Молoдой хозяин
Утопия Захара Прилепина:
великая глушь
(2011)Жизнь Захара Прилепина, кажется, состоит из нескольких разных жизней, протекающих параллельно, не пересекающихся ни в чем. Он успешный писатель, который в 2011 году получил “Супернацбест” (А в 2014-м — премию “Большая книга” за роман “Обитель” – прим. авт.), попал на первые строчки топов продаж с романом “Черная обезьяна”, стал “писателем года” по версии “GQ”. Он же — человек с репутацией маргинала и радикала, с прошлым омоновца, в девяностые воевавшего в Чечне, и член запрещенной ныне партии национал-большевиков. Он дружит с завзятыми либералами — и общается с Сурковым и ходит на чай к Путину. Его рвет на части телевидение, он мелькает на светских раутах. Но его идеал — жизнь в глуши, патриархат и многодетность.
— Знаешь, чего там? Он тычет дымящейся “честерфилдиной” в распахнутое окно. За окном, метрах в пяти, по другую сторону длинного узкого двора, — красная стена блеклого малокровного оттенка.
— Там СИЗО. У меня когда два уголовных дела на газете висели, я думал: если что, недалеко переезжать. А иногда менты под окном садятся, жизнь обсуждают, а я подслушиваю. Интеллектуальный уровень убийственный. Я всегда своих пацанов в ОМОНе вспоминаю — вот с ними вполне нормально можно было практически на любые темы разговаривать…
Мы курим в кабинете генерального директора нижегородского издания “Новой газеты” — Захар Прилепин и есть этот генеральный директор. Кабинет мал и обшарпан. В нем царит творческий бардак. Горизонтальные поверхности, в том числе подоконник, оккупированы стопками книжек, включая прилепинские. На стены налеплены самодельные плакаты с саркастическими слоганами и распечатки с абсурдными цитатами и идиотскими оговорками. Весь антураж отчетливо напоминает девяностые, когда пишущая журналистика еще не переселилась в стерильные ньюсрумы. Ощущаю вялый ток ностальгии. И еще чувствую легкую вибрацию дежавю. Ровно так, вполоборота друг к другу и с запаленными сигаретами, мы стояли в прошлую нашу встречу на балконе моей съемной квартиры на Второй Фрунзенской, и Прилепин, свешиваясь через перила, так же тыкал светящимся в сумерках угольком наружу и вниз: показывал дорогу к “бункеру” большевиков, а также скамейку, на которой в его романе “Санькя” сидели герои Саша и Яна, юные члены списанного с Национал-большевистской партии [в настоящее время запрещена в России - ред.] “Союза созидающих”, в начале своей короткой любовной связи. Скоро Саша поедет в Ригу убивать латышского судью, впаявшего “союзникам” пятнадцатилетние сроки, а Яна залепит тортом в лицо президенту РФ — и даст старт короткой, отчаянной и обреченной революции молодых маргинал-патриотов.
Это в романе, а в жизни мы оба вполне себе сыты и пьяны, и Прилепин рассказывает мне о памятной скамейке за несколько дней до своего знаменитого чаепития с Путиным, во время которого он спросит о Тимченко и “Гунворе”, но тортами швыряться не станет. В позапрошлую нашу встречу мы стояли так же, в зеркально-кафельном полумраке обширного сортира гостиницы “Украина”. Очевидно поддатый, слегка расхристанный Прилепин плескал себе в лицо ледяной водой из-под крана, а на плиточном полу возле его ног валялась сумка с металлической бляхой “Высший арбитражный суд Российской Федерации” снаружи и ста тысячами долларов США внутри. Сумку только что выдало Прилепину как лучшему писателю за десять лет существования премии “Национальный бестселлер” жюри под председательством помощника президента Аркадия Дворковича. В холле бродил бомонд, сверкали блицы и моргали индикаторами телекамеры. А Прилепин, доплескавшись, объявил репортерам, что часть ста тысяч у.е. потратит на помощь нацболам-заключенным, а остаток станет хорошей прибавкой к материнскому капиталу для его многодетного семейства. К себе в Нижний он вернется на верхней полке плацкартного вагона (билет взят заранее, не менять же на СВ!) и, канув в свою деревенскую захоронку на речке Керженец, на некоторое время выпадет из зоны покрытия сотовой связи.
