Текст: Александр Чанцев
Обложка с сайта издательства
Валерий Бочков родился в Латвии в семье военного летчика, окончил художественно-графический факультет в Москве, сейчас живет в Америке, сообщает его биография в конце книги. То есть история романа, в названии которого указана одна из пяти исторических областей Латвии – еще и личная. Но это даже не усиливает впечатление: книга и без того проходится по нервам, как каток по елочным игрушкам. «А после мы отправимся другим маршрутом. Для этого нам понадобится карта моей боли — это будет не столь приятная экскурсия, но она, прости, тоже нужна».
Экскурсия начнется в Латвии, в послевоенные годы, в городке, где живут советские лётчики, а напротив – почти сказочные литовские виды:
«Снег будто светился изнутри, как холодный фосфор на циферблате Сероглазовских часов. Тени — ультрамариновые и плотные, в их четкой графике тоже угадывалась какая-то фальшь. И уж совсем театрально выглядел латышский берег — заснеженный костел, острые крыши, дымок из труб, идеально прямыми лентами уплывающий к звездам. Просто открытка — жемчужный перламутр да фиолетовый бархат…»
Сказочно – а как еще? – начинается и любовная история. Немного (но буквально – братом, отцом и не любящей его матерью) забитого русского мальчика Чижа и загадочной литовской наяды Инги. Ромео становится Ромео, Джульетта – Джульеттой.
И про «сказочное» – не для красного словца; волшебство действительно будет взрывать мир, преображать его на всем протяжении жизни автора. От родного Кройцбурга (от «волшебного запаха бабкиных фирменных рогаликов из песочного теста с ореховой начинкой» до «простой чердачной пыли, она искрилась волшебно и таинственно») до далекого, еще даже не в планах Амстердама («по окну стекал дождь, уличные огни расплывались, таинственно мерцая рубиновым и лимонным, точно в волшебном калейдоскопе»).
Тем более что и реалистический, исторический роман воспитания и любви иногда ныряет, как еще радостные мальчики «солдатиком» в Даугаву, в предания. Про бродячего птицелова перед войной, что дарит канарейку, та укажет путь к часовне, в подземный ход, а там сундук, «а в сундуке том – сердца невинные». Или про рыцаря, чьей души не хватило после смерти за грехи откупиться, взял ад и замок его, под землю утащил. На месте том теперь озеро – или от упавшего самолета, кто же знает.
Но сказок не бывает без злых волшебников, в его роли – та недавняя, еще живая история, что в осколках снарядов и еще свежих могилах. Инга оказывается дочерью предводителя лесных братьев, садиста, потрошившего красноармейцев. О чем ультимативно сообщает Чижу особист – или расстаешься, или будущее себе зачеркнешь, отца из летчиков попрут и так далее по утвержденному в верхах списку. «Сумрачные тени уже справляли панихиду. Глухие музыканты и безногие танцоры, нищие калеки на кулаках, рвань и падаль — как же им всем не терпелось спеть за упокой! Воткнуть и запалить грошовые свечки. Оплакать меня, обслюнявить соплями и слезами мою безнадежность. Мою безысходную покорность — овечью благостную долю и кровавый топор мясника».
История их любви и расставания закончится так, как никто не догадается. А сама книга похожа на гербарий, где на каждой новой странице совсем разные цветы выложены. Из разных времен и стран. То латвийское детство: «рельсы начитают петь – высокий звонкий голос, ангельское сопрано. Наконец на горизонте вспыхивает лимонная искра. Лобовые стекла локомотива отражают закатное солнце». То он сидит в собственном доме на берегу амстердамского канала, на чердаке реквизит спирита былых веков, а он чокается с урной умершей любовницы:
«Леонора не перебивала — слушала, она и прежде была немногословна. Человеческий прах похож на серую пудру, серая мягкая пыль с горьковатым запахом, порой я открывал крышку и высыпал пепел на ладонь».
А то оказывается на похоронах под Ригой, среди бывших советских, выброшенных в придорожную пыль с большака истории: «Я разглядывал старческие лица, уродливые руки в пятнах, с узловатыми пальцами, и мне становилось тоскливо и бесконечно жаль этих никчемных, никому не нужных людей. Я смотрел на Шурочку, на ее дряблое лицо, похожее на сырое тесто, на сальные губы в остатках помады, и отвращение во мне мешалось с невыносимой жалостью».
Жалость – и немного месть – будет вести, мчать уже сильно взрослого Чижа. Она обернется любовью, но «любовью хмурой, февральской, безнадежно горькой, как ядро гнилого ореха». Так любят свою боль к предавшей семье, убитой возлюбленной, сгинувшей стране?
Впрочем, ничто не ушло, иногда они возвращаются. И похожие на кадры «Изгнание» Звягинцева и «Меланхолии» Триера с сексом на берегу озера рядом с утопленником сменятся очень быстрыми и жесткими сценами в духе уже Альмодовара и Финчера. Кто-то ведь открыл тот сундук с сердцами.