САЙТ ГОДЛИТЕРАТУРЫ.РФ ФУНКЦИОНИРУЕТ ПРИ ФИНАНСОВОЙ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ЦИФРОВОГО РАЗВИТИЯ.

Парижские мальчики в сталинской Москве

Фрагменты книги Сергея Белякова о Георгии Эфроне и Мите Сеземане – детях советских эмигрантов, вернушихся в предвоенный СССР

Коллаж: ГодЛитературы.РФ. Обложка и фрагмент текста предоставлены издательством
Коллаж: ГодЛитературы.РФ. Обложка и фрагмент текста предоставлены издательством

Текст: Андрей Васянин

Книга кандидата исторических наук, автора трудов об ученых и литераторах, прочитывается, не успеешь взять ее в руки.

Сияющая новая Москва, изображенная когда-то художником Пименовым – а в ней сын Сергея Эфрона и Марины Цветаевой Георгий (он же Мур) и его парижский друг и тоже сын эмигрантов Митя Сеземан, считаные месяцы назад приехавшие с родителями в СССР.

Знаменитые дневники Георгия Эфрона, сюжетный стержень книги Белякова, начинаются в 1940 году. В них парижские мальчики – уже не дети, но еще не мужчины – интересуются международными отношениями, ходят на футбол, находят советских женщин неинтересными, а одноклассников скучными, запоем читают великую русскую литературу, выглядят иностранцами и бойко болтают между собой на французском, зная, что обращают на себя внимание прохожих, покупают деликатесы, которые можно было, оказывается, найти в московских магазинах в начале 1940-х...

Автор вглядывается в этот мир глазами Георгия Эфрона, дополняя страницы дневника картинами из жизни сталинской столицы, яркой и праздничной витрины Советского Союза, отказывается признавать этот мир одноцветным. Перед нами пугающая антология трагедий на фоне масштабных достижений молодой страны, захватывающая и пронзительная, полная живых деталей и неожиданных подробностей история, основанная на дневниках, письмах, воспоминаниях и других документах. Разрушен Храм Христа Спасителя, но возведен уникальный висячий Крымский мост, идут аресты, но в концертных залах играют оркестры Рознера и Цфасмана, начинается тотальный дефицит, но советское мороженое оставляет парижское далеко позади.

Давайте попробуем его.

Сергей Беляков «Парижские мальчики в сталинской Москве». М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2022

Новая Москва

… Мур не знал старой Москвы, а Цветаева ее помнила. В 1922-м она уехала за границу из города, где еще целы были почти все храмы. В церквях крестили младенцев не только нэпманы, но и совслужащие. Даже комсомольцы шли к алтарю: консервативные московские мещанки требовали настоящего церковного брака, а не простой росписи в домовой книге. Над городом, только-только оправившимся от голодовок Гражданской войны, раздавался звон сотен колоколов. Тот самый малиновый звон, радостный даже для неверующих. Москва “звонила во все свои сорок сороков церквей, тогда еще не порушенных. Звон плыл над городом, сверкающим золотом бесчисленных куполов, вплывал в раскрытые окна домов, многоголосый и торжественный”. На Сухаревке и в Охотном Ряду бабы торговали бутербродами с колбасой, с яичницей, с красной икрой. Мальчишки в жаркий день продавали мутную подслащенную воду в графинчике, которая гордо называлась лимонадом (стакан — копейка). На Болотный рынок ездили со всей Москвы — покупать свежие ягоды, их брали целыми ведрами. Жителей Воротниковского переулка по утрам будило петушиное пение, а не шум автомобилей: “...в дровяных сараях, где так вкусно пахло свежей древесиной, дворники держали кур”. По переулкам, вымощенным разноцветным булыжником, проносились извозчицкие экипажи, “и так было весело смотреть, как из лошадиных подков вдруг вырывались яркие искры”. Еще целы были купеческие особнячки и деревянные домики мещан, окруженные садами и палисадниками. Москва, “зеленая летом, белая зимой, как елка, украшенная золотыми куполами”, не ведала судьбы, которую предназначили ей большевики и прогрессивно мыслящие архитекторы. Цветаеву и Мура в новой Москве встречали перезвон трамваев и шум автомашин. Под землей грохотали электрички метро.

