Текст: Михаил Визель
Иллюстрация: LiveInternet.ru
На иллюстрации: Жуковский (слева) представляет Пушкина Вяземскому. Рисунок художника Ю.В. Иванова (1984, фрагмент)
12. Завидное титло князя Вяземского
На следующий день после письма Дельвигу, 5 ноября, Пушкин пишет письмо Вяземскому. Так и хочется усмотреть в этом символический смысл. Потому что князь Петр Андреич Вяземский действительно был следующим, после барона Дельвига, ближайшим другом Пушкина. Тоже - известным в то время поэтом и задорным критиком. Но, если так можно выразиться, их отношения с Пушкиным разнились так же, как разнился их бэкграунд - выходец из остзейского (прибалтийского) дворянства, перешедшего в дворянство русское лишь при Петре III, то есть за тридцать лет до рождения самого Антона Антоновича, и потомок удельных князей, владетелей Вязьмы, единственный сын несметно богатого действительного тайного советника (и, между прочим, ирландки, которую бравый Андрей Иванович отбил у французского офицера).
Но дело не в богатстве. Чувствительный однокашник олицетворял для Пушкина, так сказать, лирическое и нравственное начало, и к тому же Пушкин смотрел на него немножко… не то чтобы сверху вниз, но скорее спереди назад. Князь Петр был на 7 лет старше - разница небольшая, но критическая, потому что позволила принять участие в войне 1812 года. И к моменту первых пушкинских публикаций он был уже известным поэтом - пусть даже «суховатым, скрипучим поэтом, с полным преобладанием ума над эмоцией», как почти век спустя припечатает его Вересаев. И к тому же, как уже сказано, природным русским князем, что для Пушкина вовсе не было безделицей. А главное - отличался, в противоположность бедному Дельвигу, несокрушимым здоровьем и сопряжённой с ним витальностью, доходившей порой (не публично, разумеется), до прямой похабности.
И похоже, старший товарищ олицетворял для Пушкина не только поэзию и литературу, но и те «человеколюбивые подвиги, о которых не следует знать потомству». Ведь именно к нему направил в 1826 году Пушкин из Михайловского беременную крепостную девушку Ольгу Калашникову с письмом в руке, из которого взята эта фраза.
А еще десятилетием раньше - именно князю Вяземскому хотел было поначалу приписать лицеист Пушкин свою поэму «Тень Баркова» - написанную вослед «Опасному соседу» добрейшего Василия Львовича, но, в отличие от него, «неудобную к печати» настолько, что ее до сих пор не включают в самые полные собрания сочинений, ссылаясь на спорность атрибуции. Хотя, сдаётся, дело всё-таки не в «спорности атрибуции» (это далеко не единственное «непечатное» пушкинское произведение, которого до нас не дошло ни рукописи, ни прижизненной публикации - но в случае «непечатности» политической это не останавливало), сколько в бесспорном академическом ступоре: «наше всё» - про публичный дом?*
Держа это в голове, прочитаем письмо.
