Текст: Арсений Замостьянов, заместитель главного редактора журнала «Историк»
Школа Пушкина
Крестьянский сын и потомок загадочных дворян, молодой Твардовский, по точному наблюдению Слуцкого, был похож на деревенского отличника. Но у этого отличника в душе и в доме имелось главное – Пушкин.
Твардовский вспоминал: «Капитанская дочка» явилась для меня первой в жизни самостоятельно прочитанной книгой. Я помню формат книги, ее запах, помню, как я был счастлив, что сам открыл эту неизвестную мне со слуха историю». Эта книга стала для него символом веры – на всю жизнь. Читал он всегда много, но других литературных горизонтов ему, по большому счету, не потребовалось. Всё, что написал Твардовский, было бы понятно Петру Гринёву. Гораздо позже у него появится еще одна любимая книга – «Житие протопопа Аввакума». И тут тоже можно о многом порассуждать – вплоть до упрямства в отстаивании своих редакторских планов в новомирские времена.
Советский поэт
Что мы имеем в виду, когда говорим «советский поэт»? Для одних это просто политическое клише, чуть ли не обвинение, иногда – вообще знак «недлочеловека». Для пущего кошмара, они даже пишут это слово по-особому, по-белогвардейски: «совецкий». Для других важно только время и место жизни и творчества. Если жил и писал в СССР – то уж точно поэт советский. Для третьих – внимание к типично советским темам, к «соцреализму», к революции, коллективизации, войне… Для четвёртых решающую роль играет признание правительством СССР. Если поэта в те времена чествовали и награждали – значит, советский. А если поэт и публиковался-то редко, то экзамен на звание «советского» он может и не выдержать.
Твардовский – советский поэт по всем признакам. Он и прославлял власть и конфликтовал с нею, как трибун своего времени. Думаю, он не отказался бы от сравнения, скажем, с Симеоном Полоцким при царе Алексее Михайловиче, с Василием Петровым или Гаврилой Державиным при Екатерине Великой. И в те годы, и в советские времена «большой поэт» был важной фигурой при дворе. И, право, это были не худшие эпохи ни для власти, ни для людей, ни для поэзии. Хотя и ненавистников у этих эпох хватает.
По нему можно будет изучать ХХ век, как нынешние историки глубокой античности жить не могут без сведений, почерпнутых из Гомера и Гесиода. Эпос? Наверное. Хотя и с мощнейшей волной лирики, которая возникает во всех его поэмах.
Твардовский – в стороне от любого модернизма. От Маяковского, от Серебряного века… Да и к некрасовской традиции, которая долго тянулась в русской «демократической» поэзии, его не пришьёшь, хотя научился он у Некрасова многому – прежде всего, умению видеть обаяние нарочитых прозаизмов в стихах.
Страна Муравия
Он считался поэтом «большой темы» – со «Страны Муравии», которая после первой же публикации в журнале «Красная новь» принесла Твардовскому раннюю славу. Потом его упрекали: написал о коллективизации, о «новой деревне» почти идиллически, хотя знал, на примере собственной отцовской семьи, как несправедливо горька бывала крестьянская судьба. Поэма действительно значительно мягче, чем, например, шолоховская «Поднятая целина». Но главное, что это – настоящая поэма с длинным дыханием, с житейской панорамой, с героем – Никитой Моргунком, – который сразу запомнился. Поэма написана демонстративно простецки – в особенности по меркам довоенной поэзии, в которой царили Сельвинский и Пастернак, а Маяковский считался «талантливейшим поэтом нашей эпохи».
По легенде, Михаил Светлов – возможно, навеселе – сказал ему тогда: «Есть в этом дурной деревенский наив, но блага вы получите неисчислимые». Книга оказалась своевременной. И уж точно не прошла ни мимо критики, ни мимо читателей, включая самых влиятельных «лучших друзей литераторов».
А прилюдно мэтр поэмы похвалил: «Сукно добротное». Как и некоторые другие именитые тех лет – Михаил Голодный, наконец, Владимир Луговской. А больше всех восхищался «истинно народной поэмой» Пастернак, увидевший в ней «живой организм». Клялся в любви к «Муравии» и записной футурист Николай Асеев: «Трудно рассказать о том, с какой тщательной любовностью, с каким добросовестным старанием отделана в ней каждая строфа… Кажущаяся простота „Страны Муравии“ на поверку является большой и сложной культурой стиха».
