обрадовался. Спросил:

— Вы русская?

— Я родилась в Эстонии.

— Далеко же вы заехали.

— Сюда меня привезла во время войны тетя, когда я была совсем маленькая. Моя родина — этот пруд.

— Сколько языков вы знаете?

— Немало, — ответила она самодовольно.

— Больше, чем у вас пальцев на руках.

— По‑русски вы говорите прекрасно.

— Языки похожи на шахматы.

— А слова — на шахматные ходы?

Они постояли в молчании, которое ни в малейшей мере не было неловким. Она подумала, что их связывает только опыт совместного молчания и ее пальто.

— Пальто… — начала она.

Но он только отмахнулся:

— Пальто — ерунда, малышка. Я могу дать вам все, что вы только можете вообразить.

— Такими вещами я не дорожу. Я хочу только одного — кататься.

— Лед вас скоро подведет.

Она опустила глаза.

— У меня есть приятельница, известный тренер из Вены. Вы могли бы кататься, сколько вашей душе угодно, всю весну, все лето, пока ваш пруд не будет готов вас принять.

— И какова плата за эту привилегию?

Он уставился на нее, не чинясь.

— Я хочу только одного — кататься, — повторила она.

Он протянул ей визитную карточку. Она стояла и смотрела, как он уходит в своем темном пальто; дюжим сложением он не отличался, но пальто создавало впечатление силы.

Ее самоощущение было неразрывно переплетено со шнурками коньков. Зима растает, уступая место весне и лету, и ничего не поделаешь — останется лишь ждать, пока листопад не возвестит о скором возвращении зимы. Она нащупала в кармане визитку. Ее будоражил целый хор переживаний: она одновременно вырвалась на волю и попалась в капкан. тисненая печать, жирный шрифт, внизу, от руки, написан адрес. Его зовут Александр, но для нее он всегда будет просто “Он”.

В тот день он открыл дверь и увидел на пороге ее, маленькую и непокорную.

— Сегодня у меня день рождения, — сказала она. — Мне шестнадцать.

Он радушно ввел ее в анфиладу комнат, показал свои земные сокровища: бесценные иконы, распятия из слоновой кости, тяжелые нити жемчуга, сундуки, ломящиеся от расшитых шелков и редкостных рукописей. Предлагал ей все, что ее душе угодно.

— Ваше богатство меня не интересует.

— Может, что‑то чисто символическое — вам на день рождения.

— Я хочу только одного — кататься. Вот ради чего я здесь.

Он замешкался перед стеклянным ящиком, где хранилось эмалевое пасхальное яйцо замысловатой работы. Вопреки своей воле она почувствовала, что ее тянет к этой вещице, и он отпер ящик и поставил яйцо перед ней.

— Загляните внутрь, — сказал он.

— Это был подарок царя императрице.

Внутри была крохотная императорская карета, искусно выкованная из золота. Он поставил карету ей на ладонь, уставился: как она среагирует?

— Угадайте мое имя, — сказала она.

— Имен на свете много.

— Но я ношу имя королевы.

— Королев на свете много. Она пошла за ним в спальню…

— Эта комната станет твоей, если пожелаешь. Поручу кому‑нибудь купить тебе новые простыни.

— Нет. Простыни я куплю себе сама. .

— Я понял, что с тобой не оберешься бед, когда увидел, как ты идешь навстречу, — сказал он.

— Я почувствовал тебя, когда наши рукава соприкоснулись.

— Тогда я тебя не приметила.

— Может быть, ты меня почувствовала, совсем как я тебя.

— Нет. Ничего я не почувствовала. Юность бывает жестокой, рассудил он; впрочем, он знал, как, в свою очередь, ее уязвить. Прижался к ней, сказал, что ему пора идти, и прошептал имя, которое ей дал. Филадельфия.

— Почему “Филадельфия”?

— Потому что, — сказал он, дыша ей в ухо, — когда‑то она была питомником свободы. Она прислонилась к стене.

