Текст: Арсений Замостьянов, заместитель главного редактора журнала «Историк»
Сначала – несколько цитат и воспоминаний.
Эмигрант. Как писали в те времена, белоэмигрант, он никогда не разделял консервативных воззрений.
«Я понимаю рабочего, я в состоянии понять дворянина, бездельника милостью Божиею, но рябушинскую сволочь, бездельника милостью собственного хамства, понять не смогу никогда», – рассуждал поэт.
Парадоксально, что именно в годы Гражданской войны Ходасевич из примечательного богемного персонажа и заметного литератора превратился в большого поэта. В то время он почти не писал о революционных событиях, о войне. Но именно они превратили его в явление. Это стало ясно в 1922 году, когда вышел его сборник «Тяжелая лира».
Корней Чуковский, хорошо знавший его в те годы, нашел для Ходасевича такие определения: «Он был близорук и носил пенсне. Маленькое желтоватое личико его все время брезгливо морщилось. Глядя на него, я всегда вспоминал фразу, которую сказал Бунин об одном из своих героев: «Он был самолюбив, как все люди маленького роста». Не знаю, все ли люди маленького роста самолюбивы, но Ходасевич был болезненно и раздражительно самолюбив». Чванливый, трусливый, с навязчивой идеей – выжить в революционную бурю – он привлекал язвительным умом, настоянным на наследии Золотого века русской литературы.
Ходасевич любил повторять, что у него нет политических убеждений. Постоянство он проявлял только в любви к литературе, к Пушкину и в житейском скептицизме. Он не пришел в восторг от революции. Не понравился ему и НЭП, выглядевший как торжество мещанства. От всего этого он и бежал со словами:
- Вам под ярмо подставить выю
- И жить в изгнании, в тоске,
- А я с собой мою Россию
- В дорожном уношу мешке.
В его багаже, по легенде, значился только восьмитомник Пушкина.
Он вошел в ближний круг Максима Горького — в то время почти всесильного не только в Советской России, но и в Европе. Горький был не просто писателем, к которому Ходасевич относился холодновато. Он – деятель, человек-фабрика. И таких неудобных людей он умел ценить, отмечая, что Ходасевич «действительно зол. Очень вероятно, что в нем это – одно из его достоинств, но, к сожалению, он делает из своей злобы – ремесло». Горький видел: у этого странного человека можно немало почерпнуть. В письмах к «буревестнику революции» Ходасевич выдавал, например, такие определения: «Зиновьев будет висеть на моих, скажем, кишках, Троцкий на Ваших, а патриарх Тихон – на кишках профессора Павлова». Недаром Горький ценил его как собеседника – парадоксального, умеющего рассуждать не только логично, но и образно. Алексею Максимовичу нравилось, что Ходасевич не благоговел перед ним. Горький бывал не менее саркастичен. Их разговоры напоминали поединок. Он стал для Горького и одним из редакторов журнала «Беседа», и литературным секретарем, и прототипом некоторых героев. Они расстались по принципиальным соображениям. Как-то Ходасевич заметил, что не любит прогресса. Горький, поняв, что это серьезная позиция, не вытерпел такого святотатства. У него, в отличие от Ходасевича, имелись ясные принципы. И вера в прогресс и просвещение – их основа.
Бунин видел Ходасевича вечным скитальцем, нескладным человеком: «Написал несколько очень аккуратных стихотворений – даже умных, не спорю. Но со своим маленьким чемоданчиком прошествовал по жизни с таким видом, точно у него горы багажа. И это на многих действовало». Но Ходасевич и не скрывал, что его судьба такова, писал об этом прямо:
- Да, меня не пантера прыжками
- На парижский чердак загнала.
- И Виргилия нет за плечами,—
- Только есть одиночество — в раме
- Говорящего правду стекла.
И все-таки он нашел родственную душу – в молодом Владимире Набокове. Вот уж кто вспоминал о Ходасевича с патетическим пиететом: «Крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней».
Из Парижа советская жизнь и литература виделись Ходасевичу фальшивыми, иллюзорными. Власть насильственно прививала оптимистическое миропонимание, писатели демонстрировали, что счастливы, показывали бодрость строительства нового мира. «Подчинение литературы большевицким надобностям, цензурные неистовства, изъятие старой литературы, намеренное понижение культурного уровня, шпионство, доносы, прислужничество, – вот очень сокращенный список того, что отравляет жизнь советской литературы, одних развращая морально и художнически, других выводя из строя», – писал Ходасевич.