Тут, конечно, Твардовскому повезло. Назрела необходимость в консервативном, почти фольклорном стихе – а за ним чувствовалась и глубина. И его стали поднимать – вполне искренне и заслуженно. Конечно, помогало и то, что он написал неожиданно «политически грамотную» вещицу, в которой и метания показал, и мечту о колхозном счастье наметил. В нем видели поэта, который «уведет» молодежь от Есенина, который не был запрещен, но считался – посмертно – неблагонамеренным и опасно нервическим. В «Муравии» есть автобиографические эпизоды, но вопреки личному, Твардовский был настроен воспринимать «колхозию» как победу.
Позже его, бывало, и упрекали, и пытались развенчивать, но тщетно. Он уже был автором известной поэмы.
Коллективизация, война, послевоенное «возрождение» – всё это есть в поэмах Твардовского. Как и несколько жестковатое осмысление Сталина. Из-за этих поэм, действительно незабываемых, на обочине осталась лирика Твардовского – стихи о жизни и смерти, с тончайшими жизненными наблюдениями и чувствами. А «про любовь» он писал мало, Твардовского больше тянуло к философии, чем к эротическим эмоциям.
Две строчки о бойке-парнишке…
Военкором он стал еще в 1939-м, во время «польского похода». Потом – Финская. Настоящая жестокая война, которая долго не выходила из головы. Там – в газетных фельетонах – появился Василий Тёркин, имя которого редакция армейской газеты «На страже Родины» позаимствовала (видимо, случайно, по каким-то отголоскам памяти) из полузабытого романа Петра Боборыкина. Тогда это было «коллективное творчество» про неунывающего бойца.
Шла уже другая – главная – война, когда он, вспоминая финский снег, написал одно из ключевых своих стихотворений:
Из записной потертой книжки
Две строчки о бойце-парнишке,
Что был в сороковом году
Убит в Финляндии на льду. «…»
Среди большой войны жестокой,
С чего — ума не приложу,
Мне жалко той судьбы далекой,
Как будто мертвый, одинокий,
Как будто это я лежу,
Примерзший, маленький, убитый
На той войне незнаменитой,
Забытый, маленький, лежу.
Никогда прежде он не писал серьёзнее. И Тёркин вскоре превратился в героя серьезной книги, по композиции и размаху сопоставимой с «Евгением Онегиным».
Вот стихи, а всё понятно…
В войну Твардовский был необходим. Как Т-34. Cегодня «Великую Отечественную» и представить нельзя без «Книги про бойца», а чуть более позднее восприятие войны – без «Я убит подо Ржевом». Стихотворение длинное, но невозможно, чтобы горло не перехватило на строчках:
Я - где крик петушиный
На заре по росе;
Я - где ваши машины
Воздух рвут на шоссе.
А «Василий Тёркин» - поэма загадочная. Такие постоянные герои шутливых армейских стихотворений в то время появлялись не только у Твардовского. Но Твардовский шагнул гораздо дальше всех. Каждый фронтовой эпизод докапывал до нутра, до трагедии и восторга – при этом не терял напевности и легкости стиха:
Пусть читатель вероятный
Скажет с книжкою в руке:
- Вот стихи, а все понятно,
Все на русском языке...
Это давно уже крылатые слова, хотя и несколько лукавые. Не просто, не прост он, Вася Тёркин, как и его автор. По сравнению с героями других газетных стихов и поэм того времени – даже и неимоверно сложен, проработан, подробен до мелочей. Если уж Твардовский говорит о привале – то он настолько основателен и поэтичен, что – «ни убавить, ни прибавить». Это тоже его выражение – и не случайно. Если переправа или рассуждение о наградах или бой – то уж «до самой сути», как говорил поэт, которого Твардовский недолюбливал. В чем он точно превосходил всех – так это в чувстве меры и вкуса. Столько натуралистичных сцен – и ни одного срыва:
Бой в лесу, в кустах, в болоте,
Где война стелила путь,
Где вода была пехоте
По колено, грязь - по грудь…
Продолжать можно бесконечно. Начнешь читать с любой строчки – и трудно остановиться. Хорош и «Дом у дороги», но всё-таки война и Тёркин были высшим взлётом Твардовского. Он и выглядел в те годы уже не как отличник, а как творец и генерал поэзии.