Сейчас моему дежавю чего-то не хватает, какой-то сущностно важной детали мизансцены. Прилепин — вот она, писательская чуткость, необходимое слагаемое успеха, — загибаем палец! — лезет куда-то в бумажные завалы и возвращается с ополовиненным пузырем водки. Внутренне содрогаюсь, вспомнив вчерашнюю бутылку самогона на сладком керженецком воздухе и в ароматно натопленной бане, но киваю. Водка распределяется. Сам Прилепин аттестует себя как “человека серьезно пьющего”. Но это скорее имеет отношение к гусарскому ухарству, нежели к суровому русскому алкоголизму: по-настоящему пьяным, с ущербом для двигательных и речевых функций, я не видел его никогда.
— …А как ты думаешь, можно по песням выучить английский? — интересуется Прилепин. — Мне мои издатель и агент говорят: надо английский учить. Но у меня времени нет, а песни я в машине всё время слушаю.
В салоне сначала бормочет Eminem, потом бурчит 50 cent. Рэп — главное нынешнее музыкальное увлечение Прилепина, нерусский и русский тоже: о русском — Ноггано, 25/17, Гуф и так далее — он говорит, что это и есть единственные духовные наследники сдувшегося советского рока, его бодрой и злой протестной энергии.
— Наверное, можно и выучить, — говорю я. — Но это будет довольно странный английский.
— Да, слово “мазафака” я и так знаю.
Черный “паджерик” галопирует по изъеденной оспинами асфальтовой двухполоске: стрелку спидометра Прилепин стабильно держит за сотней. Баранку контролирует небрежно, но хватко, поза вальяжно-уверенная, на груди, в просвете модной курточки, православный крест, на бритой башке — вполне себе гарлемская спортивная шапочка. Мимо, подпрыгивая, проносится глухая посконная Русь: березняк, сосняк, ельник, редкие грибники в цветастых дождевиках (говорят, белые поперли, вот и прилепинское семейство намедни насобирало 59 элитных, лишенных изъяна грибов). После деревни Керженец (сельпо, живописный колодезь с журавлем, обтерханные домики, квартал горелых бараков, в котором тлеет какая-то смурная жизнь) о человеке, проходящем как хозяин, и вовсе легко забыть. Исчезает и асфальт, сменяясь петляющим через буераки, болота и овражки бугристым песчаным проселком, — и становится понятно, что джип здесь не пацанское пижонство, а насущная необходимость. Прилепин рассказывает, что при СССР в этих местах были большие торфяные разработки, а значит, и рабочие места, функционировала узкоколейка; потом разработки умерли, узкоколейку, невзирая на пикеты местных мужиков, разобрали, всё заглохло. Теперь тут не только зайцы и лоси выходят на дорогу, но и волки пошаливают. Зимой подобрались прямо к прилепинскому дому, и жена Маша пыталась их отогнать, швыряясь банками консервов из окна, а сенбернара приходится ночами запирать, потому что он, добрейший элитный переросток, супротив волков никакой не боец, а просто сотня кило сладкого мяса. “Мы выходим по приборам на великую глушь!..” — шаманит в усилителях Гребенщиков.
И скоро действительно выходим: “паджерик” выпрыгивает под серое небо из древесной гущи, и открывается деревня Ярки, место, которое, уверяет Прилепин, он завсегда предпочтет и Европам, и Москве, и даже практически родному Нижнему Новгороду, лежащему почти в двух часах гонки и тряски отсюда. Деревня — и то громко сказано: с полсотни изб, выстроившихся в несколько разнонаправленных колонн по одному. Треть из них вовсе заброшена, треть заселяется только в дачный сезон; эти, дачные, красуются ухоженными бревнами поверх белокирпичных фундаментов, сине-фиолетовыми резными наличниками, новенькими кровлями, на одной даже спутниковая антенна. Сейчас, в октябре, полное безлюдье: никого на изрытой колесами проплешине, знаменующей улицу, ни единого человека. Магазина нет, автобус не пройдет, интернет не дотянулся, мобильный телефон не ловит — индикатор сети лишь изредка выдает жалкую одну черточку, достаточную разве чтоб отправить короткую паническую эсэмэску. Мимо всего этого протекает речка Керженец, ленивая и идиллическая: высокий берег напротив с песчаным сколом и серо-зелеными разлапистыми соснами, пологий — со стороны деревни.