— Я хочу то, что лежит в маленьком мешочке, который ты носишь на шее, — вдруг сказала она, словно в отместку. Он, огорошенный, замялся, но не смог ей отказать. — Так, пустячки на память — всего лишь несколько винтиков и боек от старого ружья. — Ценные, наверное. — Это было ружье одного поэта.

— А где оно?

— В надежном месте, очень далеко. Винты я вынул, чтобы никто не мог из него стрелять. Без них оно ни к чему не пригодно — перестало быть оружием. Мешочек зашит.

— Отдай его мне.

— Это и есть то, чего ты хочешь?

— Да.

— Ты уверена?

— Да, — сказала она непреклонно.

— Тогда я обязан когда‑нибудь отдать тебе и ружье.

— Как пожелаешь.

— Ты меня убиваешь, — сказал он.

— Ты меня убиваешь, — парировала она

Он возвращался к ней с маленькими подарками. С бледнорозовой кофтой и образком святой Екатерины, покровительницы Эстонии. Но больше всего ей понравился журнал с фотографиями фигуристок, с Соней Хени на обложке. Какое‑то время она казалась странно вялой и щедро уступчивой, позволяла весенней пыльце унести ее в другую жизнь. Проводя вместе томные ночи, они заглядывали в миры друг друга. Он рассказывал о жизни в привилегированных кругах: его отец был дипломат, мать — из известной швейцарской семьи. С ним занимались частные учителя, он блестяще овладел иностранными языками, в светском обществе вел себя безукоризненно, но его душа не знала покоя — снедало желание раздирать все на части и комбинировать по‑новому, на свой особенный манер. Его утешением стал поэт Рембо, который проделывал то же самое со словами.

— Это и есть твой поэт? — спросила она, потрогав мешочек.

Александра тянуло к искусству, но, уступив требованиям отца, он поехал в Вену учиться на инженера. Там ему было неуютно, он отвернулся от отца и вступил в ряды французского Сопротивления. Постепенно осознал, что стремление раздирать все на части заложено в человеческой природе — такова одна из ее могущественных граней. Пустился в самостоятельные изыскания и прошел по следам поэта от перевала Сен‑Готард до Абиссинского нагорья.

Он читал ей отрывки из “Одного лета в аду”. Она лежала рядом, воображая, как молодой Александр бросил университет — совсем как она школу. Ее убаюкивал гипнотический гул его голоса. Он продолжал читать, потом отложил книгу, чтобы взглянуть на Евгению (…). Евгения рассказывала ему свои истории так, как записывала их в своей тетради по английскому, отвечая на его вопросы мелодично и монотонно — бесстрастно, как закадровый голос, озвучивающий чье‑то фантомное существование.

— А у тебя какие отношения были с отцом — задушевные или не очень?

— Я никогда не знала своих отца и мать. Весной их выслали из Эстонии в сибирский трудовой лагерь.

— По какой причине?

— Чтобы гнать людей, как овец, никаких причин не надо.

— В этой истории полно белых пятен.

— Кое‑что тает без остатка, не успев сделаться воспоминанием. Помню поезда. Помню новые языки — я их осваивала на лету. И как тетя Ирина сидит перед зеркалом, склонив голову набок, расчесывает волосы.

(…)

****

Их история — из тех, которые не могут разрешиться ничем, кроме краха. История, обладающая властью, которая обычно присуща мифам. История, которая замкнулась на себе, оставив после себя только ясность в отношениях и едкое облако их постели, на котором они нещадно совокуплялись, а потом летали. Когда именно такая история перестает быть чем‑то красивым, верностью сердца и дает крен, начинает выделывать курбеты, а потом срывается в пучину одержимости? Об этом он размышлял на вечерней прогулке, когда остановился, чтобы швырнуть сигару на опавшие листья. Увидел, как они вспыхнули, а потом погасли — сами себя потушили своей сыростью.