«Он был удивительно хорош собой. Высокий, широкоплечий, с тонкой талией и узкими бёдрами. Держался он прямо, ходил расправив плечи, мягко и пружинно ступая, отводя на ходу локти, как это часто делают борцы. Военная форма очень шла к нему. Мягкие русые волосы, зачёсанные назад, распадались в стороны, обрамляя высокий лоб. Очень светлые глаза его глядели внимательно и строго», - писал Орест Верейский, пожалуй, лучший иллюстратор «Тёркина». И этот взгляд близкого ему по манере художника дорогого стоит.
С войны он – военкор и автор «Тёркина» – пришёл таким классиком, что мог уже не подсчитывать ни новых книг, ни премий. И, судя по всему, хорошо это понимал.
Его книгу про бойца хвалил Иван Бунин – другой юбиляр этого года, ничего не написавший о войне. Твардовский ответил очень даже обстоятельным предисловием к собранию сочинений нобелевского лауреата «от эмиграции».
Звёздное небо томило…
О раннем, о первоначальном и о вечном он лучше всего написал на закате. Так бывает:
Сладкой бессонницей юность мою
Звёздное небо томило:
Где бы я ни был, казалось, стою
В центре вселенского мира.
В зрелости так не тревожат меня
Космоса дальние светы,
Как муравьиная злая возня
Маленькой нашей планеты.
По той же мудрой мерке сложено известное, хрестоматийное:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В то, что они - кто старше, кто моложе -
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, -
Речь не о том, но все же, все же, все же...
Законченная формула. Простота и сложность – как в придорожном камне. И это именно лирика, а не государственное стихотворение.
Его Твардовский написал в 1966 году, когда «Новый мир» уже стал главным литературным журналом всего советского времени во многом трудами и днями своего главного редактора.
Новый мир
Уж кто-кто, а Твардовский мог бы относиться к редакторским заботам по-фамусовски. Особенно ценил очеркистику, публицистику. Из поэтов предпочитал Самуила Маршака – гения риторических фигур. А больше всего открытий в твардовском «Новом мире» пришлось на прозу. Всё это хорошо известно. В журнале сложилось свободолюбивое направление, да и сам Твардовский написал такие мятежные вещицы, как «Тёркин на том свете» и «По праву памяти». Последняя поэма была опубликована только через много лет после смерти автора, в 1987 году. Если поэма «За далью даль» (если упрощать!) на удивление удобно ложилась в хрущевскую концепцию борьбы за скорый коммунизм, то «По праву памяти» в конце 1960-х воспринималась как жест оппозиционный.
Так вы уж Сталина зовите…
Ведь именно тогда партия – без особой огласки – решила не «раскачивать лодку» в оценках прошлого, воздерживаясь от крайностей, свойственных хрущевскому XXII (не ХХ!) cъезду. Это не означало полного запрета на антисталинские мотивы. Именно в брежневские годы вышли и «городские» книги Юрия Трифонова, и «деревенские» Фёдора Абрамова, которые и в наше время остаются вершинами «неприглядной правды» о 1930–40-х. Но Твардовский открыто выступал против «замалчиваний», против компромиссов по отношению к недавним «перегибам»:
А вы, что ныне норовите
Вернуть былую благодать,
Так вы уж Сталина зовите -
Он богом был - Он может встать.
И что он легок на помине
В подлунном мире, бог-отец,
О том свидетельствует ныне
Его китайский образец...
Это, конечно, недопустимо острая по тем временам публицистика. Он бил не столько по Сталину, сколько по современным «охранителям», «молчальникам». И это было слишком смело для тогдашней цензуры – в особенности за подписью Твардовского, члена ЦК и живого классика. Тому же Евтушенко «пробить» подобные мысли было куда легче: с него, профессионального «молодого бунтаря», спросу меньше. А Твардовскому пришлось уходить в последнюю болезнь, так и не увидев эту поэму в печати.