Жизнь поэта соткана из парадоксов.
Он был неуживчив, болезнен, но никогда не испытывал одиночества, не оставался без спутницы. Не знал и настоящей бедности, продолжая вести образ жизни, к которому привык смолоду. Правда, работать приходилось много – его статьи появлялись в эмигрантской прессе почти каждый день. Не всегда он писал от сердца, подстраивался под стереотипы, принятые среди тех, кто все еще относил себя к белому движению.
Потом пришла пора общаться с докторами. Он был неудобным пациентом. Не соблюдал режима, не мог отказаться от богемной привычки к ночным бдениям. О нем говорили: «никакой диеты Ходасевич держать не может: он всю жизнь (кроме голода революционных лет) ест одно и то же: мясо и макароны».
Он уходил, еще сильнее разочаровавшись в современности, чем в молодые годы, когда считался отчаянным скептиком. Быть может, ощущал приближение войны. И все-таки мог сказать: «Ни на что, кроме типографских опечаток, пожаловаться не могу». Это не только о литературной судьбе.
…Но перейдем к десяти вещицам Ходасевича, которые хочется перебирать в памяти.
Путем зерна
То было время рифмованных манифестов. Но у Ходасевича в 1917 году получилась точная формула, непохожая на стандартные писания мэтров и рядовых Серебряного века. Особая язвительность, особое отношение к себе – не романтическое и не демоническое. Обыденная интонация, но – слово, сказанное в 1917 году. Здесь есть и о стране, и о личности, и о той непреходящей закономерности, которую Ходасевич подсмотрел у зерна.
- Проходит сеятель по ровным бороздам.
- Отец его и дед по тем же шли путям.
- Сверкает золотом в его руке зерно,
- Но в землю черную оно упасть должно.
- И там, где червь слепой прокладывает ход,
- Оно в заветный срок умрет и прорастет.
- Так и душа моя идет путем зерна:
- Сойдя во мрак, умрет — и оживет она.
- И ты, моя страна, и ты, ее народ,
- Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —
- Затем, что мудрость нам единая дана:
- Всему живущему идти путем зерна.
- 1917
«Моих творений не понять»
Ходасевич любил писать о своем искусстве, о литературном, поэтическом мастерстве. Как правило, тема невыигрышная. Она подталкивает к кокетству и жеманству. Но он выработал образцовую точность в отношении к слову и мысли, интересно определил свою роль в мире, переполненном великими декларациями. Замечательное одиночество, горделивое – куда без этого. Но эти стихи нельзя пропустить:
- Люблю людей, люблю природу,
- Но не люблю ходить гулять,
- И твердо знаю, что народу
- Моих творений не понять.
- Довольный малым, созерцаю
- То, что дает нещедрый рок:
- Вяз, прислонившийся к сараю,
- Покрытый лесом бугорок...
- Ни грубой славы, ни гонений
- От современников не жду,
- Но сам стригу кусты сирени
- Вокруг террасы и в саду.
- 1921
Сумерки
Прилежный ценитель классики – Державина, Пушкина, – Ходасевич пришел к классической ясности, к повествовательности, которая затягивает. С загадкой, с речевой точностью. Ведь муравьи именно «сбегаются». Пустынный дом – это тоже важный для Ходасевича образ:
- Снег навалил. Всё затихает, глохнет.
- Пустынный тянется вдоль переулка дом.
- Вот человек идет. Пырнуть его ножом —
- К забору прислонится и не охнет.
- Потом опустится и ляжет вниз лицом.
- И ветерка дыханье снеговое,
- И вечера чуть уловимый дым —
- Предвестники прекрасного покоя —
- Свободно так закружатся над ним.
- А люди черными сбегутся муравьями
- Из улиц, со дворов, и станут между нами.
- И будут спрашивать, за что и как убил, —
- И не поймет никто, как я его любил.