За порядком следили милиционеры в белых касках с двумя козырьками, “такая каска называлась «здрасьте-прощайте»”. Только сотни колоколов больше не спорили: еще в январе 1930-го Моссовет запретил колокольный звон.

Большинство церквей было закрыто. Одни сносили, другие превращали в клубы, в склады, в заводские цеха, в магазины. Колоколам вообще была объявлена война. Если даже не трогали здание бывшего храма, то колокола с колокольни непременно снимали, а часто и саму колокольню разрушали. На бывшей Кудринской площади еще долго стояла белая церковь, “сквозь пустые проемы которой (колокола были сняты) виднелось закатное небо Пресни почти от самого Арбата”. В церкви Старого Пимена (храме преподобного Пимена Великого) устроили аукцион, где по субботним дням продавали медные настольные лампы, серебряные ложки и даже бархатные стулья.

Поэт и переводчик Семен Липкин вспоминал, как они с Цветаевой гуляли по улочкам Замоскворечья, “мимо складов, которые когда-то были храмами. Марина Ивановна всякий раз крестилась, потом перестала”.

Церковь Святой Живоначальной Троицы в Хохлах передали Институту антропологии: “Внутреннее пространство обезглавленного и разоренного храма перестроили под нужды хранили-ща скелетов и костей”, туалет для сотрудников института устроили на месте алтаря. Из 848 московских храмов, существовавших к 1917 году, 313 были уничтожены.

(….)

Посмотрите фотографии конца 1930-х, официальную кинохронику или советские фильмы тех лет. “Подкидыш", популярный и в наши дни. “Девушка спешит на свидание” — фильм, о котором помнят благодаря музыке Дунаевского. “Новая Москва” — столь неудачная кинолента, что ее даже постеснялись выпустить на экран. Фильмы, как говорили в советское время, “лакировочные”. Они показывали только праздничный фасад советской жизни. Без очередей, без трущоб, без плохо одетых людей. Тем интереснее то, что казалось режиссерам важным, что казалось им красивым. Широкие проспекты, залитые солнечным светом. Громада Ленинской библиотеки на Моховой. Еще более громоздкие, массивные здания гостиницы "Москва” и Дома Совнаркома на Охотном Ряду. Почти нет зелени, очень мало деревьев, если только в кадре не парк имени Горького или не Ленинские горы, как, скажем, в комедии “Сердца четырёх”. Не Чистые пруды, как в одной из первых сцен фильма "Подкидыш”. Много камня и солнца, как на картине Юрия Пименова “Новая Москва”. Солнечное утро, молодая женщина с мягкими каштановыми волосами за рулем собственного автомобиля. Она едет с площади Свердлова (Театральной) на Охотный Ряд. В утреннем мареве виднеются кинотеатр “Востоккино” (бывшая гостиница “Континенталь”), Дом Союзов, станция метро “Охотный Ряд”. А еще дальше — огромная гостиница “Москва” и величественный Дом Совнаркома. Импрессионистская манера Пименова превратила эти, в общем-то, скучные, даже неуклюжие здания в таинственные миражи. Вот эту Москву увидел Мур, и она понравилась парижскому мальчику с первого же дня: “Москва — это желанные улицы и разглядывание прохожих, это кино и театры, это парки и атмосфера большого города, которую я так люблю и в которой я поистине чувствую себя как рыба в воде”. Его любимые места — Охотный Ряд, улица Горького, Арбат и, конечно же, Кузнецкий Мост с Петровкой и прилегающими переулками. Мур полюбил Москву уже в 1939-м, увидев ее совсем чуть-чуть, когда Сергей Яковлевич и Марина Ивановна взяли его с собой на открытие сельскохозяйственной выставки.

С тех пор Мур бывал в Москве всё чаще. Сопровождал Цветаеву, когда она везла передачи для Сергея Яковлевича и Али, или просто приезжал в гости к тете Лиле. Весной 1940-го он мечтает скорее перебраться в Москву: “...чем ближе к городу, тем лучше. Вообще я люблю город — Париж я обожаю, а в Москве мне как-то легко на душе”. И год спустя Мур будет писать Але в лагерь, рассказывая, как хорошеет Москва: “На ул. Горького — от Кремля до пл. Маяковского — ломают дома, строятся большие магазины и т.п. Очень красиво и хорошо — мне нравится”.

