Текст: Андрей Цунский
- Аудио. Михаил Булгаков «Самогонное озеро»
- Аудио. Михаил Булгаков «Собачье сердце»
- Все аудио. Читает Андрей Цунский
- Плейлист на Youtube
Москва, Брянский вокзал, перрон
Ночью 28 сентября 1921 года на Брянский вокзал прибыл, как всегда в то время – с опозданием, поезд из Киева. В этом поезде приехал очень худой, обозленный и совершенно не имеющий никаких перспектив пассажир. Он сел в этот поезд, собственно, не потому, что хотел оказаться именно в Москве, а потому что не мог оставаться больше нигде. «Приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда». «Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что мой багаж был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике…» Новую жизнь начинал будущий писатель – а пока просто разрушенный физически и морально человек – Михаил Булгаков.
В Киеве не осталось уже ничего. Отец умер. Отношения с матерью были испорчены – мать вышла замуж. Его жена Татьяна Николаевна вспоминала: «Он выходил из себя. Конечно, дети не любят, когда у матери какая-то другая привязанность. Или они уходили гулять куда-то там на даче, он говорит: „Что это такое, парочка какая пошла“. Переживал. Он прямо говорил мне: „Я просто поражаюсь, что мама затеяла роман с доктором“. Очень был недоволен».
Но это, в конце концов, могло со временем пройти. Но чего он и правда не смог бы вынести – это попыток матери спасти его, и было от чего. Практически Булгаков потерял профессию врача. И отвращение к медицине появилось, и постоянный страх быть призванным на военную службу – а призывали его несколько раз. Но главное – тяжелейшая морфиновая зависимость, от которой лечил его муж матери Иван Павлович Воскресенский.
Мать писателя Варвара Михайловна умрет через четыре месяца. На похороны он так и не сможет приехать – у него не то что денег на билет, на хлеб не каждый день будет.
Кое-как, со срывами и рецидивами, некоторое время он еще практиковал как венеролог – в Киеве, за два года до отъезда в Москву. Любви к медицине новая специальность не добавила. И что осталось? Работа журналистом. Грозный. Владикавказ, Тифлис, Батум. Драматургические поделки в подотделе искусств – откуда, конечно, выгнали…
А еще была мечта – уехать из советского ужаса за границу. Или чтобы все это кончилось хоть как-нибудь. И не видеть мать, которая все знает и понимает, как именно это может кончиться. Так что в Киеве он перед московским поездом и провел-то всего неделю после Батума.
В общем, «Если меня расстреляли в Баку, я, значит, уж и в Москву не могу приехать? Хорошенькое дело».
Москва, площадь у Брянского вокзала
«Панорама первая была в густой тьме, потому что въехал я в Москву ночью. Это было в конце сентября 1921 года. По гроб моей жизни не забуду ослепительного фонаря на Брянском вокзале и двух фонарей на Дорогомиловском мосту, указывающих путь в родную столицу. Ибо, что бы ни происходило, что бы вы ни говорили, Москва — мать, Москва — родной город».
Ну, потом-то да. А было вначале так:
«Бездонная тьма. Лязг. Грохот. Еще катят колеса, но вот тише, тише. И стали. Конец. Самый настоящий, всем концам конец. Больше ехать некуда. Это — Москва. М-о-с-к-в-а.
На секунду внимание долгому мощному звуку, что рождается в тьме. В мозгу жуткие раскаты:
C'est la lu-u-tte fina-a-le!
…L'Internationa-a-a-le!! <*>
И здесь - так же хрипло и страшно:
С Интернационалом!!
Во тьме - теплушек ряд. Смолк студенческий вагон…
Вниз, решившись наконец, прыгнул. Какое-то мягкое тело выскользнуло из-под меня со стоном. Затем за рельс зацепился и еще глубже куда-то провалился. Боже, неужели действительно бездна под ногами?»
Это, пожалуй, точнее. Нет - правдивее.
