Текст: ГодЛитературы.РФ
Катаев, чье 125-летие мы отмечали совсем недавно, известен в первую очередь как автор многочисленных повестей, от военного «Сына полка» до автобиографической «Травы забвенья», детско-юношеского канона в диапазоне от «Цветика-семицветика» до «Белеет парус одинокий» и, пожалуй, мемуарного шедевра «Алмазный мой венец». Кто-то еще вспомнит его как автора одного из первых в советской литературе производственных романов «Время, вперёд!» — но мало кто ассоциирует Катаева непосредственно с малой прозой. А зря — рассказы он писал на протяжении всей своей творческой жизни.
Исправить этот досадный перекос и пытается своим сборником «На полях романа» издательство «Текст». В книгу вошли рассказы, написанные Катаевым с 1916 по 1973 год — выборка, таким образом, охватывает больше полувека и позволяет проследить, как менялся Катаев-прозаик в рамках малой прозы. Мы, в свою очередь, публикуем два рассказа, включенных в этот сборник — написанный еще 21-летним Катаевым «Человек с узлом» и ощутимо развернутый в сторону юных читателей «Проклятый ветер», созданный ровно через 30 лет. Первый, к слову, написан в революционном 1918 году, второй — в послевоенном еще 1948-м.
Валентин Катаев. На полях романа : Рассказы [сборник] — М.: Текст, 2022. — 622 с.
Человек с узлом
Я в последний раз затянулся и бросил папиросу. Окурок ударился об землю, вспыхнул и рассыпался красными искрами. С моря подул ветер и погнал по земле угольки. Потом они один за другим погасли, и только последний, самый большой, все еще продолжал бежать, подпрыгивая по кочкам. Но скоро погас и он. Судя по звездам, до смены оставалось еще часа два.
Я был влюблен, и спать мне не хотелось, но бессонная ночь утомляла, и мысли уже потеряли свою плавность, остроту и приходили в голову, странно путаясь, обрываясь и меняясь. Мне хотелось, чтобы поскорее рассвело, кончилось дежурство и настал день. Мне поскорее хотелось увидеть ее. Моя любовь к ней была в том счастливом и лучшем периоде, когда уже не остается ни сомнений, ни колебаний, а только одна огромная нежность и томление. Мы еще не объяснились, но я медлил, и мне доставляло какое-то тяжелое наслаждение молчать и видеть, что с каждым днем ее глаза становятся все темнее и нежнее. Я боялся сказать ей это простое и обыкновенное слово «люблю» не потому, чтобы я сомневался в ней, и не потому, что моя любовь была понятна и без этого слова, а потому, что настоящее было так удивительно прекрасно в своей неопределенности, что становилось страшно одним словом нарушить его. Будущее могло быть сильнее, лучше, больше, но я знал и чувствовал, что нежнее и светлее настоящего оно быть не могло. Поэтому я молчал.
Послышались шаги, и в воротах дачи, где я караулил сарай с гвоздями, за противоположным деревянным забором, на звездном небе показалась фигура. Это был часовой соседнего поста Крейдич. Рядом с его головой и выше торчал большой острый нож японской винтовки.
Он кашлянул.
— Что, уже три часа есть? — спросил он.
— Не знаю. Должно быть, есть. Еще долго стоять. А что, надоело?
— Чего там надоело. Я так… Папироски не найдется?
Я сказал, что найдется, подошел через ворота и дорогу к забору и протянул коробку. Он выбрал папиросу, размял ее пальцами, вставил в усы и, сделав руки ковшиком, стал закуривать. Вспыхнувший огонек выхватил из темноты скуластое лицо, наморщенный лоб, клочковатые усы и черный деревенский картуз, надетый козырьком на ухо. Потом часовой потоптался на месте. Видно, ему было неловко уходить сейчас же после того, как он закурил мою папиросу.
— А у вас на посту все спокойно? — спросил я. — Никто не копает?