Когда он уезжал по делам, она вопреки своей воле думала о нем. Нет, в сущности — не о нем, а о том, что разгорелось между ними, словно бы накрывая своим теплом священный пруд, растопляя по краям лед. Ей приснилось, что она мчится на коньках все быстрее и быстрее, и в ее маленьком, похожем на раковину, ухе звучал его шепот. Филадельфия. Она подпрыгнула, воспарив надо льдом, выполнила три вращения, попыталась выполнить четвертое. Великолепный прыжок сорвало солнце, озарив окно напротив ее изголовья, и она открыла глаза.

Села на трамвай, поехала в коттедж — забрать кое‑что из своих вещей. Нашла дожидавшиеся ее два письма из школы. Федеральный балл у нее чуть ли не самый высокий в стране, а за успехи в математике ей вручат серебряную медаль. Для нее это почти ничего не значило.

Пошла пройтись по лесу, хотя в воздухе висела завеса моросящего дождя. Тропинку, ведущую к пруду, развезло. И вот перед ней возник пруд: диорама в густом тумане, странно‑чуждая. Дождь усилился, едва она заняла свое место на плоском валуне — на том, где сидела с одиннадцати лет.

Почувствовав себя несчастной и жалкой, попрощалась со своим прудом и вернулась в коттедж. Легла спать на свою старую кровать. Ночью похолодало, топить печку было нечем. Проснулась, дрожа в лихорадке. Поздним утром вернулась в его квартиру и легла на кровать в своей комнате: маленькой, с одним окном, но все же своей. Вспомнила, как точно так же болела в детстве.

Мартин велел Ирине взять репчатый лук, разрезать несколько луковиц и варить в кастрюле, пока вода не закипит. Ирина сказала, что у нее все платье провоняет луком. Он сказал, что купит ей новое. Евгении велели наклониться над кастрюлей и дышать паром через нос. Мартин провел с ними весь вечер. Повторял этот странно‑торжественный ритуал. Очистить луковицы. Разрезать. Сварить. Пропаривать. Дышать.

Ей приснился ее опекун — тот, кто ни о чем не просил. Он был неизменно добр. У них всегда были еда и цветы. У нее была спальня с бледно‑желтыми стенами и кукла в платье, которое в утреннем освещении словно бы меняло цвет снова и снова. Из кремового становилось светло‑розовым, из светло‑розового — персиковым. Ей приснился все тот же сон о матери. Солнце, простыни на веревке, и женщина — чем‑то похожая на Ирину, но волосы короче и темнее — прикрывает от солнца глаза ладонью.

Вернувшись, Александр окликнул ее, но она не отозвалась. Обнаружил, что она у себя в комнате — лежит в темноте, но не спит. Озадаченно приблизился, но, дотронувшись до ее горла, вмиг догадался. Евгения вся пылала в лихорадке. Он наполнил льдом гигантскую ванну на звериных лапах, и она улеглась в ванну, дрожа. Он дал ей теплое питье и отнес на руках в свою постель. Она чувствовала прикосновения его рук, его дыхание. Чувствовала, что сама куда‑то ускользает. Потом вспоминала, что шепнула ему: “Луковицы”.

*****

Александр сдержал обещание. Попросил ее показать коньки и вытащил из них шнурки. Они тебе больше ни к чему, сказал он и дал денег на новые коньки, в которых она нуждалась позарез. Ей подобрали коньки с ботинками телесного цвета, сшитыми по ее мерке, и сверхпрочными шелковыми шнурками. Просто идеальные, изготовленные специально для нее. Теперь пальцы ног утыкались не в комки бумаги, а в мыски ботинок. На оставшиеся деньги она ходила на маленький тренировочный каток и мало‑помалу разнашивала обновку. Как же давно у нее не было новеньких коньков. Правда, ноги натерла — но, ничего, ради такого можно и потерпеть.

Казалось, это настоящее чудо — кататься в пору, когда распускаются цветы. Александр познакомил ее с тренером — австрийкой по имени Мария. Евгения сидела и помалкивала, пока он и Мария толковали о ней, словно о бессловесной фарфоровой фигурке. Мария написала на бумажке какой‑то адрес.

