03.11.2024
ЧиталкаВ этот день родились

Леонид Зорин: "Жизнь твоей мысли и есть твоя жизнь"

К 100-летию со дня рождения выдающегося драматурга и прозаика публикуем фрагмент книги "Зеленые тетради"

 Фрагмент книги  Леонида Зорина 'Зеленые тетради' / издательство НЛО
Фрагмент книги Леонида Зорина 'Зеленые тетради' / издательство НЛО

Текст: ГодЛитературы.РФ

К 100-летию со дня рождения выдающегося драматурга и прозаика Леонида Генриховича Зорина (1924–2020), автора пьес «Варшавская мелодия», «Покровские ворота», «Царская охота» и многих других знаковых художественных текстов, в издательстве "Новое литературное обозрение" выходят две его книги. Пьесы, повести, рассказы и воспоминания, посвященные одной из центральных тем его творчества — отношениям художника и власти или, шире, литературы и политики вошли в сборник «Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания».

В книге отразилась эволюция взглядов писателя на свободу творчества с середины ХХ столетия до последних лет его долгого творческого пути. Вошедшие в том пьесы «Медная бабушка», «Пропавший сюжет», «Развязка» и другие Леонид Зорин считал своими главными произведениями. О драматических взаимоотношениях художника и власти автор размышляет и во включенных в книгу фрагментах своего мемуарного романа «Авансцена», рассказывающих о сложной театральной судьбе многих его пьес, а также о замечательных режиссерских и актерских работах А. Лобанова, Г. Товстоногова, О. Ефремова, С. Юрского, Р. Быкова и др., которым не суждено было дойти до зрителей. Составитель и автор вступительной статьи — сын писателя, филолог и литературовед Андрей Зорин.

Во вторая книгу вошли записи, охватывающие более чем полувековой период, начиная с 1950-х и по 1999 год. По словам автора, «Зеленые тетради» — это биография мысли: здесь собраны его размышления, наблюдения, юмористические пассажи и «словечки». Разбитые по десятилетиям, эти записи, в которые включены драматические вставки, представляют собой диалог Леонида Зорина с временем. Блестящий интеллект, независимость суждений, остроумие и эрудиция автора, внимательно вслушивающегося в разноголосицу эпохи, делают книгу не только уникальным комментарием к ней, но и литературным событием. Первое издание этой книги, выпущенной НЛО в 1999 году, стало библиографической редкостью.

С разрешения издательства публикуем фрагмент книги.

Леонид Зорин. "Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х", 2-е издание

  • Издательство: НЛО, 2024

Вместо введения

<...>

Когда я собирал эту книгу, меня смущали объем, хаотичность, разнокалиберность заметок. Но вышло так, что главной заботой стала для меня композиция. Было немалое искушение как-то организовать эти записи и расположить их по темам.

В конце концов, я его преодолел — такое решение, вероятно, облегчило бы восприятие, однако дыхание стало б иным, рисунок превратился б в чертеж. В бессвязности есть некая правда. Не зря в наши утренние времена бессвязность бормотания Пифии (под действием сернистых паров) внушала особенное доверие. Впоследствии такое случалось и в философии, и в искусстве — возможно, и мне сегодня поможет ничем не стесненное движение книги. Я лишь разбил ее на десятилетия — нужны и верстовые столбы.

Пятидесятые годы

Маленький человек: «Меня нельзя убивать!» Увы, доказано, что убивать его можно. Наверное, докажут и то, что нужно. Одно утешение: нельзя искоренить вовсе. (октябрь 1953 г.)

Как известно, автором проекта не только Спасской башни, но и ее знаменитых часов был шотландец Геллоуэй — механик и зодчий. Обидно для родины слонов.

Написать, написать о Петровском бульваре, где я ухитрился провести такую полнокровную молодость в такие жизнеопасные дни. (Комментарий, сделанный в 1990-х: «Покровские ворота» были написаны очень не скоро — двадцать лет спустя. Однако занятно, что так быстро, еще лишь в преддверии тридцатилетия, потянуло к воспоминаниям.)

1954. Право на гонение надо заслужить. Франс справедливо L’education sentimentale. Страдание — мать народолюбия. Старая торная тропа интеллигентского «воспитания чувств».

Не уничтожишь в себе самосознание «рядового» — и не узнаешь, что есть жизнь. Дай бог, чтоб несчастными «Гостями» я обратил внимание на «хозяев».