Впрочем, другому французу, знаменитому писателю Андре Жиду, новая Москва не понравилась. Он увидел ее после Ленинграда, города, “словно созданного воображением Пушкина или Бодлера”. Да, Москва развивается и растет, но здания, “за редкими исключениями, безобразны”, “не сочетаются друг с другом”. Повсюду стройка. Разрушают старые дома, строят новые, но "всё это как бы случайно, без общего замысла”.

Еще в начале марта Муля Гуревич нашел Марине Ивановне и Муру жилье в Сокольниках — комнатку всего в одиннадцать метров. Еще в 1935-м линия метро связала Сокольники с центром, с любимыми Муром магазинами, театрами, ресторанами. Цветаевой нравится, что рядом лес (то есть парк), вековые сосны и высаженные в XIX веке лиственницы. Но Мур раздосадован. Его интересует большой город. К природе Мур равнодушен. Он, кажется, вздохнет с облегчением, когда сделка с комнаткой в Сокольниках не состоится.

2-ю Мещанскую (современная улица Гиляровского), где Цветаева одно время также подыскивала жилье, Мур тоже Москвой не признал: “Отвратительный квартал, тоскливые и жуткие улицы, старые клопиные дома и злые взгляды. Точно это не Москва.

Настоящая Москва — центр”.

(…)

Дефицит

Показательно, что и Мура, а еще прежде Митю Сеземана Москва вовсе не шокировала бедностью магазинов. Очевидно, магазины и не были такими уж бедными. Советские черно-белые фотографии московских витрин и реклама и з “Вечерней Москвы” — не одна лишь показуха. Москвич со средствами в 1940 году не был ни голоден, ни бос — он мог более-менее прилично одеться и хорошо провести время. Правда, советская плановая экономика осложняла жизнь обывателей и в Москве. Уже в 1939–1940 годах слово “дефицит” прочно вошло в обиход. Даже газетные фельетонисты перестали его стесняться. Упоминаний о разнообразных дефицитах множество, причём самых неожиданных. В магазинах есть консервы из крабов, есть недавно завезенные в СССР бананы, но почему-то не завезли капусту. Не купить ни иголок для примусов, ни вязальных крючков, ни кнопок.


Из фельетона В. Ивахненко “Так называемый дефицит”,

“Вечерняя Москва”, 2 февраля 1939 года: Не так давно в том же магазине № 5 произошел любопытный случай. Покупатель, которому ответили, что нет крючков, крепко пристыдил

работников магазина за их бездеятельность. Тогда неожиданно ему принесли целую коробку крючков весом в несколько килограммов… Делягам невыгодно торговать мелочью. Им куда проще продавать оптом пошивочным артелям, мастерским и даже фабрикам. Злосчастную примусную иголку в большинстве магазинов не продают. Зато магазин № 17 Горпромторга (Колхозная площадь) завален ими.

Нелегко москвичу приобрести рукомойник, обыкновенный жестяной бачок, бидон для керосина и т.д. <...> Промтрест Сталинского района вместо ложек, сахарных щипцов и других товаров, указанных в договоре, выпускает часто ненужные изделия. <...> Так совместными усилиями торговые организации и промтресты превращают пустяковые вещи в "дефицит".


Были дефициты и более серьезные, с которыми годами не могли справиться советские промышленность и торговля. Во второй половине тридцатых был сильнейший дефицит бумаги, и Мур столкнулся с ним очень скоро. Бумагу для рисования ему приходилось доставать через знакомых девушек-художниц. Но не хватало и дневников, и школьных тетрадей. В Голицыно тетради и бумагу для Мура привозил из Москвы Муля Гуревич. Но и в Москве с этим товаром было туго. В июне МУР покупал для дневника нотную бумагу, “потому что тетрадей нельзя достать”.

Этот дефицит продолжался уже несколько лет и был настолько очевиден, что о нем не умолчал даже Лион Фейхтвангер в своей просоветской, сталинистской книге “Москва 1937”: “...очень ограничен выбор бумаги всякого рода, и в магазинах можно получить ее только в небольших количествах...”