Неширокая лента медленной воды — впрочем, в паводок Керженец раздувается и доходит почти до стен прилепинского дома, стоящего на отшибе. И сам дом, в два этажа, серо-зелен и разлапист, выставлен, как положено в опасных землях фронтира, грамотным каре: жилая часть, хозпостройки, забор и баня замыкают в себя небольшой двор. Не вилла олигарха, прямо скажем, но и это всё постепенно достроено за несколько лет, бревенчатая внешняя стена изначального здания, совсем уж крохотного, стала внутренней стеной гостиной-столовой. “Это Машиного дедушки домик. Он был полковником КГБ, вот и построился в этой глуши, чтобы не лезть согражданам в глаза со своим «неимоверным достатком». Такие вот раньше были полковники КГБ, ага...” — комментирует Прилепин. В ванной сверкает красным лаком и хромовыми форсунками похожая на пожарную машину новенькая душевая кабинка, но сортир всё еще во дворе. Через час мы с фотографом Женей уже представлены всем: добряку-сенбернару, трем котам (двое беспородных васек-мурок, один неземной сфинкс), детям — двухмесячная младшенькая Лиля излучает позитив из своего мехового конвертика, средние, шестилетняя серьезная красавица Кира и семилетний Игнат, улыбчивая мини-копия папы, прибегают взглянуть на гостей и уносятся по своим важным детским делам. Мы разгромно проигрываем старшему, тринадцатилетнему Глебу, в настольный футбол. Мы объедаемся аутентичным керженецким ризотто с белыми грибами, которое приготовила жена Захара, Маша. Мы теряем боевой дух: хочется бродить, сидеть, лежать, дышать, подливать себе вина, перебрасываться довольными междометиями, а вовсе не выпытывать у писателя Прилепина, как же он сделался самым востребованным сочинителем земли русской. Мяч в игру возвращает сам Прилепин, когда я спрашиваю у него, а как, собственно, он со своим кочевым, опасным омоновско-нацбольским бэкграундом пришел к этому вот наглядному идеалу оседлой, крепкой, семейной, многодетной жизни.
— Никогда у меня не было культа многодетной семьи, — говорит он. — Вон, нас с сестрой у родителей было всего двое… Просто почему-то у меня с каждым новым ребенком, и вообще с каждым новым живым существом в семье количество счастья увеличивалось в разы. Сначала просто Бог давал детей. А вот после третьего наступило четкое понимание, что каждый новый ребенок — это такое счастье, про которое пошло говорят, что в нем купаешься. Так что идеал складывался случайно, стихийно — мы не то чтобы к этому стремились, мы же были бедные. Когда первый ребенок появился, мы были вообще нищие. Когда второй — тоже… Но странным образом с каждым ребенком как-то прибывал и достаток. Вот Лилька родилась — и у меня вообще какой-то год необычайный вышел. Все премии заработал, списки книжных продаж возглавил — никогда не ожидал себя там увидеть, среди Улицкой и Мураками! И я это, грешным образом, связываю с детьми, с семьей. Может быть, конечно, мне потом за эту уверенность свыше влепят по голове — чтобы не упрощал бытие и его законы. Но это не означает, конечно, что я тут же начну ребенка за ребенком штамповать, чтобы счет в банке пополнить. И вообще, это же огромная ответственность! …У меня этот вот счастливый год начинался совершенно чудовищным образом: я вдруг понял, что на мне висят долги в несколько десятков тысяч долларов, что я теряю работу, газетный свой бизнес, что все книги, которые написал, я уже издал и мгновенно растратил все деньги на выплату долгов, — в общем, швах. Но к середине года всё вывернулось ровно противоположным образом. Я спас свой бизнес, ко мне вернулись деньги, и вот — Лилечка родилась, выдернула меня из этой ситуации обратно в жизнь и мир. Я не верю, что без нее всё это получилось бы.