Москва – город последней надежды. Но еще она населена разными кошмарами. Вот, например, как представлял себе Булгаков Маяковского, с которым знаком не был, или как раз знал о нем все, но написал нарочно, чтобы позлить (чтобы заведующий подотделом искусств не знал, каков на самом деле постоянно ездивший по стране Маяковский?) – в общем, выбор варианта оставляю на ваше усмотрение:
«Никогда его не видел, но знаю… знаю. Он лет сорока, очень маленького роста, лысенький, в очках, очень подвижной. Коротенькие подвернутые брючки. Служит. Не курит. У него большая квартира с портьерами, уплотненная присяжным поверенным, который теперь не присяжный поверенный, а комендант казенного здания. Живет в кабинете с нетопящимся камином. Любит сливочное масло, смешные стихи и порядок в кабинете. Любимый автор — Конан-Дойл. Любимая опера — „Евгений Онегин“. Сам готовит себе на примусе котлеты. Терпеть не может поверенного-коменданта и мечтает, что выселит его рано или поздно, женится и славно заживет в пяти комнатах».
Да ладно, Михаил Афанасьевич. Всего-то четыре комнаты, да еще и с Лиличкой и Осей в довесок… Но это уже о Маяковском. А у Булгакова нет ни одной комнаты, и он один. К тому же никто его и не ждет. Уже.
Москва, Тихомировское студенческое общежитие Первого медицинского института (Малая Пироговская улица, д. 18)
Где Михаил Булгаков прикорнул поспать ночью 28 сентября – кто его знает. Скорее всего в… Калабуховском доме! Да-да, в Обуховом переулке, если по Пречистенке, то 24/1. Там жил его дядя, Николай Михайлович, тот самый, что как-то подарил ему двадцать пять рублей на день рождения, и на эти деньги Михаил чуть не сбежал к девочке, родители которой были против их юношеской влюблённости и прятали ее у бабушки в деревне. Спрятать не удалось.
В 1921 году в Москве жила жена Булгакова – Татьяна Николаевна. Та самая девочка. И она уже никогда не забудет кошмаров пострашнее сливочного масла и Онегина.
«Держала ноги, которые он ампутировал. Первый раз стало дурно. Потом – ничего…»
Ужас охватывал ее, когда она вспоминала, что сама сделала мужу первую инъекцию морфия. Не зная, что приведет это вот к чему:
«Потом он сам уже начал доставать морфий, ездил куда-то. И остальные уже заметили. Он видит, здесь уже больше оставаться нельзя. Надо сматываться отсюда. Он пошел — его не отпускают. Он говорит: „Я не могу там больше, я болен“, — и все такое. А тут как раз в Вязьме врач требовался, и его перевели туда».
«Как только проснулись - „иди ищи аптеку". Я пошла, нашла аптеку, приношу ему. Кончилось это - опять надо. Очень быстро он его использовал. Ну, печать у него есть - „иди в другую аптеку, ищи". И вот я в Вязьме так искала, где-то на краю города еще аптека какая-то. Чуть ли не три часа ходила. А он прямо на улице стоит, меня ждет. Он тогда такой страшный был... Вот, помните, его снимок перед смертью? Вот такое у него лицо было. Такой он был жалкий, такой несчастный. И одно меня просил: „Ты только не отдавай меня в больницу". Господи, сколько я его уговаривала, увещевала, развлекала... Хотела все бросить и уехать. Но как посмотрю на него, какой он, - „Как же я его оставлю? Кому он нужен?" Да, это ужасная полоса была...»
«Я только знаю морфий. Я бегала с утра по всем аптекам в Вязьме, из одной аптеки в другую… Бегала, искала ему морфий. Я ему и говорю: „Знаешь что, надо уезжать отсюда в Киев. Ведь и в больнице уже заметили. Сообщат из аптеки, отнимут у тебя печать, что ты тогда будешь делать?“ В общем, скандалили, скандалили, он поехал в Москву, похлопотал, и его освободили по болезни, сказали: „Хорошо, поезжайте в Киев“. И в феврале мы уехали».
«Сначала я тоже все ходила по аптекам, в одну, в другую, пробовала раз принести вместо морфия дистиллированную воду, так он этот шприц швырнул в меня... Браунинг я у него украла, когда он спал... А потом я сказала: „Знаешь что, больше я в аптеку ходить не буду. Они записали твой адрес". Это я ему наврала, конечно. А он страшно боялся, что придут и заберут у него печать. Ужасно этого боялся. Он же тогда не смог бы практиковать. Он говорит: „Тогда принеси мне опиум". Его тогда в аптеке без рецепта продавали. Он сразу весь пузырек принял. И потом очень мучился с желудком. И вот так постепенно он осознал, что нельзя больше никаких наркотиков применять... Он знал, что это неизлечимо. Вот так это постепенно, постепенно и прошло...»
