Текст: Андрей Васянин
Обложка и фрагмент предоставлены издательством
Имя Магомаева в этом году на слуху. В марте на Первом канале вышел сериал «Магомаев», а в АСТ сейчас на выходе в серии «Зеркало памяти» воспоминания знаменитого артиста.
«Живут во мне воспоминания, живут во сне и наяву» - это строка из песни, которую в 70-е пел Магомаев - и на бумаге эти воспоминания тоже живут своей жизнью. Магомаев там именно такой, каким мы его и помним: спокойный, интеллигентный, со своим чувством юмора, наблюдательный - а наблюдать при его таланте и известности, открывавшей перед ним все двери, Магомаеву было что. Было и чем похвастаться, но рассказов о переполненных залах, кордонах конной милиции, морях цветов — всего, что Магомаев вкусил сполна - в книге практически нет. Человек с чувством собственного достоинства, сдержанно и благожелательно изучающий жизнь вокруг себя, написал эту книгу.
Вот несколько фрагментов из нее.
Муслим Магомаев «Живут во мне воспоминания»
Москва: Издательство АСТ, 2020
*****
Скрывать тот факт, что я запел, было все труднее. В это время мы создали тайное общество меломанов. Собирались у моего друга Толи Бабеля, страстного поклонника Козловского и вообще Большого театра, и слушали вокальные записи. Как заговорщики, чтобы не узнали наши педагоги, мы слушали записи и джазовой музыки. Почему общество было тайным и почему как заговорщики? Просто то, что мы слушали, не входило в школьную программу. А нам мало что разрешалось кроме академической программы: порядок в школе при Бакинской консерватории был очень строгий.
Помню, тогда мы все поголовно были влюблены в Лолиту Торрес — после триумфального успеха фильма «Возраст любви» с ее участием. Мы знали все ее песни, старались исполнять их в ее манере. Естественно, делать это в здании школы было нельзя: если бы я сыграл или спел что-нибудь из Лолиты Торрес или Элвиса Пресли, которым мы тоже увлекались, то меня бы выгнали или с урока, или вообще из школы. Так, например, было с известным впоследствии нашим джазменом Вагифом Мустафа-заде, с которым я вместе учился. За то, что он увлекался джазом и играл его очень хорошо, его выгоняли из школы, потом, правда, опять принимали — музыкант он был великолепный. Сейчас его имя внесено в Американскую энциклопедию джаза как одного из лучших джазовых музыкантов мира.
Мой интерес к другим жанрам, видимо, скрыть не удавалось, потому что наш директор Таир Атакишиев пожаловался на меня тете Муре:
— У меня такое ощущение, что Муслим увлекается легкой музыкой.
Тетя строго спросила:
— Ты что, действительно стал увлекаться легкой музыкой?
— Какая же это легкая — это неаполитанские песни! Их исполняют все знаменитые итальянские певцы.
Тем не менее, мы продолжали собираться на квартирах у моих друзей и слушали всё, что нас в ту пору интересовало: вокальные записи и то, что нельзя было купить в магазинах. Поэтому мы доставали «ребра», то есть записи, сделанные на рентгеновских снимках, и часами слушали «неразрешенную» музыку. Постепенно от прослушивания мы перешли к практике. Уже тогда у меня началось как бы раздвоение в моих музыкальных пристрастиях: я любил и классику, и джаз, эстрадную музыку. Мы организовали свой небольшой джаз-банд, играли дома у Игоря Актямова, который был кларнетистом, но при этом достаточно успешно учился играть и на саксофоне. Я собрал и кружок струнников и обработал, как умел, каватину Фигаро — в переложении для двух скрипок, альта, виолончели и рояля. За роялем, естественно, сидел я. Репетировали мы тоже тайно, потому что наш педагог по музыкальной грамоте считала, что я хоть и очень способный, но усваиваю предметы неохотно.
И все-таки учительница меня разоблачила. Как-то на уроке она подошла к моей парте и увидела у меня под рукой что-то постороннее: я дописывал партии для нашего ансамбля к «Элегии» Массне.
— А ну-ка, покажи! — я отвел руку, учительница взяла ноты, внимательно посмотрела и, улыбнувшись, покачала головой. Спросила удивленно:
— Это ты писал? — Я кивнул. — Ну, знаешь!.. — Она как бы обращалась к классу. — Ты делаешь вещи, которые никто из сидящих здесь не сделает, а элементарное выучить не хочешь.
Я пробубнил, опустив голову:
— И до этого дело дойдет.
