Текст: Евгений Гусляров/РГ
Фото: www.culture.ru
Граф В. А. Соллогуб, знавший, о чем говорит, напишет незадолго до смерти поэта: «В сущности, Пушкин был до крайности несчастлив…» Написано это было за полгода до известных всем трагических событий, закончившихся смертью поэта.
Его, Пушкина, сестра в то же примерно время поражена была «его худобой, желтизною лица и расстройством его нервов». Пушкин был напряжён как пружина взведённого курка. Это сравнение потёрто от употребления, но тут оно больше всего у места. Он не мог сидеть долго на одном месте. Не мог складно поддержать беседы. Мозги его были как бы отключены. Со стола падала ложка — он вздрагивал. Так, будто падала она ему прямо на больные оголённые нервы. Особо жутким в этом описании мне показалось то, что Пушкина мучительно раздражал тогда даже детский смех. Смех собственных детей, младшему из которых было лишь два года. Письма распечатывал со страхом. Неврастения в крайней степени?
Жить так, конечно, было невыносимо. И нельзя было с этим жить долго.
Но откуда же всё это взялось? Так ли должен себя чувствовать баловень небес, избранный счастливец, которого коснулся божий перст?
Конечно, гений уже по определению не может быть счастлив, потому что он обречён на одиночество. Одиночество это безысходно, его не с кем разделить. Но все условия жизни Пушкина только усугубляли это непростое обстоятельство.
К этому времени окончательно ясно стало, что семейного счастья ожидать ему уже не стоит. Абсолютная глухота молоденькой очаровательной женщины к настоящим достоинствам мужа сделала её поведение по отношению к нему едва ли не преступным. Во всяком случае, в глазах светского общества, во власти которого было могущественное право создавать репутации. Человек без репутации по правилам времени становился изгоем. Пушкин принадлежал к своему времени, и что бы там ни говорили, мнение света убило бы его гораздо ранее пули Дантеса. Против мнения света можно было восставать, но обходиться без света даже Пушкину было нельзя. Пушкин был гениальный поэт, но гением житейских обстоятельств он не был. Ему хотелось чувствовать себя в жизни легко и свободно. Кто без этого греха, пусть первым бросит в него камень…
Итак, мы упомянули о глухоте.
Вот совершенно убийственная деталь. К Пушкину пришёл Боратынский и стал читать ему новые свои стихи. Увлёкся, стал говорить громко. Потом спохватился — не вышел ли из приличий. Взглянул вопросительно на Наталью Николаевну.
— Читайте, пожалуйста, я не слушаю…
Ещё вот что бывало. Не остывший от вдохновения, он, Пушкин, прибегал к ней со своими строчками. Ему немедленно требовалось разделить с кем-нибудь своё творческое счастье.
— Как ты надоел мне со своими стихами, — говорила она.
В это время его видели на Невском в какой-то бекеше. На ней неизменно не хватало пуговицы. В глазах постоянных обитателей Невского проспекта эта отсутствующая пуговица стала метафорой его семейного счастья. Его не было.
Тут началась история с Дантесом. Дело, наконец, дошло до того, что сам царь сделал Натали Пушкиной «дружеское» внушение» о том, что её поведение выходит за рамки приличий, а самому Пушкину за то, что мало уделяет внимания воспитанию своей юной жены. Пушкин тяжело пережил участие царя. Это чушь, будто подобные эпизоды не могли никак влиять на духовное могущество Пушкина. Всё это глупости от профессионального политизированного пушкиноведения. Дело-то как раз легче всего объясняется тем, что Пушкин был, пусть более совершенным, тут я вынужден повториться, но продуктом своего времени. Потому и более уязвимым, что более совершенным.