«Я не знала, что делать, он регулярно требовал морфия. Я плакала, просила его остановиться, но он не обращал на это внимания. Ценой неимоверных усилий я заставила его уехать в Киев, в противном случае, сказала я, мне придется покончить с собой».
Он пытался угрожать ей пистолетом, и даже раз пальнул, бросил в нее зажженную лампу с керосином, ох…
«Когда я жила в медицинском общежитии, то встретила в Москве Михаила. Я очень удивилась, потому что думала, мы уже не увидимся. Я была больше чем уверена, что он уедет [за границу]. Не помню вот точно, где мы встретились… То ли с рынка я пришла, застала его у Гладыревского… то ли у Земских. Но, вот знаете, ничего у меня не было — ни радости никакой, ничего. Все уже как-то… перегорело».
Нет. Не перегорело. Ей еще предстоит спасти Булгакова во второй раз. Спасти в нем писателя!
На Малой Пироговской они переночуют два раза.
Воротниковский переулок, 1, кв.2.
30 сентября Булгаков с женой поселились временно в квартире при детском саду печатников «Золотая рыбка». Сестра Булгакова вышла замуж за москвича Андрея Михайловича Земского, а жена брата ее мужа Мария Даниловна заведовала этим детским садом, и ей там полагалась небольшая квартира.
В тот же день Булгаков отправился на поиск работы.
Сретенский бульвар, 6, кв.65
По этому адресу располагался Литературный отдел (Лито) Главполитпросвета Наркомпроса. Эх, москвичей давно не удивляют аббревиатуры вроде современной – где-то я видел, извините, мог ошибиться, потому что не знаю, что в названии учреждения какая буква и что там делают: ГУБАБИДОД КОПИПМОС. Кстати, это название тоже как-то связано с детьми, там работает жена моего друга, и она-то мне и показала эти прелестные слова. «Наркомпрос» для киевлянина Булгакова – то же, что этот «копипмос» для меня.
1 октября его принимают на работу, и он ведет протоколы заседаний, сочиняет лозунги, плакаты в поддержку голодающих Поволжья, и начинает писать фельетоны.
«Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921–1924 годов. О, нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек. Я поднимался во все почти шестые этажи, в каких только помещались учреждения, а так как не было положительно ни одного 6-го этажа, в котором бы не было учреждения, то этажи знакомы мне все решительно… Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке — в Деловом Дворе, на Старой площади — в Центросоюзе, заезжал в Сокольники, швыряло меня и на Девичье Поле… Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны… а однажды… сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы… Рассказываю я все это с единственной целью, чтобы поверили мне, что Москву 20-х годов я знаю досконально. Я обшарил ее вдоль и поперек. И намерен описать ее. Но, описывая ее, я желаю, чтобы мне верили. Если я говорю, что это так, значит, оно действительно так. На будущее время, когда в Москву начнут приезжать знатные иностранцы, у меня есть в запасе должность гида». («Трактат о жилище»).
А в ноябре… Машинистка Лито Ирина Сергеевна Раабен вспоминает:
«Однажды он пришел веселый: «Кажется, я почувствовал почву под ногами». Он поступил тогда секретарем Лито Наркомпроса. …Он жил по каким-то знакомым, потом решил написать письмо Надежде Константиновне Крупской. Мы с ним письмо это вместе долго сочиняли. Когда оно уже было напечатано, он мне вдруг сказал: «Знаете, пожалуй, я его лучше перепишу от руки». И так и сделал. Он послал это письмо, и я помню, какой он довольный прибежал, когда Надежда Константиновна добилась для него большой 18-метровой комнаты где-то в районе Садовой». Это была та самая нехорошая квартира № 50.
Ул. Большая Садовая, 10, кв. 50
Булгаков пишет матери:
«Мы с Таськой уже кое-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова. Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтобы молоть рожь на обухе и готовить изо всякой ерунды обеды. Но она молодец!»
«Таськина помощь для меня не поддается учету. Она спасает мне массу энергии и сил, оставляя мне лишь то, что сама не может сделать: колку дров и таскание картошки…»
«Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтоб молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба, как рыбы об лед!»