О дурном художественном вкусе правителей можно писать, не уставая. Но не мешает иметь в виду, что это продуманная безвкусица.

Чем больше государственное сливается с иерархическим, тем меньше в нем остается творческого. Кому нужны генераторы идей? Требуются лишь исполнители.

Стоит истине победить, и она обнаруживает склонность ко лжи.

В творчестве может подвести умудренность и выручить — наивность. Начинаешь с жаром открывать открытое, и вдруг тебя выносит на необитаемый остров.

Люди стали говорить на особом языке — странная смесь газетного с необструганным. Слышишь клишированную фразу и рядом с ней — незаемное слово. Будто сигнал из древних времен, из доисторического периода.

Ночь из окна летящего поезда. В черной равнодушной пустыне рассыпана милостыня огоньков — богом забытый полустанок.

В галльской манере — прелесть необязательности. Читаешь у Дюамеля: «В молчании есть ядовитая доблесть опьянения». Щеголеватая вязь слов, свободная рокировка понятий. Глубокая убежденность в том, что литературу делают только стилисты.

Самое страшное сочетание — маленький человек и большой пост. Еще страшней — когда не бывает другого. Именно в нем — смысл системы.

Странную и печальную игру я выдумал: угадывать, как выглядели детьми помятые пожилые люди.

Уважаемое лицо Морковкина.

Писатель Бурлак-Молниеносный.

Решают не кадры, а отделы кадров.

Так она и не сумела понять, кем хочет быть для него — предметом роскоши или первой необходимости.

Вкус заменяет дар, а вкусы — убеждения. И насколько первые прочнее вторых!

Впечатление, что революционер по призванию подсознательно опасается полной победы революции. Его жизнь утрачивает смысл.

Любимое слово подонков — «нравственность».

Как весело, наверное, Эдмон Ростан встречал новый, 1898 год! Подумать, ему еще нет тридцати, всего три дня назад в Театре Порт Сен-Мартен состоялась премьера «Сирано де Бержерака». Все впереди, все так лучезарно! А были впереди лишь два десятилетия, отравленные болезнью и творческим закатом.

Настаивайте на своих недостатках и убедите, что это ваш стиль.

Не спешите считать мысль исчерпанной. Вскрывайте ее пласт за пластом. Геологи знают, сквозь сколько слоев нужно пройти, чтоб пробиться к девону.

Вы полагаете, ваша зрелость приходит тогда, когда откровения вдруг превращаются в трюизмы? Это всего только первый шаг. Важнейший вы делаете поздней, открывая в привычном нечто в нем спрятанное, ранее вами не обнаруженное. Это особенно проявляется, когда обращаешься к наследию давно прочитанного писателя. Творчество — это особый вид странного самовоспроизводства. Вы вчитываетесь в книгу покойника и видите: это — живой организм, подверженный закону развития. Уже завершенная работа как бы продолжает свой рост, соприкасаясь с иной эпохой. Время, похоже, не то привносит, не то сообщает новые качества, не говоря уж о новых смыслах. Не только эстетика — часть времени. Оно, в свою очередь, часть эстетики. (Комментарий, сделанный в 1990-х: Много лет спустя дряхлеющий Шкловский сказал мне: «Я не умею создавать, но я умею находить».)

Чувствую — следовательно, существую. Иной раз мне кажется, все и вся сговорились, чтоб я уже ничего не чувствовал.

1955 г. Гуманитарная наука отнюдь не наука гуманизма. Во всяком случае, в нашу пору.

Задача любой администрации — утвердить и освятить положение вещей.

Всю свою жизнь несчастен тот, кто хочет каждодневного счастья. Но каждодневное несчастье делает твою жизнь бессмысленной.

Какая ледяная весна! Я — в этой подмосковной больнице.

Отец — уже месяц, как зарыт в коричневой бакинской земле.

Громадная страна между нами и лишь ночное черное небо сейчас и над ним и надо мной. (апрель 1955 г.)

Прощание — колыбель свободы. Но очень редко — для остающихся.

Писатели, собираясь вместе, дурно действуют друг на друга. И — чем выше число собравшихся, тем ниже уровень их общения.

Прокурорский пароксизм: ваши руки в крови до пят!

Его любовь была мягкой, вязкой, тягучей — подобие пластилина.

Простодушие как условие счастья. Если нет простодушия, любая удача тебя не спасет от меланхолии.

«Умею» — это лишь «знаю, как сделать». «Могу» означает «способен сделать». Разница, надо сказать, решающая.