Пробочка
В этой миниатюре снова – и Державин, и Пушкин, и Тютчев. В четырех строках – весь Ходасевич. Его лучшие стихи – всегда перетлевшие «над крепким йодом». И повторить их невозможно, хотя подражали ему многие. Он видел слова в странном ракурсе – и выходило, что только так можно рассказать о разочарованиях и тревогах усталого человека без пощады к нему, да и к прочим:
- Пробочка над крепким йодом!
- Как ты скоро перетлела!
- Так вот и душа незримо
- Жжет и разъедает тело.
- 1921
«Пере- что хочешь»
Язык, напоминающий бормотанье, настолько он слит с эмоциями и мыслями, а значит – с личностью человека. Мы чувствуем нерв этого стихотворения, этого посыла и потому, что здесь есть детали, выхваченные из рутинного быта. Пенсне, ключи. Иногда эти стихи сравнивают с эпизодами «Петербурга» Андрея Белого. Нет. Другая выделка. Меньше мистики и многословия, да и вообще.
- Перешагни, перескочи,
- Перелети, пере- что хочешь —
- Но вырвись: камнем из пращи,
- Звездой, сорвавшейся в ночи…
- Сам затерял — теперь ищи…
- Бог знает, чтó себе бормочешь,
- Ища пенсне или ключи.
Улика
О любви – не напрямую, без того, что представляется банальностью и пошлостью. Столкновение взглядов – даже не с женщиной, которая «являться стала», а с догадливым гостем. Смущение, звон ложечки – и все ясно. Закрытого, застегнутого человека уличили:
- Была туманной и безвестной,
- Мерцала в лунной вышине,
- Но воплощенной и телесной
- Теперь являться стала мне.
- И вот — среди беседы чинной
- Я вдруг с растерянным лицом
- Снимаю волос, тонкий, длинный,
- Забытый на плече моем.
- Тут гость из-за стакана чаю
- Хитро косится на меня.
- А я смотрю и понимаю,
- Тихонько ложечкой звеня:
- Блажен, кто завлечен мечтою
- В безвыходный, дремучий сон
- И там внезапно сам собою
- В нездешнем счастье уличен.
- 1922
Слепой
Притча с изящным неожиданным финалом – что может быть благодатнее, если стихотворение выполнено рукой мастера?
- Палкой щупая дорогу,
- Бродит наугад слепой,
- Осторожно ставит ногу
- И бормочет сам с собой.
- А на бельмах у слепого
- Целый мир отображён:
- Дом, лужок, забор, корова,
- Клочья неба голубого -
- Всё, чего не видит он.
Перед зеркалом
Похожие мысли посещают каждого, кто перешел рубеж – хотя бы тридцати. Но ничего подобного до Ходасевича никто не слагал. Очаровательная разговорная интонация, снова – бормотанье. И натуралистичная едкость. Да, это стихи «над крепким йодом». Только такой скороговоркой и можно было высказать то, что требовалось.
- Я, я, я. Что за дикое слово!
- Неужели вон тот - это я?
- Разве мама любила такого,
- Жёлто-серого, полуседого
- И всезнающего, как змея?
Памятник
И «Памятник» у Ходасевича получился убедительный. Хватило восьми стихов. Он назубок знал историю этого Горациева мотива. Здесь и гордость, и определение своего пути. Гордости больше. А самое сильное в этом «Памятнике» – последняя строка. «Где ветер, время и песок», – это блоковская высота. После этого стихотворения Ходасевич редко писал стихи. В 42 года он дописал свою книжицу.
- Во мне конец, во мне начало.
- Мной совершенное так мало!
- Но все ж я прочное звено:
- Мне это счастие дано.
- В России новой, но великой,
- Поставят идол мой двуликий
- На перекрестке двух дорог,
- Где время, ветер и песок…
- 1928
Путешественник во времени
Критику Ходасевич часто писал для заработка, верстами и так, что самому было неприятно. А историком литературы был прирожденным. Он жил в мирах великих поэтов – в основном русских. И о Державине написал так, как будто коротко знал его не только по стихам. И Гаврила Романович не противился этому панибратству. В русской литературе прежде не было таких очаровательных биографических исследований. Не доцентовских, по-настоящему литературных. Трудно не полюбить Державина, прочитав эту книгу. Как и в стихах, в его прозе на каждом шагу – язвительные и точные наблюдения. Даже когда он пишет о любимом поэте.