…И последний перевоз
Второй и последний уход из журнала «Новый мир» стал для него настоящей трагедией. Он то дрался, то складывал оружие. Хотя победить было невозможно. Но и его невозможно было победить – как советского классика еще сталинской выделки. И – пожалуй единственного в ХХ веке – всенародно известного и любимого поэта без известных песен. Песенный жанр ему, в отличие от земляка Исаковского, не удавался. Зато ему удался миф о песне, которую пела мать и которая проходит через всю жизнь, ласково приглашая к последней переправе:
Отжитое - пережито,
А с кого какой же спрос?
Да уже неподалеку
И последний перевоз.
Перевозчик-водогребщик,
Старичок седой,
Перевези меня на ту сторону,
Сторону - домой...
К шестидесятилетию, летом 1970 года, его не удостоили Звезды Героя Социалистического труда. Он получил только орден Ленина – третий по счёту с 1939 года. Тогда – в брежневские годы – писателям как раз стали присуждать это звание. Первым был Николай Тихонов (1966), потом власть расщедрилась в год 50-летия Октября – и Звезду получили Михаил Шолохов (1967), Константин Федин (1967), Александр Корнейчук (1967), Леонид Леонов (1967), Леонид Соболев (1967), Павло Тычина (1967), Мирзо Турсун-Заде (1967), Андрей Упит (1967), чуть позже к высокому клубу присоединился загадочный туркменский классик Берды Кербабаев (1969). В начале 1970 года Звезду вручили Михаилу Исаковскому, которого Твардовский любил, но не считал себе ровней. И вот летом 1970 года он не попал в эту замечательную компанию. Кстати, в том же году чуть позже Героем Соцтруда стал Юрий Смолич – киевский публицист, который председательствовал в украинском Союзе писателей. Фигура, скажем прямо, в литературе не исполинская. А в конце года Золотую Звезду повесят и на пиджак ленинградскому поэту Александру Прокофьеву, давно уже писавшему средненько. У Твардовского – кстати, трижды – сталинского лауреата – еще с 1955 года имелся замечательный ответ на любую наградную суматоху всех времен:
Нет, жизнь меня не обделила,
Добром своим не обошла.
Всего с лихвой дано мне было
В дорогу – света и тепла.
И сказок в трепетную память,
И песен стороны родной,
И старых праздников с попами,
И новых с музыкой иной. (Можно ли проще и точнее определить «социологические» перемены?! – А.З.)
И в захолустье, потрясенном
Всемирным чудом новых дней, –
Старинных зим с певучим стоном
Далеких – за лесом – саней.
И вёсен в дружном развороте,
Морей и речек на дворе,
Икры лягушечьей в болоте,
Смолы у сосен на коре.
И летних гроз, грибов и ягод,
Росистых троп в траве глухой,
Пастушьих радостей и тягот,
И слез над книгой дорогой.
Точнее сказать невозможно. Да, он любил лес, весну куда сильнее, чем любую награду, не говоря уж о президиумах, хотя цену себе знал, в том числе и как «народный вельможа». Какие жалобы? Написать такое гораздо сложнее, чем лить в стихах слезы и живописать упадочную картину мира. И таких мотивов в русской поэзии после Пушкина было мало. Надо бы их ценить.
Но это в стихах. Они мудрее сердца. А сердце все-таки не выдержало тряски и обиды. В 60 лет он был неизлечимо больным, в декабре 1971 года, на 62-м году умер. «Поэт-коммунист, человек большого обаяния, Александр Трифонович Твардовский будет вечно жить в памяти народной. Его патриотические, талантливые произведения навсегда вошли в культурную сокровищницу советского общества», – писала «Правда» в некрологе. Так оно и было – в особенности с точки зрения «молчальников», которые, честно говоря, не так уж и страшны. «Но всё же, всё же, всё же…» Без этой диалектической оговорки говорить о Твардовском нельзя. Да и не только о Твардовском. А придумал эту формулу он. И уж тут «ни убавить, ни прибавить, так это было на земле».