Беда многих писателей в том, что их творчество становится аргументом в полемике — политической, нравственной, поколенческой. Понять же их истинное место можно будет только во время, свободное от идеологических войн. Бог весть, когда оно наступит, но тех, кого оно воскресит, будет немного, совсем немного.

Почти три тысячи языков, почти семь тысяч, считая с мертвыми. Сколько ж было сказано слов! Сколь мало тех, что имеют цену.

...И вот, разоруженный христианами и разгромленный варварами, ушел Рим с его наготой страсти и веселым распутством, с Катуллом и Лесбией. Уже не вакханки, а светлые девы — вдохновительницы поэтов. И вот, бескровная и бесплотная, любовь стала блекнуть и задыхаться от собственной девственной чистоты. И наконец, Донн взбунтовался: «Love’s not so pure and abstract as they use to say, which have no mistress but their Muse».

Народный артист — балетмейстер Захаров, величественный, монументальный мужчина, перед студенческими каникулами встречает студентика-казаха, робкого, маленького первокурсника. Задумчиво его оглядев, Захаров спрашивает: «Ты — казах?» — «Казах», — робко шелестит первокурсник, словно признаваясь в грехе. «Едешь домой?» — «Да... собираюсь». Захаров (торжественно и значительно): «Передавай привет народу».

В короткой реплике то преимущество, что можешь и не успеть сфальшивить.

Восхитительное общество, в котором сострадание называется абстрактным гуманизмом.

Похороны, панихида, поминки, девятины, сороковины — все это еще праздники горя. Дай бог вам выдержать будни горя, когда остаешься с ним наедине.

У взлетов души — земные причины. Ничто так надежно не приводит к терпимости, как тотальное разочарование.

Нет соблазна острее и сокрушительней, нежели соблазн бесконтрольности. Особенно неодолим он во власти.

Катастрофу надо еще заслужить.

«Молодые люди, мы, старики, знаем вас достаточно хорошо.

Но когда появляется свежий поддержанный человек, ведите себя прилично».

Прочитав стихи Байрона «Кто входит гостем в дом тирана, Становится его рабом», Алексей Вульф в своих «Дневниках» меланхолично комментирует: «Это сказано в предостережение поэтам-лауреатам, которых Байрон очень не жалует». Предостережение, как видим мы, не сработало. Да и вся литература, даже если ее творили гении, никого не остерегла, не уберегла, не исправила. Воздействие слова измеряется той минутой, в которую ты его слышишь.

Владимир Саппак прочел мне стишки, которые ходят сейчас по Москве. Завершают их такие две строчки: «...И только зоринские «Гости», Как кости, тлеют на погосте». Поистине небольшая радость такою ценой попасть в фольклор.

Все, кто умер в моей палате, уходили на рассвете. Вчера еще делились надеждами, вчера еще готовились жить. Но все, что дарила им судьба, — еще одно свидание с солнцем. И вот он, последний восход и исход.

Смысл жизни ищут от страха смерти.

И у несчастий есть оправдание — они примиряют с неизбежным. (декабрь 1955 г.)

Надо сознаться, и у меня есть своя знаковая дата — 19 сентября. В сорок восьмом как раз в этот день (в дождливый вечер этого дня) я навсегда приехал в Москву. Никто не звал, и никто не ждал. До сей поры не могу понять, как я решился на этот прыжок.

Не пренебрегайте бездарной литературой. Она ярко отражает бездарную жизнь. (январь 1956 г.)

Истеблишмент — это форма сговора. Узаконенный заговор против населения.

Безмолвная магия аппарата. Коридоры, бесшумные ковры, мальчики среднего и почтенного возраста. Замысел Сталина был прост до гениальности — опереться на этих серых мышей и подкармливать их. Так была создана номенклатура, смекнувшая, что при другой системе серость не будет в такой цене.

Все хорошо в свое время на своем месте.

Испытываешь страдание, встречая в тексте повторенное слово, но сколько бывает очарования в анафоре.

Уже не хаос, почти догадка, еще не формула — первый вздох мысли.

Сдержанность изложения воздействует лишь тогда, когда есть что сдерживать.

Похоже, что слово «разумеется» возникло так: собеседник кивал одобрительно, давая понять: «разум имеется». Потом два слова слились в одно.