Осенью 1939-го в занятом советскими войсками Львове командиры и рядовые красноармейцы ринулись в канцелярские магазины: “...покупали циркули, пуговицы, пачки тетрадей...”

Писателю бумага жизненно необходима. Власти это понимали — и советских литераторов по мере возможности поддерживали. Литфонд получал бумагу непосредственно от Госплана СССР и распределял между писателями, но ее не хватало: в 1937-м государство выделило три тонны, а Литфонд просил 40 тонн. Бумагу писателям выдавали в магазине Литфонда по норме — 4 килограмма в год.

Приобрести пишущую машинку было еще труднее. Михаил Булгаков попытался купить ее за границей на гонорары от постановок “Зойкиной квартиры” и “Дней Турбиных”. Чтобы осуществить эту операцию, ему пришлось поехать в Наркомфин, где юрисконсульт сообщил “об отрицательном ответе”. По просьбе Булгакова юрисконсульт пошел к начальнику отдела, переговорил с ним. Пригласили Булгакова с женой: “...я ведь не бриллианты из-за границы выписываю. Для меня машинка — необходимость, орудие производства”, — убеждал писатель начальника. Тот “обещал еще раз поговорить с замнаркома”. После Наркомата финансов поехали во Внешторгбанк, но выяснилось, что открыть счет непросто, а “для выписывания чего-нибудь опять надо брать разрешение, и получить его очень трудно”.

При этом стоимость американской пишущей машинки возрастала до 4 000 рублей (754 доллара 30 центов). Правда, Булгакову обещали сделать скидку, если он принесет справку из МХАТа...Для сравнения: Илья Ильф в октябре 1935-го без каких либо сложностей купил в США “прекрасную пишущую машинку”, заплатив всего 33 доллара.

(…)

"Эвакуация для меня проклята...”

Нельзя сказать, будто Мур был таким уж трусом. Однажды немецкая бомбардировка застала его в кафе на улице Воровского (Поварской). Обычно немцы бомбили ночью, а тут бомбежка среди бел а дня, очень напугавшая москвичей. Но Мур не стал даже спускаться в бомбоубежище.

В начале октября Мур успел получить несколько гонораров Цветаевой: 800 рублей в Гослитиздате, 400 рублей в “Детгизе”.Часть денег потратил на красивые переплеты для своих любимых книг Бодлера, Верлена, Малларме и Валери. А во время паники 16 октября пошел в Библиотеку иностранной литературы, обменял книги.

Может быть, это была форма эскапизма? В тяжкий час уйти в придуманные писателями виртуальные миры? Но Мур ни на день не прекращает следить за мировой политикой и положением на фронте, фиксирует всё, что видит и слышит в Москве. При этом очень много читает. Не больше, но и не меньше, чем спокойным летом 1940-го.

11 октября он прочитал “прекрасную книгу Монтерлана” “У фонтанов желания” и взялся за “Тесные врата” Андре Жида.

Жида он дочитает 13-го: “Несомненно, "мы имеем дело" с крупным произведением. Возможно, эта книга имеет некоторое сходство с вещами Мориака, но более плавно написанная”. Зато "Топи” того же Жида расценил как “идиотскую”.

17 октября, когда Москва еще не отошла от вчерашней паники, Мур снова пришел в Столешников переулок. Разумеется, в библиотеке он оказался единственным читателем. Он читал стихи Малларме и “Вечер с господином Тестом” Поля Валери. Именно это эссе Валери Мур считал “гениальным”, даже захотел переписать его прямо в читальном зале. Он сравнивал Поля Валери с Малларме и находил, что Валери и универсальнее, и “гораздо умнее”, вспоминал его стихи:

  • Свой строй — увы! — сменило пенье,
  • Был выставлен печальный знак,
  • И указанье к помраченью
  • Вдруг высветил мне Зодиак
  • И храма каменные своды
  • Пещерой стали. Непогода
  • Вдруг омрачила небеса...

Нет, всё же не обошлось без эскапизма. Как далек этот мир от мира осажденной Москвы! И тем больше он притягивает Мура.

