Текст: Яков Миркин/РГ
Враг, самый настоящий враг, но обласкан золочеными побрякушками. Запрещен, но допущен.
Это он о себе: выдаю "внимательному наблюдателю главное свое свойство - слабость". Это о себе: "слабость - желание ладить со всеми. Под этим кроется вторая, основная: страх боли, жажда спокойствия, равновесия, неподвижности". Это он, написавший "Дракона", пьесу, немедленно снятую после показа в Москве в 1944 году. Она вновь пришла в мир только после смерти автора.
"Я же их, любезный мой, лично покалечил. Человеческие души, любезный, очень живучи. Разрубишь тело пополам - человек околеет. А душу разорвешь - станет послушней, и только. Нет, нет, таких душ нигде не подберешь. Только в моем городе. Безрукие души, безногие души, глухонемые души, цепные души, легавые души, окаянные души. Знаешь, почему бургомистр притворяется душевнобольным? Чтобы скрыть, что у него и вовсе нет души. Дырявые души, продажные души, прожженные души, мертвые души".
Как он пробрался через 1930-е - 1940-е годы, чтобы от сердца умереть в постели? Как обошел случайности, чтобы уцелеть?
Это ведь он пишет в 1937 году: "Начиная с весны разразилась гроза, и пошла все кругом крушить, и невозможно было понять, кого убьет следующий удар молнии. И никто не убегал и не прятался. Человек, знающий за собой вину, понимает, как вести себя: уголовник добывает подложный паспорт, бежит в другой город. А будущие враги народа, не двигаясь, ждали удара страшной антихристовой печати. Они чуяли кровь, как быки на бойне, чуяли, что печать "враг народа" пришибает всех без отбора, любого, - и стояли на месте, покорно, как быки, подставляя голову. Как бежать, не зная за собой вины? Как держаться на допросах? И люди гибли, как в бреду, признаваясь в неслыханных преступлениях: в шпионаже, в диверсиях, в терроре, во вредительстве. И исчезали без следа, а за ними высылали жен и детей, целые семьи. Нет, этого еще никто не переживал за всю свою жизнь, никто не засыпал и не просыпался с чувством невиданной, ни на что не похожей беды, обрушившейся на страну. Нет ничего более косного, чем быт. Мы жили внешне как прежде. Устраивались вечера в Доме писателей. Мы ели и пили. И смеялись. По рабскому положению, смеялись и над бедой всеобщей - а что мы еще могли сделать? Любовь оставалась любовью, жизнь жизнью, но каждый миг был пропитан ужасом. И угрозой позора. Наш Котов (комендант дома) совсем замер, будто часовой на карауле при арестованных или обреченных аресту, - в конце концов, разница была только в сроках. Он отворачивался при встречах, словно боясь унизить себя общением с жильцами - врагами...
Затем пронеслись зловещие слухи о том, что замерший в суровости своей комендант надстройки тайно собрал домработниц и объяснил им, какую опасность для государства представляют их наниматели. Тем, кто успешно разоблачит врагов, обещал Котов будто бы постоянную прописку и комнату в освободившейся квартире. Было это или не было, но все домработницы передавали друг другу историю о счастливицах, уже получивших за свои заслуги жилплощадь. И каждый день узнавали мы об исчезновении".
Он не узнал о своем исчезновении. Он и не исчезал.
Это может быть случайностью в стотысячных долях. Или не определимыми сейчас свойствами характера. Когда прошли первые холода, в саду все равно остается еще что-то, в чем есть движение, потому что этой пропасти холода невозможно исчерпать все. Или же все-таки есть сила, которой он отодвигал от себя нелюбовь, ненависть, невыносимость бытия, саму возможность не быть?
Природа этой силы неизвестна, и никто не знает, есть ли она, называясь силой духа, или присутствием духа, или просто духом, удерживающим угрозы и их чудовищные тела на расстоянии.
Возможно, эта сила есть, потому что уцелеть ему было невозможно.