Получилось — что да, то да. Как-то так вышло, что в 2011-м Прилепин сделался по сумме показателей русским писателем номер один. Есть, разумеется, авторы уважаемые и куда более многотиражные — Акунин, Улицкая, не говоря о менее уважаемых, но еще более тиражных, от Донцовой до Бушкова. Есть идеологические гранды и рыночные бренды вроде Сорокина и Пелевина. Есть практически живые классики, мэтры, от Битова до Стругацкого. Есть Быков с его дополняющей талант феноменальной работоспособностью, есть Рубанов, тоже талант, трудяга и молодец, есть Юзефович, стреляющий редко, но снайперски, есть Алексей Иванов… Много кто еще есть. Но когда вектор русской словесности пересекается с вектором русской общественной актуальности, в точке пересечения в последнее время оказывается именно Захар Прилепин. И вот у него наперебой берут интервью и комментарии по любому поводу, его тащат на встречи с читателями и рвут на части телеканалы (временами не пуская получившееся в эфир), ему дают литературные премии и включают в рейтинги общественных авторитетов, в любви к его прозе признаются самые неожиданные персонажи (поди найди второго такого автора, чтоб за его творчеством внимательно следили разом и Хакамада, и Лимонов, и Сурков — далее везде), и даже сборник рассказов каких-нибудь безвестных молодых авторов, осененный его составительским именем, начинает продаваться как горячие пирожки. Глупо полагать, что это случилось вдруг, за один день или даже один год. На радарах, фиксирующих живые движения русской литературы, Прилепин высветился лет семь назад, но высветился сразу ярко. Советский разночинец-провинциал, сын папы-учителя и мамы-медика, красивый, обаятельный, резкий, с ухватками и повадками мачо. Окончил нижегородский филфак, сменил несколько промежуточных профессий — от разнорабочего до охранника, служил в ОМОНе, командир отделения, дважды — в 1996-м и 1999-м — мотался в командировки в Чечню: до второй, стало быть, путинской кампании, во времена зыбкого междувластия, то и дело вскипающего кровавой резней. Оттуда и вывез опыт для дебютного романа “Патологии” — первого и, наверное, при всех дебютантских огрехах, до сих пор самого яркого литературного обращения к страшному чеченскому “материалу”. Попутно выяснилось, что Прилепин еще и нацбол. И тоже с 1996-го. И весь этот опыт маргинальности и жертвенности, тупого и грубого прессинга со стороны власти, митингов, побоев, побегов, подполья, сомнительных идеологий и несомненного ощущения собственной правоты (просто потому, что “мы” любим свою родину и готовы жертвовать собой, а “они” любят только себя и вовсю жертвуют родиной), — всё это стало содержанием его второго романа “Санькя”, главного, пожалуй, литературного события 2006 года. Потом были несколько книг рассказов (в том числе дважды нацбестовский триумфатор “Грех”), вал публицистики, непрекращающаяся оппозиционная деятельность, милицейские задержания вперемежку с кремлевскими заигрываниями. Серьезная и вдумчивая биография Леонида Леонова в серии “ЖЗЛ”. Успешная инсценировка “Саньки” Кириллом Серебренниковым (спектакль “Отморозки”). Несколько нереализованных пока кинопроектов по книгам. И уже в 2011-м — третий роман, “Черная обезьяна”. Болезненная, неровная проза, где жутковатую историю о детях-убийцах не то расследует, не то придумывает разрывающийся между женой, детьми и любовницей герой-журналист, прилепинское альтер эго: не столько слепок с себя, сколько альтернативная версия, низведенный до внутренней обезьяны есенинский “черный человек”. И — рвануло. Открылись некие шлюзы. Зашкалил спрос. Прилепин в топах продаж, Прилепин у Путина, Прилепин на радио и ТВ, в газетах и на форумах, на “Супернацбесте”, в шорт-листах, на вручении премии журнала “GQ”, где Прилепина объявили “человеком года”, бип-бип, память переполнена, срочно удалите ненужные объекты, и вообще — да почему, почему именно он?..