В самом начале этого года произошла нелепость, которая до сей поры не поддаётся никакому объяснению. К Пушкину пришёл некто Ефим Петрович Люценко. Нужда его заключалась в том, что он перевёл поэму не слишком популярного в России, впрочем, как и в других странах, немецкого поэта Виланда. Поэма называлась «Вастола, или Желания сердца». Переводчик искал издателя. Не знаю, чем уж взял этот Люценко Пушкина, но поэма в его переводе скоро вышла. Скорее всего, Пушкиным руководило в этом деле отчаяние. Он мог надеяться подлатать постоянно и катастрофически худой семейный бюджет. Немецкий романтизм был тогда в моде, и это могло дать верный грош издателю. Ставка сделана была на невзыскательную публику. Впрочем, это тоже непростительно. Я сомневаюсь даже в том, прочитал ли Пушкин это сочинение, прежде чем отправлять его в печать. Хотя и это, конечно, никакое для него не оправдание.
Чтобы пояснить всю остроту и пакость дальнейших событий, необходимо привести хотя бы малый образец этого чистейшего образца бездарности. Надо сказать, что я долго искал эту литературную окаменелость.
Предполагая, какую цену она может иметь для коллекционеров, я предпринял несколько походов по московским антикварным букинистическим лавкам, надеясь хотя бы увидеть это грустное чудо. И каким замечательным оказался тот факт, что цена оказалась доступной даже мне. Моё скромное собрание библиографических редкостей моментально стало бесценным. Хотя бы лично для меня.
Вот как описано в этой книжице одно из приключений главного героя.
Нечаянно в одной долине пред собою
Он видит трёх девиц прередких красотою;
На солнушке рядком
Они глубоким спали сном.
Перфонтий наш свои шаги остановляет,
Рассматривает их от головы до ног;
Все части озирает
И вдоль и поперёк.
То щурит на их грудь, на нежные их лицы
Свои татарские зеницы,
Как постник на творог;
То вновь распялит их, как будто что смекает,
И так с собою рассуждает:
«Не жалко ль, если разберу,
Что эти девки, как теляты,
Лежат на солнечном жару!
Ведь их печёт везде: в макушку, в грудь и в пяты…
Необъяснимое же заключалось в том, что имя переводчика при издании выскочило. «Издано Пушкиным» — гордо заявлял титул. Можно было, ничтоже сумняшеся, принять, что и сам перевод сделан Пушкиным же. Нелепость подоспела как нельзя более кстати. Не Пушкину, конечно, а его врагам. Ещё до того Пушкин был объявлен исписавшимся. И вот оно налицо — неопровержимое доказательство оскудевшего дарования. В дело вступает лучший юморист своего времени Иосиф Сенковский. Прямо напасть какая-то эти юмористы в России. Вон когда ещё началось, чтобы приобрести теперь размах настоящего стихийного бедствия.
«Пушкин воскрес! — в непристойном шутовском упоении возглашал Сенковский, — я узнаю его. Это его стихи. Удивительные стихи».
Всё это тиражировалось самыми читаемыми журналами того времени. Опять же скажу, что равнодушие к общественному мнению может существовать лишь в качестве мифа.
«Действие типографического снаряда есть самое разрушительное» (из «Путешествия из Москвы в Петербург», часть «О цензуре». — Прим. ред.).
Он подвергался прицельному обстрелу типографского свинца задолго до пули Дантеса.
Копаясь в каталогах бывшей «Ленинки», я обнаружил целый большой том таких свинцовых слов. Воспитанный исключительно школьным почитанием Пушкина, я и не предполагал, что к нему можно относиться иначе, чем, например, мой восторженный учитель литературы. «Вместо звонких сильных прекрасных стихов читаем теперь его вялую ленивую прозу». «Произведения Пушкина являются и проходят почти неприметно…» «Почти непостижимо, что из такого драматического сюжета, как несчастный Пугачёвский бунт, поэт-автор не мог ничего создать, кроме сухой реляции». «Полтава есть настоящая Полтава для самого Пушкина: ему назначено было здесь испытать судьбу Карла XII».
«Для гения не довольно смастерить Евгения».
С величайшим недоумением современниками было встречено решение Пушкина — издавать журнал. Для него самого журналистика с определённых пор представлялась занятием таким же мерзким и недостойным, как «золотарство» — чистка сортиров. Журналистов он называл «прохвостами», производя при этом слово «прохвост» от «профос» — военный парашник, полковой блюститель отхожих мест. Однако вот, поди ж ты. Он сам становился журналистом. Отчего бы это?