Таська – это конечно же Татьяна Николаевна. Она тоже вспоминала это время:
«В комнате этой была уже мебель — два шкафчика, письменный стол ореховый, диван, большое зеркало, походная кровать складная, два шкафчика, кресло дырявое… Была даже кое-какая посуда — супник белый. А ели мы сначала на белом кухонном шкафчике. Потом однажды я шла по Москве и слышу: „Тасенька, здравствуй!“ Это была жена саратовского казначея. Она позвала меня к себе: „Пойдем — у меня же твоя родительская мебель“. Оказывается, она вывезла из Саратова мебель, в том числе стол родителей. Стол был ореховый, овальный, на гнутых ножках. Мы пошли с Михаилом, ему стол очень понравился, и мы его взяли и взяли еще наше собрание сочинений Данилевского в хороших переплетах… Стол был бабушки со стороны отца, а ей достался от кого-то из предков… Потом мы купили длинную книжную полку — боковинами ее были два сфинкса — и повесили ее над письменным столом.
Как-то один еврей привез какому-то из пигитских рабочих мебель. А того то ли дома не было, то ли он не взял — постучал в нашу дверь: „Не нужна мебель?“ Меня тогда не было, уезжала, наверно, к сестре. Булгаков посмотрел, мебель ему понравилась. И дешево продавали, а он как раз получил тогда за что-то деньги. Это была будуарная мебель во французском стиле — шелковая светло-зеленая обивка в мелкий красный цветочек. Диванчик, кресло, два мягких стула, туалетный столик с бахромой… Два мягких пуфа. Для нашей комнаты эта мебель совсем не подходила — она была слишком миниатюрной для довольно большой комнаты (25 м² или больше). Но Михаил все хотел, чтоб в комнате было уютно».
Вас смутило слово «пигитских»? Пытаетесь расшифровать? Нет, не нужно. Это не аббревиатура.
Справка: Пигит Илья Давидович (1851–1915), предприниматель, общественный деятель. Родился в семье караимов (крымских евреев). Окончил караимскую школу, получил также светское образование. Занимался торговлей табаком и табачными изделиями и преуспел в этом деле. В 1891 году Илья Давидович уже владел в Москве табачной фабрикой «Дукат» и сделал ее лучшей в России. Он основал Торговый дом «И. Пигит и К°», табачные магазины которого были и в Москве, и Петербурге, и в других крупных городах. Здание на Большой Садовой, 10 изначально должно было стать табачной фабрикой, но выступавшая против курения церковь добилась запрета на ее строительство, и на этом месте Пигит возвел доходный дом.
Большая Садовая, 10, кв. 50
Почему Булгаков начал писать фельетоны? О, дело не только в гонорарах! Давайте вспомним несколько фрагментов из его литературного наследия:
- Подать мне сюда Ляпкина-Тяпкина! Срочно! По телефону подать! — Так что подать невозможно… Телефон сломался. — А-а! Сломался! Провод оборвался? Так чтоб он даром не мотался, повесить на нем того, кто докладывает!!
- Я этого Швондера, в конце концов, застрелю!
- Ярость овладела Коротковым. Он взмахнул канделябром и ударил им в часы. Они ответили громом и брызгами золотых стрелок. Кальсонер выскочил из часов, превратился в белого петушка с надписью «исходящий» и юркнул в дверь. Тотчас за внутренними дверями разлился вопль Дыркина: «Лови его, разбойника!», и тяжкие шаги людей полетели со всех сторон.
Жестко, что и говорить.
Татьяна Николаевна рассказывала:
«Он еще тогда все время Мефистофеля рисовал. Так, на бумажке какой-нибудь, на листочках… Лицо одно. Бородка такая. Цветными карандашами раскрашивал. Вот письменный стол, и обязательно рожица Мефистофеля висит».
Впрочем, эту жесткость Булгакову охотно простили бы все. Теперь у него нет браунинга (кстати, в Никольской земской больнице он ему полагался по службе – знали власти о любви народной в медицине и санитарии) – но как же порой хочется, чтобы он был… И Булгаков находит ему замену в фельетоне. Удачный фельетон ведь нередко приводил его «героев» к выговору, к увольнению со службы, к суду! Мелочь, а приятно. Вот только действительно – мелочь. Найти такой «браунинг» на обитателей квартиры номер 50 было невозможно.
