Текст: ГодЛитературы.РФ
Кинолюбители знают Фридриха Горенштейна (1932–2002) как сценариста фильмов Андрея Тарковского («Солярис»), Никиты Михалкова («Раба любви»), Андрея Кончаловского («Первый учитель») и других известных режиссеров. Но для читателей имя Горенштейна долгое время оставалось неизвестным: жесткая, трагическая проза писателя не публиковалась советскими издательствами. С его творчеством был знаком лишь узкий круг его друзей. За последнее десятилетие в России вышло более полутора десятков книг Фридриха Горенштейна (как напечатанных впервые, так и переизданных) и поставлено несколько спектаклей.
Андрей Кончаловский
Андрей Сергеевич, какое впечатление Фридрих Наумович произвел на вас при первой встрече?
Андрей Кончаловский: Фридрих появился на киностудии «Мосфильм» как такой странный экзотический тип. В каком-то клетчатом пиджаке, глазами моргает — очень застенчивый. Но не интровертный, он мог быть и агрессивным, и ироничным. Фридрих попал в мое поле зрения, кажется, на каком-то худсовете. Мне тогда показалось, что он похож на Гоголя. Только еврейского Гоголя. И акцент у него был совсем местечковый. От него всегда было ощущение какой-то незащищенности. Внутренне он был очень чувствительный человек, я бы даже сказал сентиментальный. А потом в журнале «Юность» вышла его первая повесть, и Андрей Тарковский первым обратил внимание на его литературу.
Как вам работалось с Горенштейном-сценаристом?
Андрей Кончаловский: Я, когда начал снимать свой первый фильм, попросил Фридриха со мной поработать над повестью Чингиза Айтматова «Первый учитель». Хотя сценарий уже был предложен, Фридрих привнес в замысел тот самый трагический и очень чувственный взгляд, каким он обладал. Он был очень чувственный человек. Я считаю, что вообще все еврейское искусство чрезвычайно чувственно.
И как он обожал женщин! Очень смешно было смотреть, как он ухаживает. В этом тоже была его чувственность… И в его вещах всегда чувствовался запах. Запах и вкус. И эта его курочка, он всегда варил этот «еврейский пенициллин», просто меня замучил этой курочкой: «Я себе сва’ил ку‘очку».
Как вам кажется, почему имя Фридриха Горенштейна не так популярно среди читателей?
Андрей Кончаловский: К сожалению, Фридрих как художник родился слишком поздно. В том смысле, что, если бы он творил на 30 лет раньше, он был бы более читаем. А он родился тогда, когда чтение уже сходило на нет. Хотя в то время, при советской власти, люди еще много читали, но его не печатали. Печататься он стал только в 90-е, а тогда настал конец читающей публике. Появился Интернет и прочее. А чтобы читать Горенштейна, нужно иметь много времени. Причем не физического времени, а душевного. Надо иметь возможность быть щедрым по отношению к тому, сколько времени ты можешь посвятить искусству. Это жертва.
Когда я говорю «жертва», то имею в виду, что сегодняшний мир живет по американскому принципу «время — деньги». И вот мы обменяли время на деньги. А литература требует времени, так же как серьезная музыка или философия. Поэтому, отдавая дань Горенштейну, мы выступаем как археологи, которые могут любоваться каким-то черепком, понимая бесценность этого осколка. Но для большинства пешеходов это просто черепок. И это вот такой мой, в достаточной степени грустный, взгляд на судьбу Горенштейна. Потому что он недооценен. И то, что есть люди, которые хотят посвятить время изучению его, — это серьезный этический поступок.
Евгений Каменькович
Евгений Борисович, вы ставили на сцене Мастерской Петра Фоменко спектакль по пьесе Фридриха Горенштейна «Волемир». Расскажите об этой работе и своем знакомстве с творчеством автора.
Евгений Каменькович: Дело было в середине 80-х. Тогда артист Зиновий Высоковский в Театре сатиры (он также известен как пан Зюзя в «Кабачке 12 стульев») в кои-то веки решил сделать важный и честный спектакль, назовем его «исповедью клоуна». Назывался он «Пятая сторона света». И Высоковский, как человек, чье детство прошлось на военные годы, взял «Дом с башенкой» Горенштейна. Но имя автора тогда нельзя было называть и поэтому, когда мы заполняли паспорт спектакля, вместо Горенштейна вписали: «Рощин». Так я и познакомился с творчеством Фридриха Наумовича.