— Приходи завтра, — сказала она Евгении, — посмотрю, как ты катаешься. Чем раньше, тем лучше: лед ровняют по ночам. Это был крытый ледовый дворец с двумя катками. На следующее утро Мария поздоровалась с ней довольно холодно.

— Твой благодетель выдал мне стипендию: на эти деньги будешь тренироваться каждый день, сколько пожелаешь. Я буду наблюдать за тобой и сообщать ему свое мнение.

Евгении показалось, что ей слегка манипулируют, но воспрянула духом: неограниченное время на катке! Хотя Мария, похоже, была о ней невысокого мнения, Евгения знала себе цену: уверенно зашнуровала коньки и вошла в мир, который был ее стихией. После нескольких кругов по катку — в порядке разведки, чтобы освоить новое пространство, — настороженность испарилась.

Мария была озадачена: юная фигуристка пришла, казалось, ниоткуда. Рост ниже среднего, стандартам красоты не соответствует, но эффектная, с какой‑то странной грацией. В ее стиле была некая уникальная острота восприятия, даже риск; она каталась словно бы по краю бездны.

Мария, хоть вначале посматривала скептически, вскоре признала бесспорный потенциал подопечной. Теперь у Марии будет своя чемпионка. А у Евгении — наставница, владеющая ее родным языком. Языком фигурного катания. Она стала называть своего тренера “Снежана”, потому что та была бела, как снег. Плотные белые свитера до колен, белые рейтузы, еще один белый свитер повязан вокруг талии. Бледное лицо, обрамленное непокорными светлыми кудрями, еще сохраняло остатки былой юной красоты. Когда‑то она покоряла зрителей голубыми льдинками глаз и стальной дисциплиной на льду. Страстью, очищенной до полного бесстрастия. Но страшная авария положила конец ее многообещающей карьере. Ей сделали несколько удачных операций, но феноменальная быстрота и мощная атлетичность так и не восстановились.

Своя чемпионка отчасти компенсировала бы ей то, что она потеряла. Применяя свою железную волю, Мария вкладывала в Евгению все, что знала, пытаясь формировать и отшлифовывать ее умения, дать ей те средства, в которых Евгения нуждалась для выполнения своего предназначения.

Но Евгения тоже могла упрямиться; честолюбия ей было не занимать, но чему оно служило? Ей грезились не лавры, а еще невиданные программы.

Александр готовился к долгому путешествию. Евгения посвятила его в их препирательства.

— Мария не понимает, как я работаю. Как я импровизирую ходы на своей шахматной доске.

— Наверно, подозревает, что ты слишком много думаешь.

— Каждая мысль переплавляется в чувство. Для меня фигурное катание — чистое чувство, а не ворота к завершению работы.

— Она хочет, чтобы ты достигла успеха.

— Она хочет, чтобы я выступала, не выходя за рамки традиций, разыгрывала истории, которые выглядят надуманными.

— У тебя свои истории. Ты можешь рассказывать их в своем стиле, своими жестами. Например, про опустевшие руки матери.

— Моей матери.

Евгения примолкла, глядя, как он укладывает дорожный сундук.

— Тебя долго не будет?

— Еду надолго, да. Но я за тобой вернусь.

— Мария хочет отвезти меня в спортивный лагерь в Вену. Говорит, что мне надо выправить документы.

— Похоже, у Марии развит собственнический инстинкт, — сказал он.

Евгения напряглась, но ей было известно, что так и есть: за относительно короткое время Мария внедрилась в ее жизнь, сделавшись и матерью, и наставницей.

Она смотрела, как его пальцы поглаживают изящные складки на одеждах мадонны, изваянной из слоновой кости. Ее патина казалась скорее золотой, чем белой: так долго, век за веком, ее ласково касались чьи‑то руки.

— Возьмешь ее с собой?

— Да, это мой дорожный талисман.

— У тебя тоже собственнический инстинкт, — сказала она.

— Наша собственность — наша боль, — ответил он.