Ему нужны были деньги. Нужда в деньгах — одно из самых унизительных обстоятельств всей его жизни. Испытание нуждой невыносимо. Измена себе, в конце концов, не покажется слишком большой ценой, чтобы избавиться от неё. Пушкин мог, конечно, думать, что диктатуре бездарности надо противопоставить диктатуру высокого духа. Но мне опять же представляется это благонамеренными фантазиями официального литературоведения. Во всяком случае, нигде у самого Пушкина подобной программы нет. Зато в многочисленных письмах жене издательские задачи озвучены вполне недвусмысленно. Если в его доме не может быть счастья взаимности, то тем более необходимо счастье достатка. Юная, красивейшая женщина, которой только что открывались самые блестящие перспективы, пожертвовала всем ради него. Как же не оценить этой жертвы? Пушкин попытался «поверить» житейскую гармонию алгеброй.
Выходило, что для полного счастья он должен иметь доходу ровно восемьдесят тысяч рублей в год.
Сам же он государева жалованья за камер-юнкерство и должность официального историографа получал три с половиной тысячи в месяц. Дефицит семейного бюджета был налицо. Первый номер своего журнала он под этот дефицит и подгонял. Тираж, по этой причине, вышел громадным по тому времени — две с половиной тысячи экземпляров. При цене двадцать пять рублей за штуку получалось более шестидесяти тысяч рублей оборота. Ничего этого не вышло, конечно. Пушкин ещё раз поставил на публику, и опять проиграл.
Долги только увеличились. Нужда подошла вплотную. Уйти от неё он больше не чаял. Тут ещё подсуетилась родня.
Вот ещё эпизод. Подобные в последний год были типичными в его отношениях с сестрой, племянником, родственниками со стороны жены и так далее и тому подобное. Голова Пушкина занята журналом, а ему, по капризам родни, надо давать отчёты в доходах по имениям, терпеть подозрения в утайке этих доходов, выслушивать и читать в письмах всякого рода вздорные претензии. Из письма сестры Ольги Сергеевны: «…у него разлилась желчь; я не помню его в таком отвратительном расположении духа: он до хрипоты кричал, что предпочитает всё отдать, что имеет (включая, может быть, и свою жену), чем снова иметь дело с Болдиным, с управляющим, с ломбардом и т. д. <…> Ему же не до того теперь: он издает на днях журнал, который ему приносить будет не меньше, он надеется, 60 000! Хорошо и завидно».
Читатель — вот что было святыней Пушкина. История с «Современником» заставила Пушкина разочароваться в читателе. У него не стало главной опоры. Ему не для кого стало писать. Оказалось, он делал своему читателю большую честь, считая ровней себе. Становилась ясной бессмысленность его таланта.
Где-то в середине того неблагословенного тридцать шестого года свидетели жизни Пушкина, каждый по своим причинам, начинают беспокоиться небывалыми проявлениями его характера. До сей поры несвойственным ему настроениям.
«Вспоминаю, как он, придя к нам, ходил печально по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «грустно! тоска!..». «…Ему хотелось рискнуть жизнью, чтобы разом от неё отделаться». «…Сам сообщил… о своём намерении искать смерти». «Он искал смерти с радостью, а потому был бы несчастлив, если бы остался жив».
Барон Геккерн, нидерландский посланник, хоть и смертный враг нам, но нельзя по этой причине отнимать у него свойственную умным дипломатам проницательность. Вот и он говорил: «Ему просто жить надоело, то-то он и бесится и смерти ищет…»
Поразительный разговор состоялся у него за три дня перед последней дуэлью. Не с кем-нибудь, а самим царём. Не кому-нибудь, а самому царю рассказал он своё дело с Дантесом. Выходит совсем невероятное — Пушкин рассказал царю о предстоящей дуэли. Они вместе обсуждали возможные исходы этой дуэли, и что будет, если роковой случай ожидает именно Пушкина. И вот ещё что плохо укладывается в голове — Пушкин в этом последнем разговоре с царём завещал ему позаботиться о судьбе своих детей. И царь обещал ему эту заботу. Не проще ли ему было позаботиться о том, чтобы эта дуэль не состоялась?