"Дон Кихот. Привет вам, друзья мои! Нет ли в замке несчастных, угнетенных, несправедливо осужденных или невольников? Прикажите - и я восстановлю справедливость!"
Мы вас слышим, Евгений Шварц! Быть за несчастных, быть за всех, жить по справедливости - так стоит жить.
Или: "Дон Кихот (лежа на полу). Не верю!.. Я вижу, вижу - вы отличные люди.
Он поднимается и идет.
Дон Кихот. Я вижу, вижу - вы отличные, благородные люди, и я горячо...
Хитро укрепленный кувшин с ледяной водой опрокидывается, задетый рыцарем, и обливает его с головы до ног.
Дон Кихот (упавшим голосом). Я горячо люблю вас. Это самый трудный рыцарский подвиг - увидеть человеческие лица под масками. Но я увижу, увижу! Я поднимусь выше...
Люк открывается под ногами рыцаря, и он проваливается в подвал. Наверху полное ликование, доходящее до безумия".
Видеть человеческие лица под масками, проваливаясь в подвал, - даже мысленно испытать это на себе - уже урок человечности. Не желай другому того, что не желаешь себе. Не отступай от этого, что бы ни случилось. Помни, что под масками - человеческие лица. Пожалуйста, удержи это в себе!
Или: "Сеньор, послушайте человека, имеющего ученую степень! Времена странствующего рыцарства исчезли, прошли, умерли, выдохлись! Пришло новое время, сеньор! Новое! Тысяча шестьсот пятый год! Шутка сказать!
Дон Кихот. И в этом году, как и в прошлом, и в позапрошлом, как сто лет назад, несчастные зовут на помощь, а счастливцы зажимают уши. И только мы, странствующие рыцари...
А сколько вас?
Дон Кихот. Не мое дело считать! Мое дело - сражаться!"
И ведь правда - сражаться за честь, за справедливость, делать то, что должно. Есть честь, есть желание, есть слова, которые должны запасть в души!
Каждые времена должны быть лучше других, но разве это закон? Мы ничем не лучше тех, кто жил, мы так же громко зовем на помощь, ожидая помощи, сострадания и, ради нас всех, - любви.
Опять Шварц: "Одни люди идут по дороге выгоды и расчета. Порицал ты их? Другие - по путям рабского ласкательства. Изгонял ты их? Третьи - лицемерят и притворяются. Обличал ты их? И вот встретил меня, тут-то тебя и прорвало? Вот где ты порицаешь, изгоняешь, обличаешь. Я мстил за обиженных, дрался за справедливость, карал дерзость, а ты гонишь меня домой подсчитывать доходы, которых я не имею. Будь осторожен! Я презрел блага мирские, но не честь!"
Как легко сказать, что это проповеди, пустые, никчемные, что наша жизнь устроена иначе, что бытие - другое. Но есть еще один выбор - вспомнить, какими мы мечтали быть, и сказать себе, в насмешку или всерьез, вслед за сказочником:
Глупо? Нельзя? Смешно? Но так ли это смешно? Есть дневники Шварца - и в них его прямая, не сказочная речь. Вот что он спрашивал у самого себя в 1950-х, незадолго до того, как ушел - навсегда: "Дал ли я кому-нибудь счастье? Не поймешь. Я отдавал себя. Как будто ничего не требуя, целиком, но этим самым связывал и требовал. Правилами игры, о которых я не говорил, но которые сами собой подразумеваются в человеческом обществе.
И пользуются этими законами как раз люди сильные для того, чтобы загнать слабых окончательно в угол. Дал ли я кому-нибудь счастье? Пойди разберись за той границей человеческой жизни, где слов нет, одни волны ходят".
Волны? Но мы сами можем в этом разобраться. Да, за пределами его жизни. Он дал нам счастье. Когда читаешь его, когда - то смеешься, то воешь, то плачешь, когда приходишь в восхищение от того, что язык человеческий, язык русский может звучать именно так, как у него. И еще он дал нам ощущение, оно - твердое, оно есть - в том, что можно жить со всем достоинством и дарить счастье в самые поворотные времена.