П. А. ВЯЗЕМСКОМУ 5 ноября 1830 г. Из Болдина в Москву
Отправляюсь, мой милый, в зачумленную Москву — получив известие, что невеста ее не покидала. Что у ней за сердце? твердою дубовою корой, тройным булатом грудь ее вооружена, как у Горациева мореплавателя. Она мне пишет очень милое, хотя бестемпераментное письмо. Брат Лев дал мне знать о тебе, о Баратынском, о холере... Наконец и от тебя получил известие. Ты говоришь: худая вышла нам очередь. Вот! да разве не видишь ты, что мечут нам чистый баламут; а мы еще понтируем! Ни одной карты налево, а мы все-таки лезем. Поделом, если останемся голы, как бубны. — Здесь я кое-что написал. Но досадно, что не получал журналов. Я был в духе ругаться и отделал бы их на их же манер. В полемике, мы скажем с тобою, и нашего тут капля меду есть. Радуюсь, что ты принялся за Фонвизина. Что ты ни скажешь о нем или кстати о нем, все будет хорошо, потому что будет сказано. Об истине (то есть о точности применения истины) нечего тебе заботиться: пуля виноватого сыщет. Все твои литературные обозрения полны этих пуль-дур. Собери-ка свои статьи критические, посмотри, что за перестрелка подымется. Когда-то свидимся? заехал я в глушь Нижнюю, да и сам не знаю, как выбраться? Точно еловая шишка <в .…>; вошла хорошо, а выйти так и шершаво. Кстати: о Лизе Голенькой не имею никакого известия. О Полиньяке тоже. Кто плотит за шампанское, ты или я? Жаль, если я. Кабы знал, что заживусь здесь, я бы с ней завел переписку взасос и с подогревцами, то есть на всякой почте по листу кругом — и читал бы в нижегородской глуши le Temps и le Globe. Каков государь? молодец! того и гляди, что наших каторжников простит — дай бог ему здоровье. Дай бог вам всем здоровья, друзья. Покамест желать лучшего нечего. Здесь крестьяне величают господ титлом Ваше здоровье; титло завидное, без коего все прочие ничего не значат.
5 ноября.
Тут все характерно - и ссылка на Горация вперемежку со ссылкой на застрявшую невесть где еловую шишку; и признание в «бестемпераментности» Гончаровой - с кем бы еще он решился обсуждать темперамент невесты? И разговор о политике через термины профессиональных картежников: Вяземский был яростным игроком, ради кипения страстей «прокипятившим», по его собственному выражению, на картах «что-то около полумиллиона» - непомерная сумма, если вспомнить, что частные долги Пушкина, оплаченные после его смерти из казны, в совокупности, от ростовщика до зеленщика, не набежали и до ста тысяч…
А вот в «Лизе Голенькой», как ни странно, ничего похабного нет. Речь идет вовсе не о какой-нибудь коротко знакомой обоим приятелям героине «Тени Баркова», как можно подумать, а о Елизавете Хитрово, петербургской аристократке, дочери Кутузова, вдове убитого в битве при Аустерлице флигель-адъютанта графа Ф. И. Тизенгаузена и впоследствии - вдове русского посланника в Тоскане генерала Н. Ф. Хитрово. Ко времени ее близкого знакомства с Пушкиным, во второй половине 1820-х, ей было за сорок, что хорошо было видно по лицу - но у нее по-прежнему оставались роскошные спина, плечи и грудь, которые она любила обнажать до пределов приличия (а кто их точно установит, эти пределы?), и в таком виде появляться перед посетителями своего великосветского салона, где сходился «весь Петербург» и велись самые утончённые и умные разговоры.
Не там ли Гоголь, с женщинами вообще-то близкого знакомства отнюдь не водивший, подсмотрел своих «дам, приятных во всех отношениях»?
«Всё было у них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до тех пор, пока чувствовала, по собственному убеждению, что они способны погубить человека; остальное всё было припрятано с необыкновенным вкусом: <…> выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем скромностей. Эти скромности скрывали напереди и сзади то, что уже не могло нанести гибели человеку, а между тем заставляли подозревать, что там-то именно и была самая погибель».
Но это вопрос спорный, а вот что бесспорно - что приятель Пушкина Соболевский пустил про прекрасноплечую зрелую даму злую эпиграмму:
Лиза в городе жила
С дочкой Долинькой;
Лиза в городе слыла
Лизой голенькой,
У австрийского посла
Нынче Лиза в grand gala;
Но по-прежнему мила,
Но по-прежнему гола.
Сорока- с лишком летняя Лиза, прямо сказать, влюбилась в находящегося в расцвете лет Пушкина и донимала его своей любовью, устно и письменно. Так что однажды он даже не выдержал и ответил в 1827 году ей на очередное утомительно-страстное послание не с обычной изысканной вежливостью, а немыслимой по грубости запиской:
Откуда, черт возьми, вы взяли, что я рассердился? Но у меня хлопот выше головы. Простите мой лаконизм и мой якобинский слог.