Эта его всевостребованность, вездесущность и всепроникаемость многих раздражает. Да что там, она и меня, кажется, иногда раздражает — даром что я Прилепина люблю и дорожу его дружбой. Но не перебор ли — звучать из каждого подключенного к розетке электроприбора, вечно оказываться в нужном месте в нужное время? Вот только тут следует помнить, что на пути к нынешнему своему статусу он оказывался в Чечне и в НБП. Если Прилепин и занимается осознанным выстраиванием своего медийного имиджа, то строит он его все-таки на реальных основаниях. Еще многие корят Прилепина за poshlost, выражаясь набоковски: что сказать, он и к этому дает поводы, часто балансируя на грани дурного вкуса, а иногда и переступая ее. Свое пристрастие к уменьшительно-ласкательным суффиксам в лирических сценах (поделом кусали его критики за все эти “животики” и “трусики”) он, пожалуй, изжил. Но по-прежнему охотно рифмует кровь с любовью, а родню с родиной: беспроигрышный вариант в стране, где каждый второй готов к насилию (равно в роли жертвы или агрессора), но страдает от недостатка любви, а ощущение тотальной безотцовщины рождено разом и распадом семейных связей, и предательской подлостью государства. Правы, конечно, те, кто замечает: Прилепин — сентиментальный писатель. Брутальный натуралист, боец социального фронта — он на деле, если приподнять верхний слой его броской и резкой прозы, ничуть не менее, а то и более “про лубоф” или “про пацанскую дружбу”, чем про войну и баррикаду… Вот только тут следует заметить, что Прилепин — прежде всего отличный рассказчик, увлекательный и убедительный; он иногда лажает, но гораздо чаще — точно и живо рисует картинку и кроит сюжет. И если кто недоволен, пусть предложит что-то лучшее обществу, страдающему от хронического отсутствия в зеркале такого отражения, чтобы было похоже — но можно было дальше жить, чтобы пусть коряво и мерзко — но не безнадежно; чтобы был тот спасительный зазор между реальным и возможным, который люди, даже не умея сформулировать запрос, и ищут в искусстве. А еще многие полагают, что Прилепин — “карманная оппозиция”. Что “там” Прилепина привечают для демонстрации широты собственных взглядов, а он и сам не против такого расклада, вполне уютно себя в нем чувствует.
— Мой недавний разговор с Путиным, — говорит Прилепин, когда мы забираемся в его “кабинет” на втором этаже (туго упакованные в крошечную комнатку письменный стол, офисный стул и кушетка), — породил безумное количество конспирологических идей, потому что люди просто не могут взять в толк, что можно элементарно прийти и задать нацлидеру, возможно, один из самых неприятных для него вопросов, по поводу господина Тимченко и “Гунвора” — с ними ведь ситуация достаточно прозрачная: личный друг Путина и гражданин другого государства, Финляндии, возглавляет фирму, через которую экспортируется огромная часть русской нефти (такой ситуации в другой стране хватило бы для импичмента президента или отставки премьера). Но люди не верят. Как же я этот вопрос задал? Само собой, либо я родственник Суркова, либо меня специально туда вызвали, чтобы я его задал, а Путин так уж убедительно поставил меня на место, так уж четко, так уж метко мне ответил!.. Хотя он, мягко говоря, сильно слукавил. Но невозможно же в это поверить, правда? Точнее всех об этом сказал как-то Дмитрий Быков. Я его спросил: вот почему все эти люди — блогеры, псевдонезависимые журналисты и так далее — так себя ведут? А он ответил: для самоуважения. Ну ведь невыносимо же чувствовать себя напуганным мудаком — а значит, надо, чтобы вокруг все были такие же мудаки, как ты, или еще хуже. У людей всегда есть возможность объяснить окружающим и себе свое поведение. Вот когда я был молод и занимался этой самой маргинально-революционной деятельностью в составе НБП, мне часто люди из числа элит, культурных и всяких прочих, говорили: Захар, ты молодец, но ты сам пойми — ты молодой парень, тебе терять нечего, ты нищий, а у нас-то всё совершенно иначе, сложней гораздо, у нас такие обязательства! Теперь, когда ситуация изменилась и я занял немножко другое положение, мне другие люди говорят: ну, тебе же проще, тебя же вся страна знает, ты известный писатель, с тобой же ничего не произойдет, конечно! То же самое — с этими встречами с Путиным. Приходишь к Путину, что-то говоришь — кричат: не надо к нему ходить, чего ты ведешь себя, как ничтожество?! Не приходишь — как ты мог не пойти, ты что, струсил, тебе нечего сказать ему в глаза?! И вот эта аберрация восприятия, оценочная неадекватность — она в России не на уровне мелких казусов, она в России реальная болезнь.