Вечером под тот сарай, который он охранял, кто-то пытался подкопаться и подкопал довольно глубокий ход.
— Слава Богу, ничего, — ответил он. — Это только одна глупость. Что он там, вор, может узять? Ровным счетом ничего. Одно погнившее лазаретное белье. Да разве там ночью что-нибудь заметишь? Все чисто повозками заставлено.
— Теперь и белье деньги стоит, — сказал я рассудительно.
Он махнул рукой.
— Какие деньги! — И отошел, унося с собою в темноту красную точку папиросы.
Я поправил на плече ремень тяжелой и большой французской винтовки системы «Гра», но все-таки было неудобно, давило на ключицу и затекла рука.
Крупные осенние созвездия медленно и плавно передвигались. Пять огоньков Кассиопеи поднимались все выше и уже стояли над самой головой; Большая Медведица отходила вправо, опускалась и, поворачиваясь, почти клюнула своими тремя крайними и широко расставленными звездами в темную землю. Млечный Путь стал бледным, прозрачным и почти совсем невидимым. Юпитер поднялся высоко над морем и, подобно маленькой луне, отражался в воде серебристо-молочным длинным столбом от горизонта до самого берега. Деревья и трава стояли не шевелясь, черные и неподвижные. Электрическая лампочка над воротами горела под жестяным блюдечком красноватым, утомленным огнем. Стена дома, мотоциклет и земля, озаренная ею, казались какими-то не настоящими, мертвыми.
Я опять стал думать.
Теперь я уже думал не о своей любви и не о счастии, а о себе и о ней, и она представлялась мне такой, какой я видел ее несколько дней тому назад. Она тогда сидела рядом со мной на кургане в степи, прямо против заходящего солнца, за последней станцией дачного трамвая. На закате с моря по-осеннему дул сильный свежий ветер, и ей было холодно. Она обхватила обнаженными до локтей руками колени, наклонилась вперед и смотрела прищуренными глазами сквозь густые, перепутанные ресницы на солнце. Ветер трепал, как флаг, ее тонкую белую кофточку, фланелевую юбку, и шевелил завитками волос, падавших на затылок и уши из-под ловко повязанного шелкового лилового с коричневыми треугольниками платка. На ее загорелых руках совсем по-детски лоснились тонкие волосики. Очень низкое розовое, но еще лучистое солнце ласково и нежно золотило их. Ветер, скользя, свистел в сухих коричневых стеблях трав. Она сказала: «Смотрите, море как плюшевое. Кажется, что, если провести по нему пальцем против шерсти, останется такая полоска. Понимаете?» — «Понимаю», — ответил я рассеянно, думая о другом. Потом она сняла с головы платок и закрыла мне им лицо. Платок заполоскало на ветру, и сквозь его блестящий, сияющий шелк все было лилово и ярко: заходящее солнце, степь, пыль и игрушечный автомобиль, бегущий по шоссе. От платка очень тонко пахло чем-то хорошим и волнующим. Вероятно, ее волосами. «Чудесно», — сказал я. Она отняла платок от моего лица, и у меня в глазах еще долго плавали синие пятна с коричневыми треугольниками, а когда закрывал глаза, то — коричневые пятна с синими треугольниками…
Мне опять захотелось поскорее ее увидеть.
