САЙТ ГОДЛИТЕРАТУРЫ.РФ ФУНКЦИОНИРУЕТ ПРИ ФИНАНСОВОЙ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ЦИФРОВОГО РАЗВИТИЯ.

Он говорит, они говорят, мы говорим

Фрагмент романа Владимира Березина, составленного из фрагментов

Текст: ГодЛитературы.РФ

Фрагмент текста и обложка предоставлены издательством «Арсис-Букс»

Владимир-Березин

Новая книга Владимира Березина — московского прозаика («…и пешехода», - добавляет он неизменно), главы Совета экспертов премии "Лицей" и, кстати, постоянного автора нашего портала, кажется собранием необязательных баек, которыми перекидываются мужики в общей палате травматологического отделения больницы. Но за как бы несерьезной формой стоит мощная традиция — от «Декамерона» Боккаччо до «Нашего Декамерона» Эдварда Радзинского, от средневековых фацеций до «Современного патерика» Майи Кучерской. Которая держит автора и не дает его героям заболтаться.

Владимир Березин

«Он говорит»

М.: Арсис-Букс, 2018

Жизнь в больнице — особая жизнь. Не хуже любой другой, кстати.

А жил я тогда именно особой жизнью: по дому ходил с одним костылём, на улице — с двумя, мочился по утрам два раза — один в банку, а второй в раковину и дёргал свой хрен сам, без чужой помощи.

Нет, сначала лежал я в больнице. Лежал долго, привык, потому что возвращался потом туда ещё и ещё.

А там смотрел на разных людей, которых меняли, как блюда на званом обеде.

Рядом лежал олигофрен. Говорил он:

— Виталька, блин, завтра домой едет... Витальке, блин, костыли принесли...

Лопотал он громко и матерно, а иногда плакал. Плакал горько — выл в подушечку. Перед операцией мы ему рассказали, что нескольких больных режут одновременно, и он написал на своей ноге: «Виталькина левая нога», чтобы не пришили по ошибке чужую — какого-нибудь негра, например.

Была у него девушка — маленькая и круглая, головкой похожая на маленькую луковку.

Брат приходил к нему, немногословный и более вменяемый.

Все они были нерасторжимы в своей похожести, тягостно было слушать их горловую речь, будто была передо мной пародия на нормальную семью, нормальную любовь, нормальные отношения. А пародия эта была яркой, с цветом, запахом, и струился мимо моей койки утробный матерный строй.

Был в этой палате бывший таксист, проработавший в такси шестнадцать лет, а потом просидевший двадцать семь месяцев в Бутырках по совершенно пустяковому делу — за какие-то приписки и прочие махинации начальства. Как-то весной он шёл по улице и нёс авоську с тремя десятками яиц. Бывший таксист поскользнулся, но не разбил ни одного яйца. Правда, при этом сломал руку.

Другой сосед, ухоженный старичок, был удивительно похож в профиль на французского президента Миттерана.

Соседи менялись, а я между тем говорил с теми и с этими.

— Ты вот как влетел? — учил я олигофрена жизни. — Двинул за водкой, перебегал в неположенном месте... Материшься всё время. Вот погляди, то ли дело я — трезвый, неторопливый, сбили на пешеходном переходе.

Заведующего отделением звали «оленеводом», видимо намекая на северо-восточное имя и отчество.

На одном из обходов он представлял больных профессору.

— Поляков, олигофрен — произнёс оленевод.

— Что-о-о!? — возмутился олигофрен Поляков.

— Демьянков, военнослужащий, — не меняя тона, исправил положение оленевод.

Чем-то моё существование напоминало день рождения, потому что постоянно, хотя и в разное время приходили друзья и несли — кто закусь, а кто запивку.

Пришёл армянский человек Геворг и спросил, не играем ли мы в карты.

— Да, — мрачно ухмыльнулся я. — По переписке.

Можно, конечно, делать из карт самолётики, но нет вероятности, что они прилетели бы в нужное место. Самолётики были сочтены излишеством.

Под вечер приходила правильная медсестра, оснащённая таблетками, шприцем и чувством юмора.

— Дам всё, кроме любви и водки, — говорила медсестра, перебирая таблетки.

