Текст: Михаил Визель
Одна из удивительных загадок Пушкина, решать которую, по замечанию Достоевского в его Пушкинской речи, он, уходя в могилу, нам оставил, — её удивительная соразмерность, четкое деление на периоды. Литературная карьера Пушкина длилась 20 лет и 2 года. Первое стихотворение «Послание к другу стихотворцу» 15-летний лицеист опубликовал в июле 1814 года в журнале «Вестник Европы». А последнее опубликованное им самим произведение – «Капитанская дочка» – вышло в IV томе «Современника» в конце 1836 года. И почти ровно посередине этого «жизненного поприща», если повторять слова из некролога, вызвавшие неудовольствие властей, отчётливо пролегла разделительная полоса.
Это произошло ровно 200 лет назад, восьмого, или по нашему летоисчислению – 20 сентября 1826 года, когда стихотворец Пушкин предстал перед императором Николаем. Не как придворный поэт, на глазах у ревниво и внимательно наблюдающих придворных вручающий, почтительно склонившись, торжественную оду по какому-нибудь церемониальному случаю, а с глазу на глаз, как два человека, беседующих о судьбах России, приходящей в себя после тяжелейшего за сто с лишним лет, со времени переноса столицы в Петербург, потрясения. Тяжелейшего – потому что дворцовые перевороты XVIII века происходили быстро и незаметно.
Напомним канву этой встречи. Томясь в Михайловском, Пушкин время от времени предпринимал попытки вырваться оттуда под предлогом необходимости лечения «аневризмы», т.е. расширения вен, на что получал вежливые, но совершенно не устраивавшие его ответы. Доходило до смешного. Искреннее переживающий о беспокойном «победителе ученике» Василий Жуковский упросил своего друга, знаменитого хирурга Мойера, приехать из Дерпта во Псков провести якобы требуемую операцию, так что самому Пушкину пришлось вежливо, но решительно написать Мойеру 29 июля 1825 года: пожалуйста, не приезжайте! Дескать, такая чепуха не стоит внимания знаменитого оператора. А про себя, наверное, проклинал добрейшего Василия Андреевича: не нужно, чтобы мне доставляли оператора, лучше меня доставь в Петербург! А лучше в Европу.
На протяжении всего 1826 года, после декабрьского восстания, Пушкин сидел тихо и не будил лихо. «Ты молчишь, и я молчу, — писал он Вяземскому в мае 1826 года. – И хорошо делаем. Как-нибудь после потолкуем». Перлюстраторы, читавшие письма ссыльного, не могли ни к чему придраться, но всё было понятно.
И вот в конце августа «лихо», казалось, проснулось. 27 августа Николай наконец накладывает «высочайшую резолюцию» на поданное еще в мае прошение Пушкина об освобождении из ссылки – с приложенной стандартной чиновничьей распиской о непринадлежности к тайным обществам. В ночь с 3 на 4 сентября (по пушкинскому, юлианскому календарю) в Михайловское прискакал фельдъегерь и потребовал стихотворца Пушкина немедленно, как есть, прибыть к императору (что косвенно аукнется через десять лет как раз в «Капитанской дочке»: «Камер-лакей объявил, что государыне угодно было, чтоб Марья Ивановна ехала одна и в том, в чем её застанут»). Пушкин тогда ещё не знал, что этому стремительному вызову предшествовала, как принято в полицейском государстве, долгая подготовительная работа. Николай еще в июле послал по инстанциям в Псковскую губернию чиновника по особым поручениям, некоего Бошняка, для сбора сведений о поведении Пушкина – совсем как в фильме Рязанова «О бедном гусаре замолвите слово»,
Но он, в отличие от кинематографического злодея в исполнении Олега Басилашвили, отнюдь не следовал правилу «дать мне поручение, а уж особым я его сделаю». И, честно опросив местных жителей, от мужиков до чиновников, ответил по инстанциям же, что сочинитель Пушкин вёл себя тихо, ни в чём предосудительном не замечен и никаких неподобающих разговоров ни с кем не заводил. И только после этого последовал вызов в Москву, в котором отдельно отмечалось, что господину Пушкину ехать «под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта».
Пушкин не знал этой подоплёки и, конечно, не ждал ничего хорошего от этого стремительного «выдёргивания» из глуши лесов на свою давно оставленную малую родину, в древнюю столицу. Кстати, почему туда, а не в Петербург? Потому что Николай прибыл в Москву для-ради того, чтобы наконец, почти году спустя после фактического всхождения на престол, торжественно короноваться в Успенском соборе. А почему так поздно? Потому что, будучи человеком обстоятельным и последовательным, сперва хотел полностью закрыть оставшуюся ему от прошлого царствования большую проблему – тайные общества. И вот, после того как 13 (26) июля пятеро были вздёрнуты на равелине Петропавловки, а сотни других сосланы в Сибирь и на Кавказ, он был готов смотреть в будущее. Которое он, крепкий 30-летний мужчина и абсолютный монарх, небезосновательно мог считать долгим. Оставался вопрос – как сделать его светлым? Для этого даже в абсолютной монархии необходимо заручиться поддержкой àкторов, сколь-нибудь дееспособных членов общества. Шокированного восстанием декабристов. Военный инженер по образованию и изначальному предназначению (никто не готовил его в цари), Николай понимал, что эту проблему надо решать не одними молитвами и постом, как предпочитал его несчастный правнук-тезка. В рамках ее комплексного решения Пушкина и привезли в Москву.