Ветер подул острей и холодней, ночь дрогнула всеми своими созвездиями и стала меняться в утро. Тусклее горела лампочка над воротами, мертвее становилась стена, озаренная ею. Мелкие звезды таяли, и оставались только самые большие и яркие. Под Юпитером, над тем местом, откуда поднялся и он сам, показалась новая большая холодная и ясная звезда, будто Юпитер вытащил ее за собою из моря на ниточке. От новой звезды в воде тоже встал молочно-серебристый столб. «Утренняя звезда», — подумал я, и вдруг мне захотелось спать. Ресницы отяжелели, сильно потянули вниз, по телу пробежала сладкая истома, и мысли спутались. Я подошел к мотоциклету и присел возле него на землю. Делая усилия, чтобы не уснуть, я еще смутно видел, как над морем светлела полоса, как море становилось темным и синим, как деревья начинали трепетать зеленеющими ветвями. Потом меня что-то сильно толкнуло, и мне показалось, что через мой мозг быстро и коротко продернули несколько красных звенящих шнурков. Я проснулся и услыхал отчаянные и тревожные свистки. «Должно быть, у Крейдича на посту что-нибудь», — подумал я и, схватив винтовку на отвес, бросился в ворота. Уже было розово и светло и пахло утренней пылью и росой. Кровь сильно прилила к рукам и голове, и ноги стали крепкими и быстрыми. Я выбежал за ворота и посмотрел вдоль улицы налево, туда, где был пост Крейдича. Там кончались дачи и начинался пологий глинистый обрыв. Никого не было, но зато послышался топот сапог и громкий голос Крейдича:
— Стой! Стой!
Я побежал к обрыву на крик. Над обрывом показалась низкая, оборванная и смешная фигура человека с огромным узлом. Человек вдавил голову в плечи и набок, ухватил огромный узел руками сверху, перед собой, и бежал что есть силы к спуску. За ним гнался Крейдич с винтовкой и кричал:
— Стой! Стой!
Человек с узлом добежал до обрыва и стал сбегать по спуску. Спуск шел шагах в двадцати пяти от меня, вор был так близко, что я ясно видел его напряженное, низколобое, грязное и тупое лицо.
— Стой! — закричал и я.
Он не повернул головы и продолжал бежать. Внезапно во мне что-то случилось. Кровь отлила от сердца к ногам, голова стала холодной, ледяной, и я почувствовал, что бледнею от ненависти к этому бегущему по-заячьи человеку.
— А, сволочь! — закричал я и вскинул винтовку.
Не торопясь, я посадил на мушку голову бегущего и стал рассчитывать, на сколько нужно взять вперед, чтобы не промахнуться. Какое-то новое жгучее чувство толкало меня в сердце! И я пьянел от этого чувства. Вор еще приблизился. «Готово», — подумал я, покрепче прижал ложе к плечу, надавил головой на него, чтобы выдержать толчок. Не спуская глаз с мушки и двигая винтовку так, чтобы бегущий человек не соскочил с нее, я спустил курок. Затвор тупо, металлически щелкнул, и в ту же секунду я вспомнил, что забыл, идя на пост, зарядить ружье. И когда я отнимал его от плеча, вор, должно быть, заметил меня, хотел повернуть, споткнулся и покатился вместе с узлом по земле. Я и Крейдич с двух сторон подбежали к нему и насели.
Потом на наши свистки сбежались караульные. Я помню, как вору скрутили за спину руки и как Крейдич ударил его два раза кулаком по скуластому землистому лицу и сказал:
— Ишь сукин сын! Ты будешь красть, а мы за тебя отвечай! Застрелить тебя надо, как собаку, вот что!
Я смотрел на его низкую оборванную фигуру, босые переминающиеся ноги с черными ногтями, на сморщенный лоб, сузившиеся от страха глаза, на лиловые от холода губы, и мне было как-то странно и не по себе. И я вдруг ясно представил себе, чтó было бы, если бы, идя на пост, я зарядил винтовку. Я бы, наверное, его убил. Он бы, наверное, тогда лежал ничком возле этого грязного узла с бельем, на затылке у него была бы маленькая черная дырочка, и на земле стыла лужа крови. Руки и ноги его постепенно бы бледнели, синели и становились холодными, твердыми… как у того солдата, который был убит на моих глазах в бою 11 июля 1917 года в Румынии под высотой 1001.
Солнце уже успело подняться, и море под ним горело розовым серебром. Сараи, сады, дачи были теплого телесного цвета, а на земле лежали длинные влажные холодные тени.