А вот другая история — и всё про то же. Ее мне рассказал друг, покачиваясь, как и другие, на краешке койки.

В Симферополе тогда началась новая война. Киевское правительство начало выяснять, кто здесь главный, и объявило войну преступности. С Западянщины прислали нового начальника милиции с замечательной фамилией Москаль. Как он там раньше существовал — непонятно.

Началась борьба с преступностью, заморозили приватизацию Южного берега. Четыре десятка депутатов Верховного Совета Крыма оказались в розыске. Один, самый главный мафиозный человек, был даже арестован — не ожидал от милиции такой наглости.

Всего этого наш приятель, лежащий в больнице после аварии, не знал. У него была амнезия, и вот он лежал, чистенький и умытый, со всякими грузиками на ногах и руках, абсолютно ничего не помнящий.

В эту больницу положили одного недостреленного бандита. Те, кто его недострелил, решили завершить начатое и просто кинули гранату в ту палату, где он лежал.

Недостреленный в этот момент куда-то вышел, и вместо него погибли врач и медсестра. После этого недостреленного положили прямо в палату к нашему приятелю.

И вот, завидев такое дело, приятель наш от ужаса пришёл в себя. Амнезия его прошла, и он, стуча по асфальту гипсом и гремя грузиками, уполз домой.

Вот так я и жил.

Текст этот похож на жидкость в колбе — от переписывания, как от переливания он частично испаряется, а частично насыщается воздухом, примесными газами, крохотной козявкой, упавшей на дно лабораторной посуды.

В больнице время текло справа налево, от двери к окну. Из двери появлялся обход, возникали из её проёма градусники и шприцы, таблетки и передвижная установка УВЧ с деревянными щупальцами, увитыми проводами.

Время становилось изотропным не сразу, постепенно вымывая старые привычки. Вот я и забыл, что можно спать на боку. Движение времени создавало ветер, уносящий планы на будущее. Всё покрывалось медленным слоем жидкого времени, его влажной патиной.

Я спал, и моё время стояло на месте.

Жизнь ночной больницы была особой. В тот час, когда уходили врачи, она еще не начиналась. И тогда, когда последние посетители торопились взять в гардеробе свои пальто, она только зачиналась. Вот проходили сестры, тыкая шприцами в тощие и толстые задницы, и это был ещё только первый звоночек перед ночными разговорами. Звоночек включал инстинкты, но, не имея реального продолжения, инстинкты давали движение ночным разговорам. Жизнь начиналась тогда, когда дежурные сестры и врачи прятались по своим норам. Тогда-то и шли неспешные разговоры, и длилось, длилось пересказывание собственных и чужих жизней.

Одни действительно вели разговор, а другие, со светлыми от боли глазами, старались отдалить момент, когда они поодиночке схватятся с бессонницей.

Молчать тут было трудно, потому как, когда говоришь, боль отступает.

«Не молчи, — говорит тебе всё. — Твои слова, вот что от тебя только и останется».

Вот они все и говорили.

Он говорит: «Я всегда завидовал людям, что умели брать взятки. Нет, разумеется, я завидовал не вымогателям, не упырям, что сосут последнюю, ржавую от испуга кровь обывателя. Я завидовал людям, что умеют поставить свою жизнь так, что на них сыплются земные и прочие блага за проделанную работу. И сам я делал подарки здешнему хирургу, собравшему меня по частям, благодаря которому я сохранил количество ног, обычное для человеческих особей.

Несколько раз я ожидал материальной благодарности такого рода, но оказывался в странном положении, о котором я сейчас расскажу.

Итак, всё было криво, гадко, причём в несостоявшемся меня подозревали с гораздо большим усердием, чем в настоящих грехах.

Однако случилось странное — мне обещали каких-то денег, я отработал их и стал ждать немедленного и безусловного обогащения. Но дата выплаты отдалялась, срока отсрачивались, встречи откладывались. Наконец, я увидел своего заказчика.

Мы мило поговорили, обменялись новостями и анекдотами, и вот он начал грузиться в машину. Я остался на тротуаре один, и ко мне вернулась забытая было цитата.