Из прозы Мур продолжал читать Андре Жида: “Изабеллу", затем перечитал “Фальшивомонетчиков”, которые ему не понравились в прошлом году. Прочитал “Базельские колокола” Луи Арагона, своеобразный приквел к “Богатым кварталам”. Из литературы русской — “Фантастические новеллы” Грина. Мур даже покупает книги. 22 октября приобрел однотомник Лермонтова и “Гамлета” в переводе Пастернака. Лермонтова Мур оставит в квартире тети Лили, когда будет готовиться к отъезду, а “гениального «Гамлета» в переводе гениального Пастернака” прочитает уже в ташкентском поезде.

Но ни на день Мур не забывал о происходящем вокруг. И, отложив “Фальшивомонетчиков” Жида или “Шарм” Валери, открывал “Правду” и “Вечернюю Москву”.

Постепенно Мур привыкал к жизни в осажденном городе. Наконец-то обратился в домком за хлебными карточками. Теперь он получал норму иждивенца — 400 граммов хлеба в день. Немного, но в Москве даже в годы войны пекли очень вкусный, питательный хлеб. Кому-то везло отоваривать хлебные карточки даже “у Филиппова”. В тот же день, 18 октября, Мур устроил ещё один “кутеж”: пообедал в “Артистическом”, том самом кафе в проезде Художественного театра, где они с Митькой некогда пили кофе и какао. А 20 октября он встал в очередь и карточки свои отоварил. Оказалось, ничего ужасного в очередях нет. И стоял-то всего ничего — какие-то 45 минут. Он по-прежнему ел крабы (никому не нужные, они всё еще были в продаже), покупал рис, масло, печенье и вафли. Да и Валя приносила хлеб.

Не так уж плоха жизнь для мальчика-сироты в то страшное время. Может быть, жизнь Мура вполне бы наладилась. Но ее разрушил добрый знакомый Мура, милейший Александр Сергеевич Кочетков. Вечером 24 октября он позвонил Муру и предложил вместе с ним поехать в Среднюю Азию. Формировался последний писательский поезд.

Мур еще в середине октября собирался уехать из Москвы.13-го он даже сдал 150 рублей на билет, но уже на следующий день запросил деньги назад. Он отказался от ташкентского поезда в дни московской паники. Просто не мог, не хотел пережить еще раз дорожные тяготы, тоску и мучительные воспоминания.


Из дневника Георгия Эфрона, 14 октября 1941 года:

Эвакуация для меня проклята смертью М.И. Я не могу уезжать. Пусть все уезжают — я останусь. Одно слово “эвакуация”, слова “эшелон”, “вокзал” наводят на меня непреодолимый ужас и отвращение. В задницу Ташкент! Обойдемся без этой волынки эвакуации.


Теперь, когда улажены дела с пропиской, есть карточки, у Мура появились основания оставить все мысли об эвакуации.

И сам Александр Кочетков, собравшийся в Ташкент вместе с любимой женой Инной и любимой поэтессой Верой Меркурьевой, совершал явную ошибку. В Ташкенте они будут бедствовать без денег. Но Кочетков поехал и сбил с толку Мура. Мур, вопреки собственным словам о проклятии эвакуации, согласился ехать в Среднюю Азию. Оставить в Москве Валю, тетю Лилю, оставить любимые книги и Библиотеку иностранной литературы.

Оставить любимый город, наконец. Зачем?

“И никого не защитила вдали обещанная встреча...”

В марте 1925-го, когда Муру исполнился месяц, Цветаева записала в своей черновой тетради: “Мальчиков нужно баловать, — им, может быть, на войну придется”.

Эти слова и сейчас поражают читателя: в самом начале жизни своего сына она будто предчувствовала, как и где он умрет. Предсказание, которое исполнилось в полной мере. На самом деле далеко не всё, что Цветаева придумала или предсказала Муру, сбылось. Скажем, она думала, будто Мур станет революционером или контрреволюционером. Его рано или поздно посадят в тюрьму, а она будет носить ему передачи. Немного ошиблась.

Мужу она будет носить передачи, и дочери. А Муру — нет, и в революционеры/контрреволюционеры он не собирался. Он был рассудителен и прагматичен. Но в самом главном Цветаева не ошибалась. Потому и хотела увезти его подальше от войны, будто спрятать далеко-далеко от западной границы.