А с «Волемиром» очень простая история. Пётр Наумович Фоменко, который для всего нашего театра и, может быть, для всей театральной общественности открыл Горенштейна своим спектаклем «Государь ты наш, батюшка» по «Детоубийце» в Театре Вахтангова с молодыми Сухановым и Маковецким, периодически подсовывал мне то «Волемира», то «Бердичева». Но я понятия не имел, как это делать.
Так бывает, что некоторые пьесы лежат и ждут своего часа. И вот в 2015 году, когда Пётр Наумович уже покинул нас, я снова прочитал «Волемира» и понял, что делать это надо обязательно. И мы начали работать. Очень интересно, когда наталкиваешься на что-то новое. Казалось бы, все персонажи понятны. У нас была очень хорошая команда — молодые и старые артисты, и мы легко с этим разобрались. А вот с главным героем не разобрались до сих пор. Понятно, что все мы вышли из гоголевской «Шинели», но маленький человек, который описан у Горенштейна… у него такие фантастические драматургические сценические пертурбации, изменения. Его нельзя назвать ни плохим, ни хорошим — он настолько разный и непредсказуемый, и очень сложный, и очень колючий. У Горенштейна я прочитал уже все, и даже «На крестцах», что потребовало несколько месяцев. Но «Волемир» — это задача из высшей математики, как только идешь традиционным путем — ничего не получается.
Почему, по-вашему, нужно читать Горенштейна сегодня?
Евгений Каменькович: Потому что он какой-то удивительный провидец. Вот я все жду, что кто-то поставит или снимет «Место». Это вроде про советские 50-е годы, но там столько ситуаций, которые случаются сейчас.
Чему учит литература Горенштейна?
Евгений Каменькович: Мне кажется, что человек, читающий Горенштейна, становится чище. Я боюсь слова «лучше»... Мы живем в слишком материальном и денежном мире, но есть другие ценности. Не зря критики говорят, что литература Горенштейна имеет религиозную составляющую. Вообще он в высоком смысле исторический писатель. И слава богу, что все его сценарии опубликованы. Он очень здорово представлял себе, что было раньше, что было при его жизни и, наверное, что происходит сейчас. Я отвечу так: Горенштейна нужно читать для собственного самосовершенствования.
Марк Розовский
Чем для вас является творчество Горенштейна?
Марк Розовский: Фридрих Горенштейн — классик литературы второй половины XX века. Каждое его произведение — писательский шедевр. Его творчество нам еще предстоит распознать и оценить по достоинству. На это понадобится ближайшие сто лет.
А какое из произведений выделяете для себя?
Марк Розовский: Пьесы «Споры о Достоевском» и «Бердичев» плюс романы «Псалом», «Место» и «Попутчики», а также все до единого рассказы и эссе.
Что, как вам кажется, выделяет прозу Фридриха Наумовича на фоне произведений его современников?
Марк Розовский: Его произведения написаны на кристально чистом русском языке, полны образной поэтики, узнаваемостью правды жизни и философичностью многообразных смыслов. Он писал, будучи свободным человеком в несвободное время. Его гений, повторяю, до сих пор недооценен. Но это наше упущение, наше с вами временное бескультурье.
Что бы вы посоветовали начинающему читателю Горенштейна?
Марк Розовский: Читать Горенштейна подряд. И думать над прочитанным. Просто думать. Хотя это непросто.
Никита Кобелев
Расскажите, как появилась идея поставить спектакль «Бердичев» по Фридриху Горенштейну?
Никита Кобелев: Предложение ставить Горенштейна я получил от художественного руководителя Театра им. Маяковского Миндаугаса Карбаускиса. Я слышал о Фридрихе Горенштейне раньше, но особо не погружался в его творчество. Вот так, довольно случайным образом, состоялась моя встреча с этим автором, и дальше случилась постановка.
Автор для меня открылся и стал очень близким. Хотя еврейская тема в этническом плане мне была не слишком близка, но я проникся этой историей и всей культурой. И мы за этот спектакль даже получили премию Федерации еврейских общин, и в Израиль его возили, играли в театре «Гешер», и по России в разных городах. В общем, это была очень знаменательная встреча с большой литературой.