— Ну вот ты сходил, сказал, — говорю я. — И что, у тебя всё еще есть ощущение, что в этих встречах есть какой-то смысл, кроме легкого медийного всплеска, который, ну да, еще и привлекает к тебе внимание?
— Слушай, не пойти туда — это тоже привлечет ко мне внимание. Я бы пропиарился не меньше. Это же третий раз уже, когда меня позвали. И в прошлый раз я не пошел — тоже, знаешь, ничего себе пиар получился. А в первый раз ходил, у меня была четкая цель: попросить амнистировать нескольких политзаключенных. Никого не амнистировали, но вышел неприятный закулисный скандал, там даже были проблемы у людей, которые организовывали эту встречу. А сейчас… У меня книжки и так уже были на первых местах в топах продаж, они не могут подняться выше первого места! Меня просили близкие мне люди из общественных структур: сходи, если ты не пойдешь и ничего не скажешь, то это будет легитимизация Владимира Владимировича. Все просто будут его ласкать. Я купился на это. И не думаю, что напрасно. Я дал людям маленькую возможность посмотреть, как человек, который послезавтра станет их президентом, отвечает на неприятные вопросы. Потому что он ведь так и будет вами управлять, как он себя сейчас ведет! Мне хотелось это сделать — и я это сделал.
— И в этом есть реальный смысл? — Ни в чем никогда не будет сразу никакого реального смысла! — вскидывается Прилепин. — Столыпина убивали, губернаторов и министров взрывали, черт знает что делали — и то ничего сразу не происходило! Ничего не бывает сразу, но бывает какое-то накопление смыслов. Мне кажется, в этом и есть течение Истории. Какие-то белинские переписываются с какими-то гоголями, какие-то достоевские из-за чтения их писем в кружке чуть не отправляются на виселицу, какие-то огаревы пишут каким-то герценам, роман “Мать” какой-то выходит с чумазыми пролетариями. А потом, какое-то время спустя, вся планета вдруг начинает идти другими путями, и История меняет течение свое в результате всей этой ерунды и нелепостей!
— Да ладно, — говорю я примирительно. — Я не думаю, что есть что-то ужасное в том, чтобы выпить чаю с Путиным. Вопрос только в том, превышает ли вес заданного острого вопроса вред для твоей личной, так сказать, кармы от соприкосновения с властью. Потому что есть ощущение, что сегодня в России власть — это такой Мидас наоборот: всё, к чему она прикасается, начинает быстро превращаться в дерьмо…
— А я не считаю, что моя карма очень сильно зависит от всего этого, — откликается Прилепин. — Я думаю — скажу пошло, — что мои отношения с детьми для моей кармы, моего самоощущения и присутствия в Господнем мире значат куда больше. В моем понимании то, что я туда, к ним, пошел, и сказанное матерное слово или дурная мысль в моей голове, — примерно эквивалентны. Я не чувствую, что я как-то себя неправильно повел или что-то не то сделал, имея дело с властями. Не чувствую, что это было важно. Мне кажется, слишком эмоциональное отношение к власти, такая колоссальная степень неприятия и ненависти — это обратная сторона любви к власти и заискивания перед ней. Что так, что эдак — выходит приписывание власти огромного мистического смысла, особой и мощной магии. А я не чувствую этой магии и мистики. Когда я задаю этим людям вопросы, мне всё равно. Я ничего не испытываю. Противостояние “Поэт и Царь” меня не волнует и кажется смешным. Я и себя-то Поэтом в том, классическом смысле не ощущаю… Я не Поэт, он не Царь — чего тут раздувать-то?! …
