ФУНКЦИОНИРУЕТ ПРИ ФИНАНСОВОЙ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ЦИФРОВОГО РАЗВИТИЯ, СВЯЗИ И МАССОВЫХ КОММУНИКАЦИЙ РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ

Чудодеи и злодеи. Малми Маръа. Сцена на балконе

Публикуем работы, присланные на конкурс рассказов в духе русской гофманиады «Чудодеи и злодеи»

Публикуем работы, присланные на конкурс рассказов в духе русской гофманиады «Чудодеи и злодеи» / Женская фигура у окна. Сальвадор Дали, 1925/ Wikipedia
Публикуем работы, присланные на конкурс рассказов в духе русской гофманиады «Чудодеи и злодеи» / Женская фигура у окна. Сальвадор Дали, 1925/ Wikipedia

Автор: Малми Маръа, Вантаа, Финляндия

Кто-то рисует или поет. Кто-то молотком по меди стучит. А кто-то видит тучки. Каким даром наградили – с тем и живи.

Вот! Вот – вот эта с балкона сиганет уже сегодня. С девятого этажа. Он решил, что попробует предотвратить.

Сегодня вечером ему попалось трое таких. Одному оставалась неделя, потом нелепое ДТП. Второй сам нарывался, в среду собутыльник его и порешит. А эта – она просто не может дальше дышать. Таким он пробовал помочь. Иногда получалось. Иногда нет.

Тучка над головой женщины была обрамлена золочеными ярусами и темно-бордовыми кулисами, как герб колосьями, а в центре вместо серпа и молота высилась многоэтажка, с которой летела, расправив крылья, невесомая фигурка.

Тротуар убирали плохо, только начало подтаивать. Но вокруг уже сопела, прочищая забитый нос, весна. Напирала в скирды собранным снегом, толкалась, шкрябала лопатой, грызлась со всем Питером. Под ноги ему совалась с лужами, плевками, оттаявшим собачьим облегченьем. Пахла собой.

Она поскользнулась, пискнула. Пальто старомодное, на больничный халат похоже, хлястик высоко. Сутулая спина.

-Уважаемая! Эть-мать… - теперь он скользит в лужу, она оборачивается. – Барышня! Секундочку. Вы просто мое спасение.

Думал – старушка. А оказалось, лет пятьдесят от силы. Некрасивая, таких в церкви рисуют.

-Вы моя спасительница. Как хорошо, что я вас встретил, - повторяет он и начинает плести словеса, забалтывает. – Кто так строит? Как в том кино, верно? Совершенно потерялся в вашем районе.

-Вы знаете… У вас из шапки гвозди торчат, - перебивает она, глядя на его самодельный нимб недоуменно, но без страха.

-Это саморезы. Оберег.

-А… Тогда ладно.

Он хватает ее под локоть. Локоть у нее твердый, как гипс.

-Давайте я вас провожу!

-А вам-то куда нужно?

-Да уже без разницы… Я тут… с товарищем хотел… а тут… – плетет он ложное, неважное.

Нос наливается каплей, он шмыгает, старается незаметно утереть. Она косится на нос, стесняясь его плотной выпуклости, как будто видит нечто запретное.

-Вы знаете… А я иду… Из театра… Такая постановка… Посмотришь, и дальше жить уже необязательно…

Она говорит так, как будто ей не хватает дыхания, порывисто и умирая на каждой фразе.

Конечно, это ее дом. Девятиэтажка. Он не ошибся.

-Может быть, кофе у вас водится?

-Вы знаете… Я кофе не пью, но как раз есть… - замирает на выдохе, но зовет.

Ему только этого и нужно. Она распускается. Даже локоть заметно обмяк.

Тесная прихожая. Он помогает ей разоблачиться. Платье под бархат. В сумке туфли. Она бросает на него неуверенный взгляд и надевает их, как будто снова в театре. По кухне крутится, задевая углы. Цепляется кружевом за ручку ящика, слышен матерчатый треск, кармашек беспомощно повисает. Она вспыхивает. Ну вот, теперь стесняется отвести глаза от своей чашки. Двух одинаковых у нее нет, просит прощения и за это.

Наконец начинает говорить, задыхаясь, о театре, о ком-то, об Эн, об Икс, о Зет, оживляется, рассказывает стихотворение, оборотясь к окну, к луне. В ее тощей грудке, обтянутой бархатом, клокочут кровь и воздух, вспенивая страсти. Она сжимает шипастые кулачки.