Как вам кажется, актуален автор сегодня?
Никита Кобелев: Безумно актуален. Мне кажется, он Достоевский XX века, пытался разобраться с такими корневыми проблемами — со злом внутри человека, откуда оно возникает. Особенно после Второй мировой войны: откуда зло в человеке возникает, как оно им завладевает? И, конечно, Горенштейн — философ. Не самый удобный писатель — острый и резкий, но очень глубокий.
Что, на ваш взгляд, выделяет его на фоне его современников?
Никита Кобелев: Во-первых, он был признан в очень узких кругах. Тарковский в своих дневниках написал, что Горенштейн — гений, когда прочитал его роман «Псалом». Хотя рядом в этих же дневниках он очень придирчиво отзывается практически о всех режиссерах, писателях.
И при этом Фридрих Наумович абсолютно не был признан широкой массой читателей, о нем очень мало знали. Хотя были писатели, кто не печатался, но про них знали, а Горенштейн — писатель для умных, интеллектуалов, и его как раз очень за это ценили. А на фоне шестидесятников он выделялся еще тем, что в нем не было никакого романтизма, не прослеживалось никакой мучительной интонации. У Горенштейна вообще довольно мрачный взгляд на 60-е годы. Он не питал никаких иллюзий на тему того, что в стране какое-то новое веяние, что что-то поменяется.
Трезвомыслящий, ернический и с трагической интонацией. Глобальность вопросов, которые он поднимал, его и выделяет. Мало кто пытался заглядывать в эту бездну среди его писателей-современников.
Поэтому, наверное, и Тарковский с ним сотрудничал. И когда уже Лем посмотрел фильм «Солярис», он сказал, что это какая-то достоевщина: «Я такое не писал». Горенштейн, думаю, внес свою интонацию в этот фильм.
Михаил Левитин
Как вы думаете, что выделяет Фридриха Горенштейна на фоне его современников?
Михаил Левитин: Выделяет, даже, скорее, отличает его от нас то, что он о нас не думает. Ни минуты. Никогда. Он как-то рано родился для своей литературы, ушел в нее и из нее старался не выходить. Даже не старался. Он бы не вышел из нее никогда. Он очень странный человек был — верный самому себе. Говорить с ним было очень трудно. Но он охотно говорил иногда с теми, кого на минуту полюбил.
Любил он тоже как-то случайно. Ему кто-то нравился — он уделял этому человеку внимание. Нельзя назвать его свободным, потому что он был несвободен от собственной литературы. А независимость — да, она была. Он писал ни на кого не похоже и не старался для этого.
Где он видел тот мир, который перенес на страницы, не знаю, но, безусловно, этот мир в нем жил, и он варьировал его, уходил куда-то, грандиозно уходил. Он был не светский человек, хотя некоторые страницы его жизни были вполне общие, которые могли произойти еще с кем-то. Но мне кажется, мы говорим о такого рода артисте (именно артисте — особый род), который ничего не боялся. Ничего. Даже умереть.
Почему важно читать Горенштейна сегодня?
Михаил Левитин: Я спрашивал у моих друзей, прочитавших его позже меня. Мне говорили, что их увлекало необычное внутри Фридриха. Некоторые чувствовали к нему нежность и так далее.
Понимаете, он занимался мирами. И он не является нашим современником, он является современником всего и вся. Он в этом смысле — настоящий еврейский художник, настоящий еврейский писатель. Он был удивительно неповторим, непохож. Многие ищут в литературе то, что уже читали. И находят, это бывает. А многие ищут то, чего даже вроде и не должно существовать на свете белом. Фридрих — из тех удивительных событий. И он мог быть, а мог не быть. Но вот он состоялся, он есть. Я думаю, долгим-долгим будет путь к его книгам. Он ничем не помогает читателю, кроме того что добавляет ко всему глубочайшую сердечность, печаль. Печаль Горенштейна. Вот такой человек.
Может быть, вы выделяете для себя какое-то из его произведений?
