Текст: Сергей Носов, для портала ГодЛитературы.РФ
Помните, в рассказе Шукшина «Хахаль», командировочный Костя Жигунов переживает «стыд и бестолочь» прошедшего вечера? Речь сейчас не о том, что случилось (скорей, не случилось), а о том, что ему приходит мысль в голову: «Все мы какие-то». Костя эту мысль (сказано) «не додумал». Но что же тут додумывать, когда этим уже сказано все?
«Все мы какие-то» - фраза ни о чем, и вместе с тем - всеобъемлющая.
Какими бы эпитетами ее ни удлиняли, все уточнения будут лишь уводить в сторону. В сторону от «нас». Не какие-то мы конкретные, а «все мы какие-то» - вот такая смыслообразующая неопределенность.
Многие герои Шукшина, каждый в своем положении, могли бы сказать то же: «Все мы какие-то», - и не надо было бы добавлять ничего. А попробуйте перевести на другие языки - все пропадет.
Впрочем, чтобы посмотреть на то же сторонним взглядом, необязательно быть иностранцем. У «нашего» даже лучше получится.
Некто в шляпе (рассказ «Чудик»), угрюмый человек из очереди, изрекает по случаю: «Да, да… Они такие теперь». Знакомая ситуация - товарищ обособляется. Не «мы», а «они». «Они» и «теперь». А какие «такие»? Да такие. Какие-то. Все то же.
Надо полагать, он не «такой».
А вот Василий Егорыч Князев, с которым «постоянно что-нибудь случается», один из тех, кого с легкой руки самого
Шукшина (вернее, жены героя) стали называть «чудиками», - думает он: «Да почему же я такой есть-то?»
Вот: «Да почему же я такой есть-то?»
Первый раз нам дано прочитать эту горестную мысль героя, когда он по какому-то внутреннему правилу своему - и вопреки всем жизненным обстоятельствам - не может, ну никак не может позволить себе признаться, что пятидесятирублевка, найденная им на полу в магазине и с эффектной прибауткой положенная на прилавок - на видное место, как выясняется, его собственная… И второй раз - когда вызвал очередной приступ ненависти у своей снохи, не оценившей сюрприза: разрисовал, желая ей угодить, коляску ребеночку (это в гостях-то у брата).
Дважды - в пространстве одного рассказа - задается этим вопросом герой. Дважды и одинаково, слово в слово, с одинаково вымученной инверсией, выражающей всю безнадегу: «Да почему же я такой есть-то?»
«Все мы какие-то» - могло бы на это случиться ответом, только вряд ли утешил бы героя ответ. Где ж тут «все», когда все не такие, как я?
Но даже не выходя за рамки рассказа «Чудик», присмотревшись к его мелькающим персонажам, заметим, что все они не лишены, скажем мягко, своеобразия. Ну вот, например, важный пассажир, демонстративно отказавшийся пристегнуться в полете и потерявший вставную челюсть. Или сам пилот, посадивший самолет в картофельном поле. Он, как сказано, «промазал». Вышел из кабины и проходит по салону, огрызаясь на пассажиров. Получается, что Василий Егорыч-то, Чудик наш, в полете не без причины робел, а мы над ним уже посмеялись… Брат его, старший, а стало быть, скорее всего, побывавший на фронте (Чудику 39, а рассказ 67-го года), - он теперь безвольный подкаблучник, тоскующий по любви, вспоминает с внезапной радостью за рюмкой водки, как в детстве зацеловывал младшего до синевы, пока не вмешивались родители. Жена брата - живое воплощение воинственного благоразумия, идеал которого явлен ей в среде ответственных работников: она буфетчица в управлении. И под стать ей мелькнувшая в рассказе телеграфистка, «строгая сухая женщина» - самочинный редактор телеграмм, своего рода блюститель чистоты жанра.
«Все мы какие-то».
Чудик из «Чудика» - случай крайний. «Слишком человеческое», переполняющее душу героя, выплескивается наружу, то
пугая, то изумляя, то возмущая других. Но и «нормальность» других, даже тех, кто не «чудики» (за вычетом их), не проблематична лишь в том отношении, в каком сам Шукшин не желает с этими людьми близко связываться. Достаточно и того, что противоположный край пространства шукшинских типажей занят «чудищами» и «чудовищами». Бездушные прокуроры, придурковатые инициативщики, вообразившие себя начальниками, ушлые стервы, ждущие момента, чтобы засадить в тюрьму ближнего, - все это чудовищное в своей причудливости сволочье и жлобье, хотя и принадлежит по шукшинским масштабам второму плану, но все же второму плану этого мира.
А что за мир? А ведь удивительный мир.
Этот мир безграничен и вместе с тем самодостаточен. Он сам по себе. Отсветы инобытия падают на него исключительно редко (где-то вот упомянута война во Вьетнаме - и то с вопросительным знаком).
Одним словом сказать, ойкумена.
Сказал и сам себя срезал.
Попробую объясниться.