Драматург Антонио Сильва был сожжен 19 октября 1739 года. В тот же вечер его пьеса (кажется, «Гибель Фаэтона») шла в театре. До подобной терпимости нам далеко. Даже если выругают в газете, и только, пьесу снимут и поминай как звали. Но все-таки не жгут на костре — бог с ней, с терпимостью инквизиции.

Старый ремесленник Иосиф Прут рассуждает о тайнах творчества. И ты, Прут?

Одна непосредственная девушка мне призналась: «Люблю Чайковского, а классическое не принимаю». Так вот вывела Петра Ильича эта пичужка из сонма классиков, можно сказать, ему повезло!

Был адски тощ, был прям на язык — этакая прямая кишка.

Интерлюдия

На исходе отрочества я захаживал на сборища бакинских поэтов (тогда я писал только стихи). Они собирались по вечерам, в одной из комнат газеты «Вышка». Я был непозволительно юн — больше присматривался и помалкивал. Поэты быстро обо мне забывали — они были заняты своими, весьма напряженными отношениями. Но один из них никогда не читал, подобно другим, своих творений. Щетинистый, вислощекий, всклокоченный, почти неподвижно сидел и слушал с полуопущенными веками. Веки были набрякшие, словно распухшие, казалось, что он устало дремлет. Но то было ложное впечатление. Нет-нет и он отпускал свою реплику. Произносил он ее очень вяло, что добавляло ей ядовитости.

Помню, как один стихотворец декламировал с лирическим жаром:

— Амур, Амур, суровая река, Твой сон хранит достоинство штыка.

Щетинистый человек спросил:

— Кто кого?

Поэт обиженно дернулся.

— Что значит — кто кого? Не пойму.

— И я не пойму. Кто кого хранит? Сон — достоинство или достоинство — сон?

Лирик настолько был растерян, что долго не мог продолжить чтение.

Другой поэт, маленький шатен с гордо посаженной головой, читал патетическое посвящение некоему политруку Клычкову. Стихи заканчивались на высокой ноте:

— И ты докажешь, если ты мне друг, На что способен красный политрук.

Чуть приподняв свои виевы веки, щетинистый слушатель коротко бросил:

— Самореклама.

Шатен зашелся:

— Как? Почему? Я себя рекламирую?

— А разве нет? «И ты докажешь, если ты мне друг». Цени, политруче. Это непросто, совсем непросто быть моим другом.

Надо тянуться. Надо доказывать. А не докажешь — еще подумаю: держать тебя в друзьях или нет.

Шатен реагировал так неистово, что сердобольная поэтесса предложила ему стакан воды. Вечного критика все не терпели, мне даже казалось, что это чувство как-то сплачивает поэтов.

Однажды пришел седой человек, одет он был бедно, но очень опрятно, держался скованно, неуверенно, голос был глуховатый, невнятный. Мне тихо назвали его фамилию, объяснили, что он просидел два года, но вот выпущен, был, как видно, оболган.

Он тоже прочел свои стихи, и это были не просто созвучия.

Двух строк хватило, чтоб это понять. Одно из них до сих пор вспоминаю. А называлось оно — «Ромашки». В нем возникало летнее поле под вольным небом и вольным ветром, ерошащим ладонью ромашки. Кончались стихи не то призывом, не то советом, не то мольбой:

— Носите, носите, носите, Носите ромашки в душе.

Поэты замялись. Небритый зоил встал, торжественно подошел к сильно смутившемуся чтецу и молча пожал, потряс его руку. Вслед за ним и остальные промямлили несколько одобрительных слов. Поэт окончательно растерялся и быстро ушел. А вскоре исчез. Говорили, что он куда-то уехал. Похоже, туда, где он уж провел недолгий по тому времени срок.

Старость. Первой капитулирует шевелюра, волосы никнут. Потом куда-то вдруг убегает, прячется верхняя губа. А там меняется и походка — осторожность, мелкий шажок, оглядка. И так же, неведомо куда, уходит крупный шаг твоей молодости, вся твоя творческая энергия. Закрома опустели, писать уж не о чем. Все это и мне предстоит.

Некогда Сатана состоял при Боге — ангелом для карательных операций. Это уж после он сумел сделать свою головокружительную карьеру — от чиновника по особым поручениям до вершителя судеб с другим знаком. Как видите, и здесь присутствовали варианты биографии — либо служба под щитом и сенью небесной канцелярии, либо триумф сепаратиста с полной сменой знамен и позиций. Как бы то ни было, сама возможность выбрать тот или иной вариант соблазнила смертных. Он подал пример.