С пригорка я наблюдаю за тем, как внизу, на пологом берегу Керженца, писатель Прилепин выполняет указания фотографа. Явно без энтузиазма, но четко и точно. Встань так, повернись сюда, присядь — Прилепин послушно присаживается на перевернутую лодку с плоским ржавым дном, на заду стильных джинсов остается обширное рыжее пятно. Я курю и думаю, что, пожалуй, вполне верю в искренность этого “чего раздувать-то?!”. Но в современном мире тотальной информационной перенасыщенности, в мире, где имиджи, бренды, тренды, “стоп-аи”, “хуки” ведут свирепую дарвинистскую войну за место в человечьих мозгах, только это “раздувание” и есть универсальный множитель, равно возгоняющий до успеха что бездарность, что талант. И Прилепин слишком удачно играет в эту игру, чтобы списать всё на одно лишь везение; острый ли вопрос премьеру, эпатажная ли шуточка на гламурном рауте в "GQ", амплуа патриота, бунтаря, многодетного отца с едва ли не домостроевским настроем — молодцу всё к лицу. Всё рикошетит по интернету, повышает рейтинг. Ну вот и ключ к его триумфам — последовательное имиджмейкерство, упорный самопиар, “уж мы-то понимаем!”. От разговоров этих Прилепин отмахивается весело, хотя и видно, что они его все-таки достали.
— Слушай, — говорит он, — ну вот на “GQ”, когда я вышел поддатый и всем вроде как нахамил, в этом не было расчета. Я был очень искренний и очень раздраженный. Я чувствовал там себя дикарем, мне там всё казалось немыслимым позерством, мне было противно, я раздражение испытывал и классовую ненависть: кто, б***, вам сказал, что вы лучшие люди России?! Это всё элементы моей внутренней эмоциональности, которая кому-то кажется отвратительной — а кому-то и обаятельной. И последних оказывается довольно много!.. И вообще, я ж не виноват, что папа и мама меня таким родили. У меня вот быстрая и невнятная речь, но почему-то меня всё время зовут на телевидение, а многих других литераторов не зовут. А если их позовут — я всё равно вижу, что они выглядят плохо, менее выигрышно, чем я. Это же всё просто так сложилось, ну, у меня голова бритая, ну, лицо симпатичное, но я в этом не виноват, я не мог это просчитать, я не могу вечно приносить за это всем извинения!
— Но ведь ты сам-то, наверное, рефлексируешь иногда на тему “почему у меня получилось, а у других, тоже талантливых, нет”? Отвечаешь что-то себе на этот вопрос?
— Как ни отвечай, — усмехается фирменной кривоватой усмешкой, — все варианты ответа кокетливые. Но иногда, конечно, чего греха таить, я об этом задумываюсь. Как писал об этом Лимонов — о том моменте, когда его стали издавать, брать у него интервью: “Я ходил по городу с ощущением, что я всех на**ал”. Я, в общем, пишу хорошие тексты, я не самый глупый человек в стране, я люблю литературу и понимаю, как она делается… Но ощущение, что “я всех на**ал”, — оно тоже есть…
— Емкий ответ… но все-таки не единственный, наверное?
— Я думаю, что в России есть колоссальный тайный запрос на возвращение элементарных вещей и смыслов. И желательно, чтобы их возвращал какой-нибудь мало-мальски пристойный человек. И чтобы он делал это в более или менее эстетически приятной форме. Чтобы он сообщал — напоминал, — что есть Родина, есть мужество, есть честь, есть последовательность поступков, есть соответствие человека тому, что он произносит. Что есть нормальность. Нормальность стала дефицитным, востребованным товаром, понимаешь? Причем я сам далеко не самый нормальный, если даже судить по моим романам, первый из которых называется “Патологии”, а третий — “Черная обезьяна”. Но даже моя сомнительная степень нормальности, даже она оказалась штучной и востребованной. Даже ее не могут, как выясняется, дать читателю ведущие люди из мира современной русской литературы, многие из которых, я охотно допускаю, куда большие писатели, чем я.