Как бы так. Мир Шукшина перенасыщен кислородом. Те, кто в этом мире живет, ничего не замечают такого - живут и живут. А у нас какой-то другой состав воздуха, мы дышим каким-то метаном-пропаном, черт знает чем, и у нас дефицит кислорода. Мы этого тоже не замечаем, потому что наши легкие давно приспособились, но, что такое кислород, мы не забыли. Мы даже знаем, что он немного пьянит, побуждает к активности. Когда его больше, то и жизнь как будто насыщенней. И вот современный читатель открывает книгу, а там - мир Шукшина…
Я вот о чем.
В этом мире живут с безотчетным ощущением всего своего. Здесь все свои. Это безотчетное ощущение - кислород этого мира.
Грубоватые мужики, отцы семейств, сварливые жены, умники, простаки, чудики - все свои. И соседи - свои, и дальние родственники, и не родственники - свои. И негодяи - свои. И герои.
Негодяи здесь особенно гадки - потому что свои. Властолюбцы - среди своих же - выглядят полудурками.
Здесь невероятно легки в общении, но и одиночество тут - среди своих же - переживается острее всего.
С легкостью раскрывают душу, но так же скрываются от своих.
Здесь умеют стыдиться - потому что рядом свои. Теряют стыд - потому же: свои же.
Разобщенность тут - это разобщенность своих. Тут и чужие постольку чужие, поскольку свои.
Кроме своих, тут и нет никого. Посторонний тут свой, потому что - со своей стороны: во все стороны тут только свое.
«„На фронте приходилось бывать?” - интересовался он как бы между прочим. Люди старше сорока почти все были на фронте, но он спрашивал и молодых: ему надо было начать рассказ». Это Бронька Пупков собирается впаривать городским, как он покушался на Гитлера. Гитлер, и тот свой: Гитлер Броньки Пупкова.
Современному читателю непросто свыкнуться с мыслью, что самые яркие герои Шукшина - из поколения победителей. Но о войне здесь говорят нечасто. И уж совсем реликтовым эхом откликается в общей памяти раскулачивание и «голодуха». Здесь живут сегодняшним днем, по возможности - впрок и всегда с мыслью о детях. «Ребятишки» - очень шукшинское слово.
Здесь и закаты - свои, и звезды, и леса, и дороги.
Здесь многим свойственно пробуждаться от повседневности, как ото сна, и смотреть на вещи другими глазами.
Свои поймут. Не все - так кто-нибудь из своих. Читатель поймет. Он тоже свой, если сподобился читать и не закрыл книгу.
Так здесь бывает: щелк в голове - и ты уже готов охотиться посредством иглы на микробов. И не безразлично тебе, куда мчится Русь-тройка, если в тройке Чичикова везут. И пишешь по вечерам трактат о государстве в восьми тетрадях. И хочешь сам восстановить церковь. (Другому - щелк! - и разрушить в голову вдруг пришло, и вот он самодур самодуром.)
Здесь к «писателям и попам» обращаются на ты - как к своим.
И всегда найдется кто-нибудь, кто заслужил по морде.
Здесь как нигде (а есть ли где-то другое «где»?) знают, что между справедливостью и законом существует глухая брешь, и закон, он только закон, нечто внеположное общей жизни, а жить надо по справедливости. И что жить - надо.
Поступки здесь означают больше, чем слова. А слова - говорятся по-разному.
Эпизод, когда взрослый брат взрослому брату рассказывает (пока больная девочка спит) сказку про зайку, летавшего на воздушных шариках, можно принять за единицу человекоразмерности.
Но не все выразишь словами.
«Все мы какие-то», а раз так, то и получается у нас - как-то. «Как-то так».
«Колька взял пузырек с чернилами и вылил чернила на белый костюм Синельникова. Как-то так получилось…»
Нехорошо не то, что так получилось (ибо за дело), а что прогнулся тут же - отдал 25 рублей («Да гори они синим огнем!»). Тут уж читатель волен поставить себя на место этого Кольки - что лучше: дать урок мелкой мрази и пойти под суд за оскорбление действием или так же как он: да гори синим пламенем!
На самом деле, здесь учат. Можно погасить обиду в себе, покориться ради семьи торжествующей неправде - даже взяв уже молоток наизготовку. Но по совести - надо учить. За предательство, трусость, хамство. За подлянку - как в рассказе «Рыжий» - без оглядки на риск и опасность. «Жить надо серьезно, надо глубоко и по-настоящему жить».
«Все мы какие-то». И в этом тихом «все мы какие-то» - в этом огромном мире своих - значения «я» и «мы» поблескивают своей диалектикой.
Вот два эмоциональных полюса шукшинской прозы, два вопроса. Один, обращенный к себе персонажем, не находящим среди своих себе места. И второй - самого Василия Макаровича Шукшина - напрямую к своим. К нам то есть.
Один, безответный и горестный: «Что же такое со мной есть-то?» - и второй, этот, последний, отчаянный: «Что с нами происходит?»
Как бы ни отвечали мы на второй и чем бы ни дышали сегодня, этот стал уже новым нашим «вечным» вопросом.