Однажды, когда был ещё жив литературовед Лебедев, он спросил студентов, откуда взят приведённый им текст. Студенты были образованные и сразу закричали слова “коляска” и “Гоголь”.

Вот она: “Чертокуцкий очень помнил, что выиграл много, но руками не взял ничего и, вставши из-за стола, долго стоял в положении человека, у которого в кармане нет носового платка”».

Поворачиваясь на койке ко мне, он говорит: «А мне тогда повезло — всех, кто со мной служил, прямо из тёплых немецких квартир вывезли в Тверскую область, да и в палатки. Жёны плачут, дети в соплях. А меня послали переучиваться, да на что переучиваться, так и не придумали. Хорошо хоть довольствия не лишили. А тут германский канцлер дал нам немало кредиту для того, чтобы офицеров на предпринимателей переучивать. Затея эта, по мне, была странная — хороший офицер предпринимателем быть не может.

Исполнительным начальником — да, а вот предприниматель только из неважного офицера выйдет. Но мне всё равно делать было нечего, не мёрзнуть же посреди взлётного поля в ожидании перемен, так что и поехал я туда. Собралась нас целая группа, причём большей частью какие-то полковники синего цвета. Такой небесный цвет они имели оттого, что умело распорядились вверенным им имуществом, да так распорядились, что несколько лет протрезветь не могли. Я среди них — дурак дураком, трезвый, да ещё без денег. Опять же, за водкой меня всё время норовят послать, потому как я наблатыкался в чужом наречии и ещё кое-чего кроме «хенде хох» и «вафен хинлеген» знал.

Началась у нас особая жизнь — возят нас по разным предприятиям, а полковники мои головами кивают, как китайские болванчики. Как голова вниз пойдёт, так губы на фляжку попадают, а как вверх пойдёт, так кадык дёрнется. Что им все эти сахароделательные заводы и маслобойни с мельницами? Но я-то так не хочу, мне ещё жить хочется, оттого я учу чужие слова, да стараюсь так, чтобы «хенде хох» невзначай не выскочило. А то историческая память — сложная штука, с ней не пошутишь. И тут привезли нас на завод Вюрца — даже не завод, а склад. Да не склад а город, ангар в десять вёрст да с Исаакия высотой, стоят там огромные шкафы со всякими гайками и болтами, а вокруг них снуют механические блохи и с разными верояциями из каждого ящичка, что нужно, забирают, в коробочки складывают и на продажу волокут. Зрелище, доложу вам, космическое.

Но тут меня кто-то за рукав дёргает и от этого зрелища отрывает. Это один из моих полковников, трясётся аж весь и на свой бейджик показывает.

— Вова, — говорит, — у меня чужой документ. Мне на чужую фамилию выписали — гляжу, а у него действительно написано Besuher — посетитель, значит. Я выражаю удивление этакой его скорбью и говорю: ну и что с того, фляги ваши, что ль, от этого опустеют? Мир иначе завертится? Ан нет, трясётся тот и шепчет: “Не выпустят”. Видно, немецкая водка ударила ему в край исторической памяти, и эта память наружу полезла. Смекнул я, что надо делать, и побежал к немцам. Говорю: тут у нас один господин хочет себе эту пластиковую штуку на память оставить, можно ль такое дело? Очень даже можно, отвечают немцы, мы, более того, это завсегда пропагандируем, потому что тут наши гербы и изображения, и оттого слава о нас распространяется. Пусть даже и в чужих сервантах.

Потом говорю полковому начальнику: так и так, отмазал я вас. Всё будет хорошо, пойдёте последним, а проходя, обязательно им улыбнётесь, дескать, я тот самый. Только уж потом вы меня не обидьте.

— Само собой, — говорит, — разумеется.

Ну, уезжаем, потянулся служивый народ к автобусу, а вот мой подопечный проходит местную караулку, и тут понимает, что забыл что-то сделать. И вспоминает: ах, да, матушки, улыбнуться надо! И лучше б он и вправду забыл, потому как от той улыбки охрана со своих стульев попадала, а те, кто остался стоять, принялись к стенам жаться. Что-то упало, покатилось, турникеты упали безвольно, а полковник мой, довольный, на выход пошёл. Вот какие в старину полковники были, таких уж нынче не делают».