Есть поразительный документ — письмо Натальи Соколовой к Марии Белкиной. Соколова пересказывает в нем слова своей матери Надежды Блюменфельд и Жанны Гаузнер. Обе женщины беседовали с Цветаевой во время ее поездки в Чистополь. Цветаева говорила им, “что вот Мура скоро призовут в армию, отправят на фронт, этого она не вынесет, не переживет — ждать писем, не получать месяцами, ждать и получить последний страшный конверт, надписанный чужим почерком... Так и будет, ничего нельзя изменить, иного не дано. Именно это ей предстоит. Нет, нет, она не согласна, не желает. Ей отвратительна, невыносима такая зависимость от обстоятельств, от непреложности, такая обязательность всех этапов трагического пути...” Это одно из вероятных (но не единственное, конечно, а в череде многих) объяснений ее самоубийства. Цветаева предвидела не возможность, а именно неизбежность гибели Мура.

Но Мур был о своей судьбе совсем другого мнения. Он не сомневался, что проживет долгую счастливую жизнь: “За себя я не беспокоюсь — предо мной много, очень много времени впереди...”

(…)


Из дневника Георгия Эфрона, 20 марта 1940 года:

...есть вещь, в которой я определенно уверен: это что настанут для меня когда-нибудь хорошие денечки <...>, и я в этом абсолютно убежден.


Он точно так же был убежден в этом и весной–летом 1944-го, когда в гимнастерке, с шинелью, скатанной в кольцо и перекинутой через плечо, с ППШ на груди или за плечом шел по дорогам северо-восточной Белоруссии. Он был в хорошем настроении: 6 июня американцы, англичане и канадцы успешно высадились в Нормандии, началось освобождение Франции, и Мур читал последние известия с “захватывающим вниманием и интересом”, “чрезвычайно” радовался успехам союзников.

“История повторяется. И Ж.Ромэн, и Дюамель, и Селин тоже были простыми солдатами, и это меня подбодряет”, — написал Мур в своей последней открытке, отправленной в Москву на адрес Елизаветы Яковлевны Эфрон. Мур ни за что не поверил бы, что она последняя. Его, конечно, могут ранить. Но не убьют, это точно: “Я абсолютно уверен в том, что моя звезда вынесет меня невредимым из этой войны, и успех придет обязательно; я верю в свою судьбу, которая мне сулит в будущем очень много хорошего”, — писал он Але в середине июня. Прежде он не раз возвращался к теме их будущей встречи. Я вернусь. Ты вернешься. Мы встретимся, встретимся непременно. И когда-нибудь должны выпустить отца, вспомнить о его заслугах перед Советским Союзом...

Наконец, Мур давно ждал встречи с Митей Сеземаном. Порой он даже разговаривал с ним — как с воображаемым собеседником, представлял, как они вместе шутят, смеются. В письме, которое Дмитрий Васильевич получит только полвека спустя, Мур пишет: “А теперь говорю тебе: «Пока, старик». Как бы ни было, мы, в конце концов, встретимся. Верь в будущее — оно наше”.

Мур привык ждать встречи, думать о ней. С 27 августа 1939-го ждал Алю, с 10 октября 1939-го — ждал отца. С осени 1942-го — Митю. Оптимист Мур был уверен, что встреча их неизбежна "Пусть этот Новый Год станет годом нашей победы, годом нашей встречи, решающим годом в нашей жизни”, — желал он Але 1 января 1943-го. Но решающим годом стал для него 1944-й.

Лет за десять до этого, в начале тридцатых, поэт Александр Кочетков собирался ехать из Ставрополя в Москву. Но жена почему-то задержала его. Кочетков остался, уступил жене. Поезд, на котором он должен был ехать, сошел с рельсов. Было много жертв. Друзья считали поэта погибшим. Этому несостоявшемуся путешествию и посвящена “Баллада о прокуренном вагоне”, опубликованная только в 1966 году усилиями Льва Озерова.

Поэт остался жив, а лирический герой, отправившись в путешествие, гибнет.

  • И никого не защитила
  • Вдали обещанная встреча,
  • И никого не защитила
  • Рука, зовущая вдали.