Мне не хотелось тогда объяснять учительнице, что я и сам сочиняю музыку. Что, к примеру, мою скрипичную пьесу уже исполняет мой друг Рафик Акопов. А потом, зачем я буду раскрывать ей нашу тайну? Позже, узнав о моих сочинительских «грешках», меня перевели в класс детского творчества, где я начал «творить» пьесы и романсы, причем на стихи с детства обожаемого Пушкина.
В конце концов, в школе узнали про мое пение. Сначала меня услышала наш педагог по русскому Мария Георгиевна. Услышала случайно: я не знал, что в школе кто-то был во время одной из наших спевок.
«Та-ак, мне что-то об этом говорили, — с удивлением произнесла она. — Но я не думала, что это настолько звучно и красиво. Ну, Муслим, буду ждать приглашения в первый ряд на твой первый концерт».
Я, конечно, смутился, но внутренне ликовал. На следующий день об этом узнала вся школа. Мало того, на уроках музлитературы меня сделали вокальным иллюстратором — я вместо пластинок пел арии и романсы.
Но домашние все еще не знали, что я пою. Как-то собрались у нас гости, и кто-то попросил:
— Пусть Муслим покажет нам, чему научили его в школе. Сыграет Баха или Моцарта.
Дядя Джамал съехидничал:
— Сыграть-то он сыграет, только вы смотрите стулья не поломайте от восторга.
Я разозлился, сел за рояль и… спел им каватину Фигаро.
Стулья не ломали, но была немая сцена, закончившаяся шумным восторгом. Больше всех был доволен и удивлен дядя Джамал: в доме, у тебя на глазах растет молодой человек, все только и думают, как бы сделать из него хорошего пианиста
и композитора, а он, видите ли, садится за рояль и …поет!
*****
С ансамблем мы ездили по разным городам, в том числе и по курортным. Везде был успех. В ансамбле мне платили по тем временам прилично. Нравилось мне и носить военную форму, отдавать честь. Нам, штатским в форме, льстило, что настоящие военные приветствуют нас, козыряя. В этом была игра, как бы костюмный спектакль.
А потом, когда мне исполнилось 18, пришло время шагать в настоящем строю. В армии я тогда вроде бы служил — работал в военном ансамбле. И мне платили за это.
Но нашему военкому Мамедову (кажется, так) очень хотелось, чтобы я три года пел в ансамбле задаром — вместо двухсот рублей получал три рубля на папиросы. Меня это, естественно, не устраивало ни с какой стороны. Но самое главное — я мог уйти
из ансамбля в любое время, когда захочу.
И вот я, как и положено перед призывом, оказался на медицинской комиссии. А там среди врачей нашлись мои поклонники (я к тому времени уже получил в Баку определенную известность). Они принялись искать в моем здоровье изъяны, противопоказания, чтобы освободить меня от казарменной жизни.
Доктора делали это так азартно, что меня начала просто пугать их профессиональная дотошность и стремление во что бы то ни стало увидеть меня хоть в чем-то калекой. Но как доктора ни старались, ничего настораживающего в моем организме найти не смогли. Тогда я сам подсказал им:
— Может, ухо меня выручит?
В раннем детстве у меня после кори случилось осложнение на левое ухо. Барабанная перепонка болела, ныла, стреляла и со-всем как бы исчезла. Правда, мне это не мешает — я и одним ухом слышу лучше, чем некоторые двумя. Потом в этом есть и определенное удобство: хочешь быстрее заснуть, ложись на правое ухо и никаких тебе «берушей». Я и сплю всегда на правом боку — полная тишина. Кроме меня про мою перепонку знал и профессор-ларинголог Шихлинский. Врачи удивились, что я про свое ухо не сразу вспомнил, но обрадовались и сказали, чтобы я незамедлительно отправился к этому специалисту. Мысленно я сказал своей памяти мерси за то, что вовремя вспомнил про свой изъян, и пошел к ларингологу.
— Что посоветуете делать, профессор?
— А ничего не делать. — Он подмигнул мне лукаво. — Ведь ты команду не слышишь. Как ты будешь служить с одним ухом? Тебе скажут «направо», а ты будешь поворачиваться налево. Тебе — «шагом марш», а ты на месте стоишь. Так в армии не положено.
Говорил он с очаровательным акцентом. Написал заключение: «Слышимость неполная. Не годен». Вместе с моими знакомыми врачами повезли мы эту профессорскую справку в военкомовский кабинет. Мамедов накинулся на них так, как будто они за эти три дня мне нарочно ухо повредили:
— Чего-то я не понимаю… Певец — и не слышит?