Я дрожал и не знал, отчего я дрожу: от холода или от чего другого.
1918
Проклятый ветер
Пете тогда было лет девять, и все случилось как в тяжелом, омерзительном сне, когда ужасы следуют один за другим, подчиняясь какой-то мрачной, неумолимой логике, совершенно независимой от доброй воли и хороших намерений человека.
Все началось с того, что Петя не пошел в гимназию, а вместо этого, засунув ранец за дрова, пошел на море. На гимназическом языке это называется пойти «на казну».
Он, конечно, понимал, что это большое преступление. Но он не сомневался, что его с радостью простят, когда увидят, сколько он наловил бычков.
Он был уверен, что принесет домой сотню больших, превосходных бычков. Он предвкушал триумф.
Кстати, во всем был виноват негодяй Колесничук.
Колесничук божился, крестился на церковь и ел землю, что знает на Среднем Фонтане место, где ловятся необыкновенные, сказочные бычки. Их можно легко и просто наловить две или даже три сотни. Их надо ловить обязательно в то время, когда дует особенный, чрезвычайно редкий ветер, который Колесничук называл загадочно «горищий-константинопольский».
В это утро под Петиными окнами появился негодяй Колесничук и стал делать знаки. По его красному, возбужденному лицу Петя сразу понял, что именно сегодня наконец задул «горищий-константинопольский».
Петя обжегся горячим чаем, выскочил во двор, засунул ранец за дрова, и они пошли, бодро шагая в ногу, на Средний Фонтан.
Действительно, дул «горищий-константинопольский», крепкий, довольно холодный ветер, и над взволнованным морем быстро шли — гряда за грядой — серые осенние тучи.
Мальчики сняли башмаки, подвернули штаны выше колен и по камешкам, над которыми пенилась сердитая вода, перебрались на скалы. Тут они, не теряя золотого времени, приготовили «куконы», для того чтобы нанизывать бычков, размотали с фанерных дощечек самоловы, наживили их сырым мясом, которое вынул из грязного носового платка Колесничук, и забросили со скалы в открытое море. «
Горищий-константинопольский», который должен был, по словам Колесничука, всячески содействовать улову, не только не содействовал, но, напротив, мешал как мог. Он развел такую волну, что самоловы поминутно сносило и путало. Их все время приходилось распутывать. Мутные волны, полные тины, весьма напоминающие зеленый борщ, со всех сторон, как-то беспорядочно, били в скалу и окатывали мальчиков с ног до головы, как из ушата.
Они с трудом удерживались на скользком камне, цепляясь озябшими пальцами за трещины. Это было мученье.
Разумеется, они не поймали ни одного бычка. Но они не хотели сдаваться. С упорством отчаяния они продолжали распутывать проклятые самоловы, наживлять и снова забрасывать. Проклятый «горищий-константинопольский» крутил и раздувал леску, вырывал из воды пустые крючки и норовил всадить их в глаз или в ухо. И вдруг новые Петины башмаки, стоявшие на скале, — превосходные новенькие штиблеты, только что приобретенные в магазине Яковенко, легко скользнули и, как во сне, канули в воду. Канули вместе со своими новенькими гвоздиками, союзками, рантами, крючками, зелеными ушками и шнурками. Они булькнули и канули в пучину, покрытые омерзительно-зеленой волной.
Ледяной пот прошиб Петю. Ему показалось, что вокруг него обрушилась вселенная. Он жалобно улыбнулся и полез за ботинками в мутную воду, в глубине души понимая, что это дело безнадежное. Большая волна сердито покрыла его до пояса, и Петя стал карабкаться назад, но в это время его новая фуражка медленно сползла с головы и упала в воду.
— Хватай! — закричал Колесничук.
Но фуражка уже качалась на гребне волны, медленно наполняясь пенистой водой, — превосходная, совершенно новенькая фуражка с новеньким гербом, черным лаковым козырьком и красной муаровой лентой на дне, купленная лишь вчера в магазине Гураяника.