Но с Лизой Голенькой отнюдь не порвал; во-первых, и гению приятно, когда тебя беззаветно обожает великосветская дама, а во-вторых, через дочь героя, вдову дипломата и тёщу дипломата иностранного («Долинька» вышла замуж за австрийского посла Финкельмона) Пушкин имел доступ и к последним новостям, и к иностранным газетам. Именно так надо понимать двусмысленные слова о «переписке взасос с подогревцами на каждой почте» - то есть Елизавета Михайловна просто пересылала бы ему в глушь французские газеты. А совсем не то, что можно подумать. (К самой Дарье Финкельмон позже, уже женатым, он тоже по крайней мере однажды «получил доступ» - но это уже к делу не относится.)
И главное: под всем этим потоком двусмысленности и шутливой похабщины Пушкин не забывает основное. То есть литературу. И между прочим, ненавязчиво напоминает другу о его намерении написать биографию Фонвизина. Кому, как не холодному, рассудочному скептику Вяземскому, это сделать? И кому, как не ему, вести журнальную критику? «Пуля виноватого сыщет. Все твои литературные обозрения полны этих пуль-дур». Иными словами - не ломай голову, не пытайся придать стройный законченный вид! Выпускай как есть, смесью! Сам Пушкин как раз в это время готовил две большие такие «смеси» для «Литературной газеты»: «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» и «Опровержение на критики и замечания на собственные сочинения», но, узнав про учинённый Бенкендорфом афронт из-за «конфектного билетца», так и не довел дело до конца. Может, сознательно.
«В другой газете объявили, что я собою весьма неблагообразен и что портреты мои слишком льстивы. На эту личность я не отвечал, хотя она глубоко меня тронула».
В Болдине, в самоизоляции, пожалуй, и можно было так писать. Но в Петербурге печатать - явно не стоило.
И наконец, как и в письме уважаемому, но чуждому Погодину, в письме к близкому Вяземскому Пушкин восхищается поступком Николая, приехавшего в холерную Москву - и «экстраполирует» его личное мужество на мужество политическое: верни из Сибири декабристов! Возможно, в прямом расчёте на то, что его письмо будет просмотрено и о нем донесено куда следует. (Сам Вяземский спокойно много лет именно так и поступал.) Но этого, как мы знаем, не случилось, а случилось только через тридцать лет, при Александре Николаевиче.
Пушкин прозорливо именует Вяземского «Ваше здоровье»: Бог, тот самый русский Бог, на которого он так жестоко обрушился в знаменитом стихотворном памфлете 1828 года, действительно послал князю отменное здоровье, он умер в 1878 году, 86 лет от роду. Странно представить, что участник Бородинской битвы мог ознакомиться с «Войной и миром». И, ведя с Пушкиным яростные литературные споры и вместе ходя по увеселениям, о которых «потомству лучше не знать», своими глазами мог увидеть отливку огромного памятника другу (до установки его на Тверской он не дожил полтора года).
А памятником самому Вяземскому, помимо грубоватых писем Пушкина, окажется романс «Я пережил и много, и многих, и многому изведал цену я…», который мы сейчас помним с голоса Валентина Гафта в фильме «О бедном гусаре замолвите слово…». И конечно, эпиграф «Евгения Онегина»: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Это ведь его строка, князя Вяземского.
*Научная публикация «Тени Баркова» с подробным текстологическим анализом и доказательством ее атрибуции Пушкину см:
Пушкин А. С., Тень Баркова: Тексты; Комментарии; Экскурсы, Издание подготовили И. А. Пильщиков и М. И. Шапир, Москва: Языки славянской культуры, 2002, 497 c. (Philologica russica et speculativa; T. II)