Текст: Алексей Колобродов
Значимость Сенчина в текущей литературе демонстрирует издательская серия «Новая русская классика», и даже более того - сам формат «Остановки»: сборник малой прозы, повесть «Золотые долины» и более двух десятков рассказов. Проиллюстрирую тезис о значимости известной литературной байкой.
Бориса Пастернака знакомят с Аркадием Штейнбергом, незаурядным поэтом и мастером стихотворного перевода (и заметим, многолетним узником ГУЛАГа). Мэтр реагирует кисло: «А, знаю, вы переводите каких-то румын». Штейнберг парирует: «Борис Леонидович, ну не всем же партия и правительство доверяют переводить Шекспира».
«Партия и правительство» легко заменяются на конъюнктуру книжного рынка, которая крайне осторожно (чтобы не сказать – брезгливо) относится к малой прозе, продающейся заметно хуже больших романов и почти не имеющей внятных премиальных перспектив (впрочем, на сегодняшний день премиальные сюжеты зашли в тупики и очевидно будут трансформироваться). Исключения – редки, Сенчин, с его нынешним статусом, пожалуй, самое из них внушительное.
Однако Роман Валерьевич, при всё увеличивающихся зарубках писательского роста, в свежем сборнике остается Сенчиным, может, в большей степени, чем когда-либо, Сенчиным в квадрате и даже в кубе.
Он стремительно и безошибочно опознается по ландшафтам (умирающие поселки и деревни, которым окончательно умереть не дают упрямые аборигены, последние, как робинзоны, и сам идиотизм трудов на земле) и спальные районы мегаполисов с их бессмысленно-муравейной жизнью.
По фабулам - ситуация экзистенциального выбора меньшего из зол, эскизы неслучившихся (подзаголовок сборника точен) жизней на фоне неизбывности смерти – даже тусовочные, внутрилитературные сюжеты, преследующие любого состоявшегося писателя («Поздний гость», «Знак»), без проблем вписываются в общую тенденцию.
Неизменны персонажи-«сенчинцы»: дети и подростки в бессмысленном и беспощадном труде взросления (интересно, что девочек и девушек Сенчин чувствует лучше, нежели парней – «На будущее», «Почти ребенок», «Подружка», «Не понимаю»); иногда, ради разнообразия и демонстрации писательских возможностей, автор заменяет человеческих детенышей поросёнком – «Без имени». Равно как угасающие старики и сильные, волевые, победительные старухи (последние Сенчину, как и Борису Слуцкому, ближе и понятнее – «Золотые долины», «Кот», «Дай сигаретку», «Хлебовозка», «Срочная госпитализация»).
Конечно, столь же регулярны сенчинские контексты и подтексты – мотив вишневого сада, пережившего все катаклизмы модернизации, но пришедшего к тому же, что и у Чехова, итогу и разору; русская рок-музыка, герои которой – Янка Дягилева, Петр Мамонов, Майк Науменко вырастают до персонажей и продолжают жить.
Да и вообще, у Сенчина русский рок сам по себе превратился в подтекст вполне чеховский, в символ тех самых неслучившихся жизней, растворившихся во времени поколений. Вот история отца Ильи Погудина, главного героя «Золотых долин»:
«Папин друг Лёха Бахарев после школы уехал в Питер. Он отлично играл на гитаре, мечтал стать рок-музыкантом. И стал. Малоизвестным, этакой рабочей лошадкой, песчинкой. Рано умер. Но хоть отчасти воплотил свою мечту. Реализовал. Или был где-то неподалеку от этой реализации. А папа... Подчинился воле родителей и пошел в политех. Поступил в восемьдесят девятом, когда, говорят, еще было относительно нормально, а закончил, когда всё развалилось, их комбинат, где ему предстояло работать, раскурочили. Стал вместе с родителями жить тем, что давала земля, их Золотые долины... В девяносто шестом женился, в девяносто девятом родился он, Илья, через пять лет Настя.
С мамой они никогда на его памяти не ругались, кажется, любили друг друга. Но это была такая любовь — тихая, без огня, какая-то... Любовь от безысходности, что ли.
Илья испугался этой мысли, стал отгонять, закрывать другими мыслями. А перед глазами возникла картинка из позапрошлого лета: папа сидит на пустом ведре рядом со входом на рынок — места за прилавками не нашлось, и он решил устроиться здесь, хотя в любой момент могли прийти менты или работники рынка, докопаться... Полил дождь, и Илья, возвращавшийся из магазина с крупой, сахаром в сумке, увидел папу под зонтиком. Вернее, зонтиком были укрыты товары — ягода, пучки, кисти, а на папу его уже не хватило. Волосы висели сосульками, вода текла по лицу, но папа словно не замечал ее — смотрел куда-то в одну точку. Бесконечно уныло так смотрел. Или невидяще, как слепой. Что он там видел?..»
А если в этот неизбывный фон добавляется что-то из новейшего, событийного, то это… правильно – ковидная пандемия («На балконе», «Срочная госпитализация»).
Кстати, о демонстрации писательских возможностей. «Остановка», практически во всех текстах – замечательная проза. Тут заслуженность статуса Сенчина, с которой мы начали разговор, ощущается почти рельефно, едва ли не на тактильном уровне. Безупречная повествовательная техника, стилистика и интонация (иногда хромавшая у прежнего Сенчина, сейчас, пожалуй, столь же однообразная, но звучание текста на порядок глубже), экономная и живая пластика, приобретенное мастерство открытых финалов…
Тем обиднее говорить о «Сенчине в кубе». Объясню.