Татьяна Николаевна писала:
«…Помню, что там не было покоя ни днем ни ночью. Многочисленные соседи варили самогон, ругались и часто дрались между собой» или «Кого только в нашей квартире не было! По той стороне, где окна выходят во двор, жили так: хлебопек, мы, дальше Дуся-проститутка; к нам нередко стучали ночью: „Дуся, открой!“ Я говорила: „Рядом!“ Вообще же она была женщина скромная, шуму от нее не было; тут же и муж ее где-то был недалеко… Дальше жил начальник милиции с женой, довольно веселой дамочкой… Муж ее часто бывал в командировке; сынишка ее забегал к нам… В основном, в квартире рабочие жили. А на той стороне коридора, напротив, жила такая Горячева Аннушка. У нее был сын, и она все время его била, а он орал. И вообще, там невообразимо что творилось. Купят самогону, напьются, обязательно начинают драться, женщины орут: „Спасите! Помогите!“ Булгаков, конечно, выскакивает, бежит вызывать милицию. А милиция приходит – они закрываются на ключ и сидят тихо. Его даже оштрафовать хотели».
Сначала сочинение фельетонов даже увлекало. Потом он, что называется, «набил руку»: «...сочинение фельетона строк в семьдесят пять - сто занимало у меня, включая сюда курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, - 8 минут. Словом, в полчаса все заканчивалось...»
«Меж тем фельетончики в газете дали себя знать. К концу зимы все стало ясно. Вкус мой резко упал. Все чаще стали проскакивать в писаниях моих шаблонные словечки, истертые сравнения. В каждом фельетоне нужно было насмешить, и это приводило к грубостям. Волосы дыбом, дружок, могут встать от тех фельетончиков, которые я там насочинял».
«Клянусь всем, что у меня есть святого, каждый раз, как я сажусь писать о Москве, проклятый образ Василия Ивановича стоит передо мною в углу. Все поступки В.И. направлены в ущерб его ближним, и в Кодексе Республики нет ни одного параграфа, которого он бы не нарушил. Нехорошо ругаться матерными словами громко? Нехорошо. А он ругается. Нехорошо пить самогон? Нехорошо. А он пьет. Буйствовать разрешается? Нет, никому не разрешается. — А он буйствует».
«Торгово-промышленный вестник» ,«Гудок» , «Известия», «Красный журнал для всех», «Заноза»… Где только не печатались его фельетоны.
«… в гнусной комнате гнусного дома у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, пропаду».
Ан нет, не пропал. Когда выдается у него свободная от ежедневного зубоскальства минутка, он пишет «Белую гвардию». А чтобы было уютно, «Таська» должна сидеть рядом и, например, шить что-нибудь. А когда от работы у него замерзают пальцы – согреть воды, размять ему кисти рук, сказать, как он чудесно пишет, пожалеть, подбодрить, уговорить не бросать начатое. А он отвечал: «А роман я допишу, и, смею уверить, это будет такой роман, от которого небу станет жарко…»
И написал. «Белую гвардию».
«Вы очень верно сказали о том, что не всякий выбрал бы такой путь. Он мог бы, со своим невероятным талантом, жить абсолютно легкой жизнью, заслужить общее признание. Пользоваться всеми благами жизни. Но он был настоящий художник – правдивый и честный. Писать он мог только о том, что знал, во что верил. Уважение к нему всех знавших его или хотя бы только его творчество – безмерно. Для многих он был совестью». Это пишет не Татьяна Николаевна, а Елена Сергеевна, его третья жена, в 1961 году, в письме брату Булгакова.
А Татьяна Николаевна не могла не видеть, что, когда наладился быт и стала немного сытнее жизнь писателя, в этой самой жизни появились машинистка Ирина Раабен, Юлия Саянская, актриса Любовь Белозерская. И мало утешали заверения, что он никуда от нее не уйдет. Когда «Белая гвардия» вышла с посвящением Любови Белозерской, супруги расстались.
Такая вот получилась история любви. Мелодия Френсиса Лея к ней вряд ли подойдёт. И все же это история о великой любви. Без которой не было бы Булгакова.