Я киваю; тут я с ним согласен на все сто. Если пытаться сформулировать главное свойство русской реальности образца нулевых-десятых, то вот оно: это пространство, где обрушены все системы координат. Мир мечты сумасшедшего постмодерниста: всё равно всему и всё не всерьез, каждый сам по себе и против всех. Мир, пронизанный жестким излучением цинизма, в котором из всех ценностей, как после ядерного взрыва, выживают лишь простейшие, бактериальные, замешанные на крови или бабле. Но человек плохо сводится к простейшему — даже если сам изо всех сил старается; неудивительно, что подспудная тоска по нормальности продолжает жить и бродить в нем.
— Знаешь, — задумчиво говорит Прилепин, — я отдаю себе отчет в том, что на каком-то уровне принят и в среде, что называется, правых фашиствующих молодчиков, и в среде либеральной, и в других всяких средах. Я это осознавать стал уже по факту. Когда это стало происходить с разницей в несколько часов. Вот я на Рублевке, общаюсь с какими-то людьми, которым ничего хорошего в жизни не делал и вообще могу за столом наговорить грубостей, — видимо, в этом тоже есть тонкий расчет? А потом я еду к людям в наколках со свастиками и с ними тоже нормально общаюсь и тоже могу вести себя каким угодно образом. В силу каких-то причин я званый и там, и там. Я ничего специально для этого не делал и делать не буду. Я не знаю, почему так, почему я могу общаться и с национал-патриотами, и с ультралибералами, и во всех станах чувствовать себя нормально. Но, с другой стороны, я ведь и приходил в литературу с ощущением, что старые оппозиции — “правые-левые, западники-патриоты” — устарели, что они не работают больше, что я не буду прибиваться к какому-то кружку и в нем сидеть. Что это всё — мое пространство, моя родина, и я в ней буду себя чувствовать как молодой хозяин.
…Утром Прилепин выкатывает “паджерик” из гаража, мы быстро курим на дорожку посреди ватного керженецкого покоя. Сегодня у Прилепина рабочий день в “Новой”, потом ночной поезд в Москву, там какие-то встречи, записи, эфиры, цейтнот, и следующей ночью обратно в Нижний. Он по-прежнему в джинсах с пятном ржавчины в ползадницы.
— Так и поедешь? — киваю.
— А чего? — кривит угол рта, в голосе капелька яду-с. — Всё равно скажут, что это я специально. Работаю на имидж.
Загружаемся в джип, тряско разгоняемся, мимо несутся березы, ели, грибники в дождевиках, буераки, бараки. Гребенщиков поет, что тайный узбек уже здесь и что Вавилон играет твоей головой, Вис Виталис — что на всякого мудреца найдется девять грамм свинца и что твою страну у тебя же украли. Прилепин роется в специальной камуфляжной барсетке, добывает диск песен на стихи Есенина. Могучий баритон принимается сахарно выводить про калитки, тальянки, старомодный ветхий шушун и под-сердце-финский-нож. Мы вяло доигрываем вчерашний разговор, скроенный по классической русской формуле: в бане — под самогон — о судьбах родины. “Русь моя, иль ты приснилась мне?” — баритон выходит на максимальную мощность, и мы влетаем на горб моста, и с этой точки огромный пейзаж распаковывается на все стороны: щедрая Волга, просторная Ока, бурый граненый камень Нижегородского кремля в строгой оправе купеческого города позапрошлого века, бесконечная серая накипь панельной застройки и промышленных районов во все стороны. “Индустриальные хляби Руси”, как формулировал не слишком любимый писателем Прилепиным писатель Аксенов.
— И что, молодой хозяин, — говорю я. — Ты действительно думаешь, что тут всё можно изменить? Знаешь, как это сделать?
— Не-а, — говорит Прилепин меланхолично. — Нельзя и не знаю.
— И что остается?
— Остается, — говорит он с удовольствием, — русская традиционная категория, которая называется “чудо”. И какой-то перестык… — В этот момент он шустро подрезает кого-то. — …произойдет… Если мы еще не надоели Богу.
Фрагмент и обложка предоставлены "Редакцией Елены Шубиной" издательства АСТ.
Фото Прилепина - работы М. Визеля