Роман «Зона затопления» был демонстративным ремейком распутинского «Прощания с Матёрой», и с тех пор, кажется, Роман Валерьевич никак не избавится от инерции жанра. Показательным жестом стала и повесть о «болотных» сезонах «Чего вы хотите?» с явным отсылом к советскому ортодоксу Всеволоду Кочетову, в традиции остросоциального, по горячим следам, памфлета (эта вещь была полуудачей Сенчина, а совсем провалилась наследовавшая ей по прямой повесть «Петля» - о похождениях Аркадия Бабченко, плохо спрятанного за одной-двумя псевдонимными буквами).
Ваш покорный слуга в свое время назвал роман «Дождь в Париже» ремейком гончаровского «Обломова» и это было, полагаю, точное попадание. Роман же Валерьевич и дальше входил во вкус и в повести «Русская зима», изданной в той же «РЕШ» в 2022 г. сделал уже ремейк собственной судьбы, надо сказать и по понятным причинам (сплетни и метафизика, с явным перекосом в сторону первых) прочитанный, особенно в литературных кругах, с интересом и жадностью. Однако нереализованной осталась претензия на большое литературное событие.
Я веду к тому, что и «Остановка» - убедительный и нагловатый, в силу упомянутого композиционного и стилистического уровня, авторимейк, и основные его приметы перечислены выше.
Устоявшаяся манера не может быть поставлена писателю в вину, как небольшевизм Троцкому, более того, вполне может стать предметом самых энергичных комплиментов о литературном постоянстве и заскорузлых похвал в верности однажды выбранному пути.
Но я (и знаю, что не я один) давно жду «другого Сенчина», внезапного поворота винта, побега на рывок.
Тем паче, что в «Остановке» подобная потенция прочитывается – иногда явно, иногда на уровне атмосферы и пейзажа, чем-то новым свежая проза Романа ощутимо беременеет.
«Тучи медленно заваливали небо своими серыми телами, ветер там, наверху, сбивал их в тяжелую, плотную массу. И из серой эта масса превращалась в коричневато-зеленое, заполнившее все небо от горизонта до горизонта поле.
Это было редкое и грандиозное зрелище. Обычно гроза откуда-то приходила, а тут рождалась над головой. Там клубилось, кипело, тяжко ворочалось». («Золотые долины»).
Здесь надо выделить два очаровательных рассказа в восточном духе, с отчетливым эхом «главной геополитической катастрофы XX века», и, собственно, история с географией, прямо-таки навязывают им форму притчи – «Мятеж Мурада Гельмурадова» и «Владимирэсемёнычы».
Есть новелла почти сюрреалистическая, с весьма знаковым названием – «Покушение на побег», где великолепно, в пришвинскую силу и яркость, описанная грибная охота, оборачивается сновидением мужичка, Михаила Павловича, очевидно и бесповоротно затурканного женой Людой, да и самой жизнью, которую тоже хочется назвать Людой.
Но вот какое дело: чем ярче у Романа текст и интересней повествовательный эксперимент, тем заметнее стандартность оптики и коснеющее мировоззрение. Сновидческий сюжет – в прозе не редкость, столь же нечасто (как и в случае Сенчина) он покидает пределы бытового анекдота. Однако вспомним примеры иного рода: как грандиозно и страшно этот прием реализуется у позднего Валентина Катаева, в «Уже написан Вертер».
Другая история, притчевый характер которой взыскует комментария в духе идеологии времени. Сюжет рассказа «Владимирэсемёнычы» тоже почти сюрреалистичен: 49 лет назад в азиатском селе (похоже, речь о Казахстане) с оказией случился Владимир Высоцкий, и через годы об этом мало того, что помнят, но устраивают по данному поводу торжества и народные гуляния, с размахом (но в рамках бюджета) и пафосом, ничем не ограниченным; русский поэт и актер приобретает статус едва ли не местночтимого святого. Столичному журналисту Стеблину, не очень понимающему, как он, далеко не звезда, оказался на этом празднике жизни, чужд и пафос, и сам превращаемый в официоз Высоцкий, в певца фронтовиков и шахтеров. Ему ближе, натурально, Высоцкий андеграунда, блатной и протестный. И автор со своим персонажем явно солидаризуется.
…В известном горьком наборе эмоций Высоцкого по поводу официального непризнания (речь о не-членстве в Союзе Писателей, не-выходе книг и пластинок) прочитывается не одно авторское честолюбие. Тут было больше чувств другого порядка: желания, пышно выражаясь, симфонии первого поэта с государством. Обида на то, что главный патриот страны признан таковым в одностороннем порядке – народом, но не властью. Вспомним, что аналогичным чувствам в особо крупных лирических размерах предавались Пушкин и Тютчев, Есенин и Маяковский, Пастернак и Бродский...
В творческом смысле он осваивал поэтические территории, покидал их, чтобы перейти на другие поля, иногда возвращался, но уже на ином уровне мастерства и осмысления; поздний Высоцкий – это, в лучших образцах, уже имперская метафизика, свидетельство о монолите государства и народа (живого и мертвого)… И не его вина, что толпы поклонников не желали взрослеть вместе с ним. У многих это переросло в особенно заметный сегодня гражданский инфантилизм, которому и общественная погода десятилетиями весьма способствовала.
Словом, этот небольшой рассказ-притча – символический ключ не только к сборнику «Остановка» в целом, но и к мироощущению и потенциям его автора.
Впрочем, если писатель после тридцати без малого лет литературной деятельности и обширнейшей библиографии дает такие ожидания – значит, всё было не зря. И будет, конечно.