Беседа в личных кремлевских апартаментах царя, Малом Николаевском (или Чудовом, по соседнему монастырю) дворце, как мы сейчас знаем, длилась достаточно долго, не меньше часа, и шла с глазу на глаз, что совершенно беспрецедентно для любого времени и для любой страны, имеющей монархическую форму правления.
О чём шла речь? Вопреки обыкновению, протокола не велось. И всё, что мы знаем об этой беседе, восходит к двум источникам: к Николаю и к Александру. Мы точно знаем, что обсуждались две темы. Если суммировать: от Александра мы знаем, что он был спрошен о том, что бы он делал, окажись в Петербурге 14 декабря 1825 года, на что дал честный ответ, что был бы в числе заговорщиков. Ибо некуда ему было деваться, кроме как быть с друзьями на площади.
И вторая тема: Николай спросил, почему давно ничего не печатает? На что Александр (возможно, проглотив язвительные слова о том, кто ж будет печатать ссыльного?!) ответствовал, что цензура теснит и не пропускает невиннейшие вещи. На что Николай дал, видимо, заранее заготовленный ответ: «Я сам буду твоим цензором».
Но этот короткий обмен репликами, даже произнесёнными размеренно, не может занимать столько времени. О чём же ещё они говорили?
Алексей Варламов в своей готовящейся к печати книге о семействе Пушкиных высказывает остроумное предположение, что Николай Александру дал понять: ему хорошо известно о присутствии и активном участии брата Александра Льва на Сенатской площади. И, видимо, прозрачно намекнул, что в случае строптивости старшего брата к младшему будут применены все те репрессии, которые обрушились на головы остальных декабристов. Что на это мог ответить Александр? Мы не знаем и не будем вкладывать в уста Пушкина собственное реакции – реакция гения нам непредставима. Но мы хорошо знаем итоги этой беседы со слов Николая, который вышел к ожидавшим его в «предбаннике» кабинета придворным со словами: «Господа, вот вам новый Пушкин, забудем про старого». А вечером того же дня на балу у французского посланника маршала де Мармона громогласно, во всеуслышание заявил, что беседовал нынче с умнейшим человеком России, и в ответ на вежливое недоумение провозгласил, что речь идет об Александре Пушкине.
Не случайно Николай сказал это не кому иному, как графу Блудову, в то время – управляющий делами следственной комиссии по делу декабристов. А еще – этот обмен репликами происходил во дворце князя Куракина на Старой Басманной – почти напротив дома Василия Львовича Пушкина, где в этот момент «умнейший человек» и находился. Такая вот соразмерность – и в этом.
Непосредственные последствия этой часовой встречи оказались противоречивы для поэта. С Пушкина были сняты все ограничения по местонахождению – но зато он обязан был докладывать и испрашивать разрешения обо всех своих перемещениях. Царь согласился лично проверять его сочинения – но первый поэт-новатор своего времени оказался заложником не только политических, но и эстетических представлений человека, далёкого от литературы и страшно занятого, из-за чего рассмотрение затягивалось на месяцы.
А для царя? Встреча с высшим руководителем всегда заканчивается каким-то новым поручением. Эта исключением не стала: Пушкин получил поручение написать доклад о «народном воспитании», то есть о реформе системы образования. Но попытка привлечь поэта – «властителя дум» (opiniommaker'a, говоря по-современному) к составлению аналитических записок и разработке концепций оказалась неудачной: выпускник элитного Лицея представление о предмете имел довольно специфическое – и, главное, подстраиваться под отчётливо выраженные пожелания царя не пожелал. «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро» - признавался он через год Алексею Вульфу.
Добро кануло втуне: Николай лично ознакомился с запиской, сделал множество вопросительных пометок на полях и велел передать через Бенкендорфа, что «с удовольствием изволил читать рассуждения ваши о народном воспитании», но, как сглажено писал Бенкендорф, «при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительно основанием совершенства, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть дòлжно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание».
Так что с желанной многим современным гуманитариям карьерой аналитика – негласного «мозгового центра» при высшей власти Пушкин разминулся. Предпочтя продолжить «карьеру» сочинителя. На которую, к его несчастью, через семь с небольшим лет наложилась и карьера светского человека – камер-юнкера. Но это уже другая история.
А пока – сочинитель Пушкин одним махом перемахнул множество ступеней иерархической лестницы, оказавшись вровень с императором. Именно тогда была заложена специфическая русская парадигма «поэт и царь» – от которой одни русские поэты, как Бродский, всю жизнь мучительно убегали, а другие, как Евтушенко, так же мучительно к ней стремились. И эту загадку, как напророчил гениальный Достоевский, мы до сих пор разгадываем.