— Как так? Твои вещи приносят тебе столько удовольствия.

— Когда я умру, ими завладеет кто‑то другой. Вот отчего мне больно.

— Я не принадлежу никому, — сказала она с вызовом.

— Никому? — улыбнулся он, расстегивая на ней кофту. Евгения чувствовала, как две силы тянут ее, каждая к себе. И обе обходились с ней властно, но Александр прикидывался равнодушным и тем самым манил. Пока он был в отъезде, Мария попыталась упрочить свое влияние. Направила все старания на то, чтобы подготовить Евгению к соревнованиям. Мария никогда еще не видела такого новаторства и дерзости в фигурном катании, но нестандартные методы Евгении требовалось приструнить. Евгения сочла это гнетом и во имя самовыражения взбунтовалась против дисциплины.

— Мы готовимся к чемпионату. Правила есть правила. Есть целая система, которой надо покориться, а потом уже ее покорить.

— Покорять можно по‑разному.

Евгения выехала на середину катка и без заминки выполнила серию немыслимых комбинаций. В тишине ледового дворца она владела собой в полной мере, сама себе наколдовывала музыку. В тот миг она была легендарной жар‑птицей, восставая из пепла изящного ноктюрна, была счастьем и проклятием для тех, кто возьмет ее в плен.

Мария зачарованно уставилась на юную подопечную. Засмеялась:

— Ты что, заключила сделку с дьяволом, связалась с нечистой силой?

Но в ее глазах Евгения прочла другую правду. В глубине души Марии было не до смеха.

Александр вернулся без предупреждения. Мария поздоровалась с ним, когда он пришел на каток; Евгения не увидела его, но почувствовала: он здесь.

Он с довольным видом наблюдал, как она катается, уловил миг, когда она почуяла его приближение. Мария затаила дыхание, изумившись беспрецедентной высоте ее прыжка. От ее внимания не ускользнуло то, как он действует на Евгению.

— Она делает большие успехи, — сказала ему Мария, — но ей надо позаниматься дополнительно. Хочу отвезти ее в Вену: пусть побудет в атмосфере жаркого соперничества. Насколько я понимаю, документы у нее не в порядке, нормального паспорта — и то нет. Ну и ну: девочка знает столько языков, а, похоже, никогда никуда не выезжала.

— Это я возьму на себя, — заверил он Марию, боясь проговориться о своих планах на будущее Евгении.

— Я должен свозить ее в Женеву на несколько дней, пока посольство выпишет ей документы. Тогда она будет вольна ездить, куда ее душе угодно.

Евгения продолжала кататься, не подозревая ни о замыслах Марии, ни о замыслах Александра. У нее были собственные устремления. Аксель с кульминацией из четырех вращений — а почему бы не пяти? Стихотворением, которым было ее сознание, повелевало невозможное. Сделать то, чего никто еще не делал, пересоздать пространство, довести зрителей до слез восторга.

Она спала в своей комнате. Он разбудил ее, принес кофе. Сказал: скоро уезжаем, ничего с собой не бери. У меня есть все, что нам нужно.

— Мои документы? — спросила она сонно.

— Да, нам надо успеть на женевский поезд. Отходит в шесть утра.

Благодаря своим связям среди дипломатов Александр смог оформить ей паспорт. Но, вопреки его обещанию, назад они не вернулись. Хотя под властной опекой Марии характер Евгении закалился, теперь она безропотно позволила, чтобы Александр взял ее за руку и увел. Поначалу ее завораживали их странствия: все время в движении, с легкового автомобиля на поезд, с поезда — на паром. Евгения мысленно отмахивалась, когда перед глазами снова и снова вставала застывшая в ожидании Мария; любопытство и вожделение взяли верх над благоразумием и ответственностью.