— Оркестр громко играет — это я слышу. А команду могу и не расслышать.
В моем военном билете написано: «Невоеннообязанный в мирное время. Годен к нестроевой службе в военное время».
******
Входили в зал по рангу: сначала члены Политбюро, потом правительство, следом работники Министерства культуры…
Когда вошли мы, артисты, все уже были в сборе. Наша делегация была большая, и отведенного нам места не хватило. По своей природной стеснительности и несуетности я вошел последним, уступая всем дорогу…
Все вращалось вокруг Хрущева: что бы ни делалось и ни говорилось, все старались угодить хозяину. Казалось, что собрались здесь не в знак дружбы двух великих народов, а исключительно ради Хрущева. Ему то и дело подливали. Он раззадорился и перешел на воспоминания из военных лет. Никита Сергеевич любил козырнуть познаниями в разных сферах жизни. Хоть и дилетант, он умел подметить своим практическим умом ту или иную особенность, присущую предмету размышления. Азербайджанское музыкальное творчество держится на мугаме. А мугам — это такая экзотическая музыка, которая неискушенному слушателю может показаться рыданием. Все эти наши «зэнгюла» — трели с фальцетом, горловые и грудные рулады, перекаты — и вправду производят впечатление плача.
И вот Никита Сергеевич стал рассказывать о том, как во время войны он встретил солдата-азербайджанца, который по вечерам, когда на передовой было спокойно, заводил свою песню-плач. «Слушай, что ты все время плачешь? — спрашивал я его. — Да нет, товарищ командующий, — отвечал боец, — я не плачу, а песню пою».
Тут Никита Сергеевич зашелся смехом и, сотрясая воздух коронным жестом — рукой со сжатым кулаком, — заключил свой рассказ:
— Сегодня на концерте я понял, товарищи, что азербайджанцы действительно поют, а не просто плачут… Вот таков и будет мой тост во славу национального искусства. — И хлоп очередную стопку.
Потом Рашида Бейбутова попросили спеть что-нибудь, хотя все знали, что будет любимая песня Нины Петровны Хрущевой — «Рушник» Майбороды. Бейбутов спел, как всегда, очень задушевно. Хлопали долго.
Потом Хрущев стал указывать пальцем в нашу сторону:
— А теперь пусть споет наш комсомол.
Я машинально оглянулся по сторонам, потому что никогда комсомольцем не был. Но дело даже не в этом — терпеть не могу все эти застольные песнопения без аккомпанемента. А куда было деваться?
Микоян, уже как бы на правах нашего короткого знакомства, подзадорил:
— Спой итальянскую песню. Ты лучше всех такие песни поешь. Я слышал.
Я вежливо объяснил, что итальянские песни надо петь под аккомпанемент, а поблизости нет рояля. Решил сделать ход конем — чтобы пел не я один, а все вместе, хором. И запел «Подмосковные вечера».
Хрущев буквально вытолкнул ко мне Фурцеву: — Иди, Катя, подпой комсомольцу.
Она, по-моему, до этого никогда в жизни на публике не пела. Подошла ко мне и начала что-то выводить: всех слов она не знала, но как откажешь самому Хрущеву? В общем, спели мы с Екатериной Алексеевной на пару, а все подпевали.
Потом опять начались разговоры, шутки, перекрестные тосты… Хрущев вовсе не показался мне простаком: он был содержательнее и мудрее досужих баек о нем. По крайней мере, в этот вечер. Я заметил, что в его веселье была напряженность: он был чем-то озабочен. Может, устал? Все-таки возраст. Или своим политическим нюхом предчувствовал скорый переворот? Пил много, а пьяным не выглядел. (Недавно я узнал из интервью его сына, что на самом деле Никита Сергеевич только делал вид, что пьет много. У него была особая рюмка, сделанная так, что, даже если в нее наливали несколько капель, она казалась полной.) Исчез он неожиданно. Шумел, шутил, размахивал руками — и нет его.
Помощник Хрущева извинился:
— У Никиты Сергеевича неотложные дела, а вы можете продолжать, товарищи.
Больше Хрущева я так близко не видел. Зато с Екатериной Алексеевной Фурцевой мне довелось общаться много. Я узнал ее достаточно хорошо, поэтому могу сказать, что была она человеком незаурядным и на своем месте. Она любила свое дело, любила артистов. Многим она помогла стать тем, кем они стали. Но почему-то сейчас считается чуть ли не за доблесть бросать одни лишь упреки в ее адрес. Мне представляется это недостойным. Да, она была частью той системы, но, в отличие от многих, работала в ней со знанием порученного ей дела. Сейчас всем уже стало ясно, что лучшего министра культуры после Екатерины Алексеевны Фурцевой у нас не было. И будет ли?