Михаил Левитин: Если мечтать поставить Фридриха в театре, то можно было бы поставить «Искупление». А я иногда мыслю не только литературой — своей или литературой Фридриха, — я мыслю театром. И это произведение более ясное, хотя и к нему будет масса вопросов: зрительских и читательских. Но, повторяю, его это совершенно не волнует.
Он был очень пренебрежителен к большим именам, с которыми имел дело в работе. Есть ощущение, что люди его интересовали лишь с той точки зрения, интересует ли он их. Если он их интересует — он отзывался. Он чувствовал, есть ли фальшь, нет ли фальши. Зарабатывал кинематографом, как вы знаете, и это приносило ему некий доход. Но не очень любил вспоминать про свою работу в кинематографе. Во всяком случае, когда общался со мной.
Он рассказывал, как его вызвали накануне отъезда в Германию в комитет. Вот он вошел, я повторяю буквально его слова: «Сидел очень симпатичный капитан. А может быть, даже и майор, я не знаю, кто. Он был в штатском, по-моему». И перед ним была пачка фридриховских текстов, самиздатовских. Много. И Фридрих его спросил: «Неужели вы это все прочитали?» Ну, тот: «Да, я это все прочитал. Можете меня спокойно по любой книге гонять, спрашивать». Он говорит: «Ну и что?» — «Очень сильно. Очень сильно». — «Ну, и будет ли это напечатано?» «Через 300 лет», — говорит ему этот человек. И тогда Фридрих спрашивает: «И что же вы мне предлагаете?» — «То, что сами хотите». — «А если я собираюсь уехать, вы же об этом знаете?» — «Да, мы слышали об этом». — «Вы не будете мне мешать?» — «Нет». И он говорит, что это был чуть ли не один из немногих разговоров, где он почувствовал, что разговаривает с читателем. Видите, в каких странных обстоятельствах он находил читателя и как трудно сам шел к людям. И в книгах сам трудно шел, и обстоятельства воспринимались им крайне необычно.
К нему было не прикоснуться. Вот он входил в Дом кино, и протягивали руку за билетом те, кто его не знал, — администраторы. И он всегда кричал: «Уберите руки!» Он такой человек — на пределе нервности.
Любил он по-настоящему. В тот период он любил свою последнюю жену, своего маленького Дана и, конечно, свою кошечку. Вот кошечку он любил до конца. Она умерла немногим раньше, чем он. И это было крушение всего и вся. Он не делал различия между кошечкой и ребенком. Это была его кошечка. Она что-то давала ему, он возвращал ей.
Вообще это очень красивый человек. Люди скажут, что это слишком экзотично для нас, необычно. Философия странная какая-то, но она есть, эта философия, ее надо разгадать. Можно не разгадывать, он обойдется. Но он такой: смесь натурального, очень неприятного с сердечным. Это Фридрих. Как это соединяется? Но в человеке же это как-то соединяется?
Без него, мне кажется, труднее и беднее будет литература. Но к нему еще не пришли.
Что бы вы посоветовали начинающему читателю Горенштейна? Как к нему прийти? Как до него дорасти, наверное?
Михаил Левитин: Вы знаете, надо вслух читать. Потому что, когда человек читает его глазами, ему трудновато, ему кажется чаще всего, что он с чем-то замысловатым встретился, требующим расшифровки. Но если его так прочесть, уловить его тональность, тогда поймешь его персонажей. Там очень много персонажей слепоглухонемых. Я сейчас преувеличиваю немножко, но страшные истории. И людей, униженных судьбой, униженных своей физиологией. Обычно люди отбрасывают, ничего от них нельзя взять, они — такой немножечко шлак человеческий. Но это неправда. Вероятно, Фридрих знал, что такое боль, и очень четко понимал или пытался понять, что чувствуют изгои. Потому что сам он был изгоем. И по биографии своей, и по индивидуальности крайне резкой. И очень еврейской. Думал ли он об этом, не знаю, но без этого не обходился, потому что там нет-нет да и мелькнет вдруг что-то национальное.
Он такой — один из тех, кто с Моисеем бродил по пустыне. А может быть, он и был Моисеем, я не знаю. Он очень большая и важная личность в нашей литературе, искусстве, культуре. Очень большая. Но не первостепенная, потому что первостепенными обычно кажутся те произведения и авторы, которые дают ответы на конкретные вопросы…
Странный писатель. Странный.