Она повидала то, что другие видят только в книгах. Реку Эльба. Мост над Дунаем. Спиральный шпиль, внутри которого, как в футляре, покоится бомба. Площадь Вье‑Марше, где сожгли Жанну д’Арк, безвестный зал, где после войны победоносные генералы нарезали, как пирог, огромную карту мира. Она прошла босиком по камням, которыми вымощен неровный внутренний двор замка Ле‑Бо. В нише, выдолбленной в скале, Александр оставил крест из слоновой кости. Они постояли перед нишей, но не стали молиться.

Путешествия утомили ее, но она помалкивала. В Марселе они положили букет цветов под низкое окно палаты в больнице Непорочного Зачатия, а затем, не переводя дух, продолжили путь.

— Куда мы едем?

— Далеко‑далеко.

— Зачем нам туда ехать?

— Забрать то, что я тебе обещал.

— Я смогу там кататься? Там есть пруд?

— Нет, Филадельфия, пруды там глубокие, соленые и никогда не замерзнут.

Солнце было им в тягость. Вокруг все, казалось, омертвело.

Какой ты жестокий, думала она. Но оцепенело следовала за ним, совсем как Трилби ходила по пятам за своим повелителем. Они поднялись на борт величественного корабля. Она ощутила соленый привкус воздуха, и ее передернуло.

Море было огромное, волны красиво изгибались. Евгения воображала, что они замерзли. Воображала, как все море замерзнет — тогда она могла бы всю жизнь мчаться по нему на коньках и так и не добраться до другого края. За капитанским столом, где они обедали, Евгения неотрывно смотрела на ледяного лебедя, выставленного там для красоты, и под ее взглядом он мало‑помалу таял.

Высадившись в порту, двинулись дальше: миля за милей красная пыль, пустыни, саванны — пока не добрались до маленькой усадьбы, окруженной акациями и эвкалиптами. Какой‑то юноша поздоровался с Александром на неведомом ей диалекте, а потом сказал ей по‑французски: “Добро пожаловать”.

Его мать безмолвно провела их в комнату, смежную с хозяйской. Комната была просторная, побеленная известью.

Циновка, служившая постелью, расстелена, к стене прислонено ружье. Женщина принесла им густой бульон, лепешки из кислого теста и чашки с чем‑то, пахнущим звериной кровью. Сын заколол в их честь козу, женщина подожгла кусочки ладана.

Александр вставал до зари и на несколько часов куда‑то отлучался, Евгению с собой не брал. Проживал каждый день, словно совершая ритуал, по заведенному распорядку: выискивал в деревнях священные и выброшенные за ненадобностью частички древней культуры, а вечером возвращался к Евгении. Женщина и ее сын ухаживали за ней, словно за принцессой, выздоравливающей после болезни, — подавали миски с манной кашей и медом.

Пытаются раскормить на убой, думала она, но ела жадно. Она была непривычна к зною и спала больше обычного. Когда она просыпалась, женщина подавала ей какое‑то горькое питье со сладкой пастой, которое ничуть не утоляло жажду, но, казалось, распаляло плотское влечение. И тогда она принималась ждать, предвкушая его возвращение, их ненасытные ночи. В темном небе, головокружительно близко, висели планеты. Казалось, на осколке стекла написано все, что есть. Ей было дано не сияние любви, а лик истерзанной птицы.

****

. — Помнишь первый день — как ты ко мне пришла?

— Мой день рождения, — сказала она, машинально стиснув мешочек.

— Дай сюда, — сказал он. Она привстала, неохотно сняла мешочек с шеи.

Маленький‑маленький, на кожаном шнурке. Он осторожно распорол шов сверху; внутри лежали хлопья пепла, крохотные винты и боек от ружья поэта. Он медленно, деловито вставил боек и винты на место, зарядил ружье и прислонил к стене.

— Завтра, — сказал он, — я научу тебя стрелять.

… Евгения встала. Александр лежал на циновке нагишом.

Ей подумалось: а во сне он не так уж похож на бога. Голова шла кругом: разум составлял перечень всего, что он ей дал, всего, что он отнял.

Он открыл глаза и обнаружил, что она стоит над ним, целясь куда‑то вниз. Сонно приподнял голову, скорее с усмешкой, чем с тревогой.