«Ах, набрось потемнее накидку, кружева на головку надень». Тургеневский век! Не «сними», а «надень».

Весьма бурнопламенное собрание. Присутствует крупный функционер. Ораторы, как один, грохочут, аудитория негодует, упреки и аргументы вески, опровержения неопровержимы, кто-то бросает ему в лицо резкие и злые слова. Он бесстрастен. Не шевельнется и бровь. Лицо остается невозмутимым и точно намертво замуровано. Это и было лицо аппарата.

В пятидесятых годах все учились в вечерних университетах марксизма-ленинизма. Не исключая самых прославленных деятелей искусства и науки. Считалось, что и народный артист, руководитель известного театра Юрий Александрович Завадский проходит этот курс постижения марксистско-ленинского учения. Время от времени он появлялся в Центральном Доме работников искусств, где происходило приобщение к конечным выводам мудрости земной.

И вот настала пора экзаменов. Изрядно смущенный преподаватель решил не слишком уж донимать народного артиста Советского Союза, лауреата Сталинских премий, кавалера орденов, носителя регалий. Первый вопрос был не самым сложным.

— Не скажете ли, Юрий Александрович, когда состоялся Второй съезд партии?

Завадский слегка повел красивой, гордо посаженной головой, задумался, очень благожелательно посмотрел на экзаменатора и сказал:

— Так. Это я знаю. Перейдем к следующему вопросу.

Педагог залился густым румянцем и несмело прошелестел:

— Не назовете ли, Юрий Александрович, год, когда Владимир Ильич выступил с апрельскими тезисами?

Завадский задумался. Потом улыбнулся приветливо и чуть удивленно:

— И это знаю. Еще есть вопросы?

— Нет, нет, — заспешил экзаменатор. — Вполне достаточно. Благодарю вас.

Юрий Александрович получил свидетельство об успешном окончании вечернего университета. Впоследствии он замечал при случае:

— Учиться никогда не поздно.

Мало воспринимать и реагировать — надо свежо воспринимать и свежо реагировать. Так начинается художество.

Революционные вожди. Жертвы теории и палачи-практики одновременно.

Электричка отходит от Белорусского. Вот и станция «Театральная». Не сойти ли на станции «Театральная»? Очень заманчиво. Нет, не сойду. Однажды я это уже сделал.

Чехов был убежден, что драматург по призванию должен быть наделен долей пошлости. Замечание, сделанное в трудные дни его конфликта с публикой Александринки, бесспорно, имеет свои резоны, независимо от его раздражения.

В этом контексте речь идет об уступке не столько вкусу, сколько эмоциям аудитории, принятым правилам игры — страдание умеряешь сочувствием, зло — возмездием, страх — преодолением, горечь разлуки — победой любви. Успешный драматург остается в границах разумного мироустройства, но в них есть и пространство и место для пребывания таланта. В этом театре ни ужас, ни мука, ни отчаяние не посягают нарушить некий незыблемый закон. Аристотелевский катарсис из запредельности потрясения нас возвращает в пределы жизни — поэтому мы благодарно дивимся, с одной стороны, ее богатству, с другой — нашей собственной способности к соучастию и сопереживанию.

Тем не менее ни обида на зал, ни безусловный интерес к природе сценического успеха не помешали Антону Павловичу создать новаторскую драматургию, в которой отчетливо прослеживается связь с его прозой и с его перепиской.

С последней, быть может, больше всего. Эта пронзительная эпистолярия, и проповедническая и исповедническая — оба начала сосуществуют на редкость естественно и органично — и подготовила, как мне кажется, перерастание чеховской реплики в прелестный «маленький монолог» — так окрестил я ее однажды.

<...>

Фадеев однажды усмехнулся: «Больше всего меня веселит, когда меня называют «трезвым реалистом». Имелись в виду фундаментальные запои. Добродетельный Маршак подтвердил, почти не скрывая восхищения: «Пить при вас водку, Саша, все равно, что при Паганини играть на скрипке». Смешная реплика Самуила Яковлевича должна бы вызвать ответный смешок или, по крайней мере, улыбку, но возникает, помимо воли, одна лишь горестная гримаса. Жизнь Фадеева была столь греховной, столь нечистой и вероломной, столь переполненной предательствами и ежедневными капитуляциями, что, если бы не последняя пуля, его патетическое пьянство осталось бы единственной краской, утепляющей Главного Писателя, без коей только бы и запомнился этот непроницаемый лед. (август 1956 г.)