«Встретившись за несколько дней до дуэли с баронессой Вревской в театре, Пушкин сам сообщил ей о своём намерении искать смерти. Тщетно та продолжала его успокаивать, как делала при каждой с ним встрече. Пушкин был непреклонен. Наконец, она напомнила ему о детях его. «Ничего, — раздражительно отвечал он, император, которому известно всё моё дело, обещал мне взять их под своё покровительство».
Пушкин был всегда и глубоко суеверен. Он знал все приметы, знал все приёмы, которые помогали избежать их недоброго действия.
«Он боялся примет, потому что они всегда исполнялись над ним», — пишет Владимир Даль. Уже сам факт этого напряжённого суеверия говорит о том, что он жил постоянным ожиданием беды. Столь же неприютно люди чувствуют себя на войне, накануне боя… Так вот, в последний свой день он демонстративно нарушал все обереги. Он, например, не надел кольца с бирюзой, которое подарил ему Нащёкин. Бирюза, по суеверным поверьям, хранила от насильственной смерти, и Пушкин никогда не расставался с этим кольцом. Отправляясь на дуэль, уже выйдя на крыльцо, он вдруг вернулся в дом, чтобы надеть шубу. Прежде, если забывал, например, часы, просил кого-нибудь вынести их, а то и вообще откладывал поездку до завтра. А тут вернулся сам…
Не могло быть это случайным. Казалось, он сознательно накликал на себя беду…
Его и хоронить должны были как самоубийцу. Убитый на дуэли и законом, и церковью считался наложившим на себя руки. Так определено было ещё Петром Великим. Выживших на дуэли приговаривали к смерти и вешали. Так же поступали при Петре и с убитыми.
Лермонтова священник тоже, например, отпевать отказался, в дело пошли деньги. Взятка у нас всегда была выше Бога…
Ещё один жесточайший в этой истории момент. Данзас, выбранный поэтом в секунданты, и Пушкин сели в сани и отправились к месту дуэли. Едут по направлению к Троицкому мосту. Навстречу, как чудесное видение, экипаж Натали Пушкиной. Данзас узнал её, надежда в нём блеснула, встреча эта могла поправить всё. Но жена Пушкина была близорука, а Пушкин смотрел в другую сторону и не увидел её. Это был последний беспощадный знак судьбы.
Из письма С. Н. Карамзиной — А. Н. Карамзину: «В субботу вечером я видела несчастную Натали; не могу передать тебе, какое раздирающее душу впечатление она на меня произвела: настоящий призрак, и при этом взгляд её блуждал, а выражение лица было столь невыразимо жалкое, что на неё невозможно было смотреть без сердечной боли. Она тотчас же меня спросила: «Вы видели лицо моего мужа сразу после смерти? У него было такое безмятежное выражение, лоб его был так спокоен, а улыбка такая добрая! — не правда ли, это было выражение счастья, удовлетворенности? Он увидел, что там хорошо».
Из письма А. И. Тургенева — А. И. Нефедьевой: «Смирдин сказывал, что он продал после дуэли П. на 40 т. его сочинений, особливо Онегина».
ПУШКИН В ЦИФРАХ
934 творения в разных жанрах написал великий поэт за свою короткую жизнь.
Только 247 произведений, или 26% созданного, было опубликовано при жизни поэта. Остальные три четверти его наследия издавалось исподволь, в течение целых 150 лет после его смерти.
Пушкин так и не увидел напечатанными 77% написанных им стихотворений, 84% поэм, 82% сказок, 75% пьес, 76% романов и повестей в прозе.
У исторического по преимуществу писателя не было опубликовано при жизни 98% исторических исследований.
Исчезли, вероятно, навсегда, его комедии на французском языке «Мошенник», «Философ», «Так водится в свете».
Из писем до нас дошла примерно треть, из дневников — четверть.
Ссылки по теме:
Ай да Пушкин! — 23.01.2017
Пушкин — это я, это ты, это все мы — 06.06.2016