— Филадельфия, — сказал он. Она, чуть приподняв ствол, прицелилась получше.

— Филадельфия? — вопросительно произнес он, все еще силясь проснуться.

— Да, Филадельфия, питомник свободы, — сказала она и нажала на спусковой крючок.

В его саквояже лежала крупная сумма денег. Евгения забрала свои документы, отдала половину денег женщине, а его вещи, в том числе часы и сигары, — ее сыну.

На рассвете они выкопали яму и положили туда тело Александра Рифы вместе с ружьем, его паспортом и забрызганными кровью шнурками. Прежде чем забросать яму землей, вынули из ружья винты и боек.

Евгения забрала винты и образок, который Александр носил на шее. Серебряный, рассеченный посередке — как будто по нему проехалось лезвие конька.

Перед отъездом старуха сказала ей что‑то по‑амхарски. Она впервые обратилась прямо к Евгении, но та не понимала ее диалекта. Сын женщины попытался разъяснить, что сказала мать. “Сердце цепенеет от другого сердца”. Сын помог ей преодолеть первый, тяжелый отрезок пути домой.

Дорога была трудная, Евгения двигалась замедленно, как во сне. Все билеты были у нее на руках, и она добиралась морем, потом пересаживалась с поезда на поезд, иногда делая остановку в каком‑нибудь городе, чтобы просто поблуждать по незнакомым улицам.

В Вене пошла в музей и увидела золотую колыбель малютки, который стал королем. Припомнила, как сказала: “Я ношу имя королевы”. Казалось, это было очень очень давно. Долог путь. Долог путь, когда ты одна. Мосты, озера, ботанические сады.

В Цюрихе она поискала и нашла могилу Мартина Буркхарта, который был так добр к Ирине и к ней, положила на надгробие цветы. Когда до дома оставалось совсем близко, она поклялась больше никогда не кататься на коньках. Это было ее покаяние — отказать себе в единственном, без чего она не может жить.

В кармане юбки лежал ключ от его квартиры. Она подошла к тяжелой двери с резным гербом — два льва в обнимку. Затаив дыхание, вставила ключ, почти ожидая, что Александр здесь — дожидается, наверно, с маленьким подарком или с замыслом изысканной кары.

В прихожей темно, но комната, которую он ей выделил, вся залита светом. Ее узкая кровать так и осталась незаправленной после их спешного отъезда. Евгении было тошно на нее смотреть. В шкафу — несколько платьев и подаренная им бледно‑розовая кофта, все еще завернутая в папиросную бумагу.

Она села за письменный стол перед небольшой стопкой книг, которые он выбрал и велел ей прочесть, — настаивал на продолжении образования, которым она сознательно пренебрегала. Книга о золотом сечении, когда‑то вдохновившая ее программу, основанную на математическом уравнении. И громадная раковина наутилуса — ее принес Александр, подчеркнув, как изящная кривая хребта вторит спиральному развороту на льду. Фотография пруда среди молоденьких сосен, шишка: ее липкая смола до сих пор пахла лесом.

Зерно раскаяния мало‑помалу проросло и разлило свой сок по ее жилам — тоже кровь, только особого сорта. Она потянулась к еще не читанным книгам, отложенным отдельно — для практики в английском. “Алая буква”, “Профессор” и книга, которую читал сам Александр, — “Миф о Сизифе”, на полях, его изящным почерком — обрывочные заметки по‑русски.

Словно под чьим‑то ласковым руководством, раскрыла книгу на первой странице и принялась читать, мысленно переводя с русского его краткие пометки. В тексте исследовался под философским углом вопрос самоубийства — “Стоит ли жизнь того, чтобы жить?” Он написал, что, возможно, есть вопрос посерьезнее: “Стою ли я того, чтобы жить?”

Эти шесть слов потрясли ее до мозга костей. Она резко встала, вынула фото из рамки, надела кофту и ушла, стараясь не прикасаться к вещам, которые принадлежали ему.