Он ловит ее руку, подносит к губам. Проклятый его породистый нос, конечно, дотянулся первым, затем уже губами он прикасается к голубоватой коже над венкой. Льдистая рука – по гладкости, по агрегатности, по температуре.

Кофе, кстати, они так и не сварили. Пили замысловатый чай, потом коньяк из крохотных звенящих мензурок, таких же старомодных, как ее пальто.

-Вы позволите мне остаться?

Утром, вынув два самореза из головы и починяя в ванной полочку, он вспоминал, как она не ответила, как опустила глаза и вышла из кухни. Потоптавшись для вида у стола, он пошел на разведку. Оказалось, она выключила свет, улеглась в постель, накрылась одеялом, под которым взглядом почти не прощупывалась. Хорошо хоть руки не сложила по-покойницки.

Когда он нырнул в ее строгую койку, она прильнула к нему ногами, длинными и холодными, как вчерашние макароны. От ее подмышек пахло его бабушкой.

Всю ночь он держал ее в своих руках. А когда начало светать, тучка над ней исчезла.

С утра он взялся за балкон. Законопатил и заклеил скотчем. Сказал, что дует.

Она была рада всему. Пусть заклеивает. Пусть футбол смотрит. Пусть не любит кашу. Пусть кофе пьет. Если бы кто-то сказал, что ей суждено стать счастливой именно здесь и сейчас, когда она совсем уж было собралась улететь, она никогда не поверила бы.

В лаборатории впервые она поймала себя на мысли – что делают на ее столе эти пробирки? Красные этикетки на эти ряды или на те? Как она раньше клеила?

А какая разница… Или начать снова? Боже, о чем я думаю…

Посмотрела в зеркало. Щеки рдели.

Маской прикрою, шапочку пониже…

Пальцы запутались в стекле, пробирки со звоном покатились на пол.

Рассольник сварю… В субботу – на «Паяцев»! Боже, неужели, неужели…

Стерилизованные руки пламенели сквозь нитриловые перчатки, мертвенным своим цветом никого еще не украшавшие. Пульсировали поцелованные ночью места. Сидеть за рабочим столом становилось невыносимо.

Джемпер свяжу… Как у Козловского…

Их ждала совершенно хамская, разбитная весна, которая стояла посреди тротуара – хрен обогнешь – в расстегнутой на груди кацавейке, нагло лыбясь вверх, досасывала папиросину. Золотой зуб слезу вышибал, так горел на солнце. Понежившись на припеке, весна сплюнула, пошла снова мести улицу. Дососанное до мундштука полетело в осевший сугроб. Шшух-тахх, шшух-тахх…

Паяцы заламывали руки, рассольник выкипал, от кофе на плите совсем забились конфорки. Зато джемпер вышел модным, как с картинки. А себе она купила лиловые тени. И помаду. И панамку с цветами.

Дело шло к лету, и он перестал носить свою шапку, полную саморезов. А балкон они давно распечатали, потому что в их комнате, выходящей на северную сторону, теперь всегда было нечем дышать.

Однажды ночью, когда небо было светлым и сизым, а воздух прятался низко, под деревьями, они вышли на балкон, пристроив на себя одну на двоих простыню. Забрызгало с неба, по мясистой листве зачвакали капли, асфальт пошел темными пятнами, стал похож на коровью шкуру. Дождь смывал нахалкины последние плевки, чтобы духа ее не осталось в наполненном благословенным теплом городе.

В этот момент из дома напротив вывалилась невесомая фигурка, расправила крылья, полетела вниз.

Она вскрикнула, схватилась за голову. На голове ее косо сидела панамка, в которую были аккуратно воткнуты тонкие гвоздики. Недавно она выпросила их у сапожника Ашота, который летом переезжал в будку и подбивал ей каблуки на туфлях с пряжками.

-Ты знаешь… Почему-то мне все время казалось, что это можешь быть ты… Все это время я так волновалась за тебя… - сказала она своим срывающимся голосом.

-Ну что ты… А как же «Свадьба Фигаро»? Мы же хотели…

Он научился говорить, как она, не договаривая и задыхаясь, чтобы дышать с ней в унисон.

Дар видеть тучки куда-то подевался. И его это радовало, потому что он не хотел больше никого спасать. Он втихаря вынимал из шапки саморезы, чинил в квартире все, до чего мог дотянуться, и обещал себе, что зимой они обязательно куда-нибудь полетят. Вот сядут в самолет – и полетят. Теперь, когда она надежно ходит по земле и носит панамку с гвоздиками, они могут позволить себе любые полеты.