Фуражка медленно наполнялась водой и долго не тонула, но «горищий-константинопольский» относил ее все дальше и дальше в море. Она чрезвычайно медленно тонула, постепенно переходя из одного водяного слоя в другой, покачиваясь, уплывая и краснея своей муаровой лентой с золотым вензелем фирмы.
Отчаяние и бурная жажда деятельности охватили Петю, он быстро, дрожащими руками снял с себя гимназическую курточку и снова сделал попытку влезть в воду. Он просто прыгнул со скалы, но сразу же окунулся с головой в воду и не нашел дна, и Колесничук поймал его за руку и, пыхтя, вытащил обратно на скалу.
Но пока он его вытаскивал, Петина курточка медленно съехала со скалы, а следом за курточкой и пояс.
Скрученный пояс канул в воду так же быстро и безнадежно, как и башмаки, зато серая суконная курточка, совершенно новая, со светлыми блестящими пуговицами, твердым, еще не успевшим обмяться воротником и шелковой вешалкой с надписью «Бр. Ландесман», раскинув рукава, медленно поплыла вслед за фуражкой, увлекаемая в открытое море «горищим-константинопольским».
Тогда Жорка Колесничук схватил Петю за лодыжки и крикнул:
— Держи куртку!
Петя лег на скалу, свесился над водой и протянул руки к курточке. Она была еще совсем близко. Он даже почти схватил ее за рукав, но рукав как-то неосязаемо — как во сне! — скользнул по растопыренным пальцам мальчика, и волна отодвинула курточку еще немного дальше в море. Петя вытянулся изо всех сил, пытаясь снова схватить погружающийся рукав, но, вследствие закона преломления лучей в воде, обманулся и вместо рукава схватил длинную скользкую плеть морских водорослей.
А курточка, бледно мерцая светлыми пуговицами, причудливо преломлявшимися сквозь толстый слой мутно-зеленой воды, все уплывала и уплывала, теряя очертания, увлекаемая в открытое море беспощадным «горищим-константинопольским». Скоро ее не стало видно. Она набралась воды и затонула вслед за фуражкой.
Только теперь Петя понял весь ужас того, что произошло. Его лицо сморщилось, уши засветились, как красные фонарики, и он заревел самым жалким образом, как приготовишка.
— Ничего, — смущенно утешал его Колесничук, одной рукой крепко держа свои ботинки, а другой придерживая фуражку. — Ничего, Петька, не дрейфь. Если будут спрашивать, скажи, что потерял.
Самое возмутительное было это «если».
— Дурак, — произнес Петя, всхлипывая. — «Если» будут спрашивать! А то нет!
И он зарыдал, кусая губы и с ненавистью смотря широко открытыми глазами в разыгравшееся море, которое бесшабашно играло волнами и обдавало лицо брызгами, такими же солеными, горькими, как и его слезы.
— Скажи, что потерял, — тупо бормотал Колесничук, сам понимая, что говорит чепуху.
— Чтó потерял? — яростно закричал Петя.
— Ну… фуражку потерял, — сказал Колесничук.
— Фуражку! А пояс?
— Ну… и пояс.
— А ботинки?
— То же самое и ботинки… Скажи — потерял.
— А курточку? Сказать, что и курточку потерял? Да! Осёл!
Петя сделал попытку ядовито улыбнуться, но вдруг совершенно ясно представил себе подлинные размеры постигшей его катастрофы — новые ботинки от Яковенко, новую фуражку и пояс от Бр. Гураяник, новую курточку от Бр. Ландесман, не говоря уже о пропущенных уроках, и с беспощадной ясностью понял, что он погиб. Погиб окончательно и бесповоротно.
Жить при таких обстоятельствах было невозможно. Оставалось одно — умереть. И он лег на мокрую скалу лицом к проклятому ветру, дрожа от холода и нетерпеливо ожидая воспаления легких.