*******
Если с программой концерта, которая была составлена из классики, казалось, сложностей не будет, то с тем, как выглядеть на сцене, возникли проблемы. Кроме того, у меня, жителя южного города, не было зимнего пальто, а в Москве уже начались холода…
Не могу здесь не вспомнить один разговор с Евгением Максимовичем Примаковым. Он рассказал мне, как его первая жена (ныне, к сожалению, покойная), работавшая на студии «Мелодия», пришла однажды домой и говорит: «Приехал мальчик из Азербайджана, худющий такой, так скромно одет, пиджачок как с чужого плеча. А вот запел… Господи, что там у него в горле?»
Вообще-то тогдашний костюм был мой, но так заношен и заглажен, что в него можно было смотреться, как в зеркало. Да и вырос я из него к тому времени. Рос я тогда быстро и даже, чтобы остановиться, месяца три поднимал штангу. Но все равно во сне продолжал летать. Говорят, пока летаешь, растешь. А пальто пришлось одолжить у бакинского друга Володи Васильева.
******
Во время сцены, в которой Тоска убивала Скарпиа, я делал следующее: заранее лепил из пластилина шарик, куда наливал акварельную красную краску. В тот момент, когда Тоска кинжалом поражала моего героя, я нажимал на шарик, краска из него брызгала на рубашку и создавалось впечатление, что из меня идет кровь. Конечно, это форменный натурализм, но публика принимала нас с восторгом. Все было бы ничего, если бы не одно неудобство: иногда краска из шарика попадала и на платье Тоски, и потом приходилось потом заниматься чисткой сценического костюма.
В «Тоске» я проделывал и не такое. В нашей бакинской постановке этой оперы было так задумано, что раненый Скарпиа поднимался по ступеням к выходу, чтобы позвать на помощь. Теряя силы, он скатывался по лестнице и падал замертво.
Эту мизансцену я решил использовать и в тех театрах, где мы выступали в «Тоске». Для этого я просил специально для меня установить на сцене подобное сооружение в виде лестницы, чтобы я во время действия мог эффектно умереть, скатываясь с двадцати ступенек. Ушибиться я не боялся, потому что уже натренировался, умел группироваться, да и сценический камзол был плотным и крепким. Только один раз случился казус — я укатился за кулисы, откуда торчали только мои ноги. Марии пришлось все свои действия — класть крест, ставить около тела свечу — проделывать почти за кулисами …
*****
Концерт прошел лучше, чем я ожидал. В первом отделении со мной выступал скрипач Александр Штерн. Концертмейстер Борис Абрамович своей профессиональной чёткостью, тончайшей человеческой чуткостью держал меня в нужном русле. Бах, Гендель, Моцарт, Россини, Шуберт, Чайковский, Рахманинов, Гаджибеков… Вместо объявленных в программе 16 вещей в тот вечер я спел 23: в незапланированном 3 отделении я пел итальянские и современные песни…
Потом меня упрекали, что в классическом концерте я пел эстрадные песни. Но когда я их пел? Разошлась чинная часть публики. Уже выключили свет, увезли рояль, а к авансцене зала, с балконов, с галерки все стекалась толпа поклонников — человек триста. Они стояли и хлопали…
Вот тогда и началось третье отделение. Ни Баха, ни Генделя, ни Чайковского, ни Верди. Эти почтенные джентльмены покинули зал вместе с академической публикой. А я выходил и выходил в уже полутемный зал и после десяти-двенадцати поклонов попросил вернуть рояль. Моя строгая редакторша Диза Арамовна ворчала за кулисами: по филармоническому протоколу концерт закончен, артисту пора отдыхать. Какое там! У нас в разгаре было стихийное третье отделение концерта. Я сел за рояль — тогда-то и наступило время эстрады.«Come prima», «Guarda che Luna» и стремительный твист Челентано «Двадцать четыре тысячи поцелуев»…
Потом я, учитывая разные вкусы, и стал строить концерты именно так: из классических произведений и эстрадных номеров. Первое отделение — классика, второе — эстрада. К симфоническому оркестру присоединялась гитара, ударные и бас. Симфонический оркестр превращался в эстрадно-симфонический.
Это стало традицией.