С большим трудом Колесничуку удалось уговорить Петю идти домой. Он не обладал даром красноречия и все время повторял одно и то же:
— Ну, Петька, уже идем, а то дома будут беспокоиться.
Наконец он уговорил Петю, и они пошли домой.
Петя шел с красным, опухшим от слез, замурзанным лицом, — босой, без фуражки и без курточки, в нижней сорочке и подтяжках. В этих новых голубых, очень глупых подтяжках было что-то особенно унизительное.
Казалось, нет предела Петиному отчаянию. Но, видно, так уж устроено человеческое сердце, что оно не может вечно пребывать в отчаянии. Оно ищет утешения и находит его. По дороге домой Петя нашел утешение в виде ужа, которого мальчики поймали в небольшом болотце возле бетонной сточной трубы, под обрывом Среднего Фонтана. Собственно, ужа поймал Жорка Колесничук, но Петя выпросил его себе. Он так жалобно его просил, что Колесничук не мог отказать.
Петя с торжеством взял ужа за хвост и в один миг забыл весь ужас своего положения. Его душа ликовала. Принести домой живого ужа! Мальчик предвкушал триумф. Почему-то ему казалось, что настоящий живой уж приведет домашних в такой восторг, что всем остальным никто даже и не поинтересуется.
Конечно, фуражка, ботинки, пояс и курточка — это очень неприятно. Но что же делать! Ловля змей имеет свои отрицательные стороны. Впрочем, чего стоят все эти жалкие вещи в сравнении с ужом!
Несомненно, несомненно, все будут в восторге — и Павлик, и тетя, и папа. В особенности будет в восторге папа. Он часто говорил Пете словами Пушкина, что Петя «ленив и не любопытен». Так нет же! Пусть теперь знает, на что способен его сын.
Петя скромно подойдет к папе, положит ужа на письменный стол и скажет с достоинством, опустив глаза:
— Вот ты, папа, всегда говоришь, что я ленив и не любопытен, что я не интересуюсь естественной историей, а вот же, однако, я поймал ужа. И теперь я его буду воспитывать и изучать. Видишь?
И растроганный отец, совершенно не обращая внимания на отсутствие фуражки, пояса, ботинок и курточки, растроганно обнимет своего любознательного сына-естествоиспытателя.
Однако все вышло совсем не так.
Едва мальчики поднялись по обрыву наверх, как увидели Василия Петровича, который с тревожным лицом бежал по переулку. Было видно, что он уже давно бегает по дачам и приморским переулкам, разыскивая пропавшего Петю.
Только сейчас Петя с удивлением заметил, что дело идет к вечеру и в будке с арбузами и каштанами уже зажгли керосиновую лампочку.
— Негодяй, — сказал отец, бегло оглядев Петю. — Я все знаю.
— Папа, не кричи, — с достоинством сказал Петя. — Вот ты всегда говоришь, что я не интересуюсь уроками, а я поймал ужа. Посмотри. Ага!
Мальчик торжественно протянул к самому лицу Василия Петровича ужа, и глаза его засияли скромной гордостью.
— Видишь, папа, ты всегда говоришь…
— Сию же минуту выбрось эту мерзость! — взвизгнул отец и вырвал из рук Пети ужа.
Он дернул пресмыкающееся с такой силой, что оно разорвалось пополам. Затем отец взял мальчика обеими руками за плечи и стал трясти. Он его тряс и приговаривал:
— Где ботинки? Где пояс? Где курточка? Где фуражка?
— Ну, я уже пошел, — сказал Колесничук и, неловко раскланявшись, отправился восвояси, ковыряя носками ботинок землю.
А Василий Петрович все тряс Петю. Пенсне съехало с его вспотевшего носа и качалось на шнурке, как маятник. А он все продолжал, сжав зубы и выставив вперед бороду, трясти сына-естествоиспытателя, как грушу…
1948