Текст: Александр Чанцев
Обложка с сайта издательства
Борис Дубин. «О людях и книгах»
СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2018. — 632 с.
Вот и здесь сын переводчика и социолога Бориса Дубина (1946—2014) собрал самые разнообразные его статьи, заметки и выступления - в совокупности своей они позволяют не только почти услышать его голос, узнать жизнь, но и примерно понять масштаб того, чем Б. Дубин занимался.
Рубрикация тут действительно в помощь - вот его автобиографические заметки, вот предисловия/послесловия к самым разнообразным переводам, тут о современной поэзии, а здесь о коллегах и учителях. Post Scriptum - воспоминания-некрологи А. Левинсона и Вик. Ерофеева, предисловие - от К. Кобрина, где он говорит о гражданской позиции работника культуры Б. Дубина. И это тот случай, когда советские штампы, как глина Голема, оживают.
Пожалуй, только то, что Борис Дубин делал как социолог, остается скорее за рамками этой книги. Но и об этом можно составить впечатление по прочтении - они с коллегами почти с нуля создавали отечественную практическую социологию, давали возможность интересующимся и нам самим узнать, что мы поддерживаем, любим, не принимаем, взглянуть на себя со стороны (не все, кстати, хотели).
И новизна работы, распахивание дикого поля справедливо, кажется, для почти всего, чем занимался Дубин. Речь о его переводах, которые суть - раскрытие, знакомство, привод к отечественным читателям новых имен. Вот, например, далеко не все имена из польской литературы - «большим счастьем для меня всегда была работа над переводами польской словесности ХХ века - писем и эссе несравненного Бруно Шульца, лирики гениального, погибшего в Варшавском восстании юноши, Кшиштофа Бачинского, стихов и прозы нобелевского лауреата Чеслава Милоша». Трудно, наверное, представить сейчас, что Ч. Милоша не было на русском, печатать было нельзя…
И даже в переводах с польского - а Дубин переводил также очень много и изощренно с английского, французского и испанского - можно увидеть, вычитать как минимум три интенции, руководивших переводчиком. Те же поляки привлекали не дальней кровной связью предков, но - тем ворованным воздухом относительной свободы, что был в таком дефиците тогда в Советском Союзе. «Конечно, дело тут не в крови, не в семейных связях, а в том, с чего я начал. Представьте себе глазок, который дыханием и теплом отогревают в мерзлом окне. Вот Польша - что-то вроде такого глазка, куда глядишь в надежде, что вдруг и у нас здесь что-нибудь подобное возможно».
Более глобальный мотив, заставлявший переводить того же румынского беглеца в Париже Эмиля Чорана, или вечно ищущую, не приемлющую Симону Вейль, или скитавшуюся из Нью-Йорка в Мехико, из Женевы в Гавану Марию Самбрано - это стремление познакомить(ся), привить к старому древу русской литературы дичок новых, смежных, периферийных жанров. «В 1990-е годы я все больше перевожу прозу, но не повествовательную, а эссеистическую и афористическую - дневники, записные книжки, «стихотворения в прозе» и тому подобные «промежуточные» формы. Мне важно, что такая проза - не отражательная и не повествовательная. А значит, ее авторы и их переводчик не скованы соответствующими условностями, привычками, стереотипами». Стремление к свободе, как и в случае Польши, к свободе в литературе.
Или даже более узкий мотив, где сплелось опять же все - от саморефлексии переводчика до социологии литературы. У Надаша присутствует тема смерти, а в СССР, как и секса, смерти, как известно, не было. «Тут еще вот что важно: в какой контекст книга попадет в нашей стране. На протяжении нескольких десятилетий советская литература, та литература, которая была принята, которую в школах проходили, которую в библиотеках рекомендовали, за которую премии давали, она существовала в отсутствие смерти. Я не помню, фильм это был или песня под названием «Смерти нет, ребята!», но это было как бы написано на вратах входа в советский рай: «Смерти нет, ребята!» И каждый раз, когда то ли в андеграунде, то ли на грани допустимого и недопустимого в так называемой печатающейся литературе возникало противодействие советскому, оно очень часто возникало именно на теме смерти».
И самый масштабный переводческий мотив Бориса Дубина - хотя все тот же, на самом деле, только в географическом его изводе - это интерес к литературам «малым», «региональным», «периферийным».
Не только непереведенным, неизученным и неизвестным (понятное стремление переводчика!), но и - ускользнувшим, хочется надеяться, от больших исторических нарративов, сохранившим, возможно, что-то только свое, своеобычное. Интерес - к литературам и авторам странным, непохожим, аутсайдерским. Не тронутым, как сказали бы мы сейчас, глобализационной уравниловкой.
Историческое мировоззрение Бориса Дубина вообще - повод для серьезного аналитического труда. Да, осуждает связанность существования в советское время, но - он тоньше обычной в наши дни безоглядной тотальной критики. Констатирует чутко, что ощущение полной вписанности во время было, невольная игра слов, очень кратковременно: «последнее, что помню, конечно, связано с перестройкой: тогда казалось, что все, раздвоение ушло навсегда, мы живем там и тогда, где и когда живем, по нам идет время, мы и есть часы» - у многих энтузиазм продлился гораздо дольше… Или о модерне: «Модерн - то, чего не хватало. Ну, такой высокий модерн: условно говоря, от Бодлера и до Второй мировой войны. Может быть, с небольшим протяжением на Целана». Не хватало и не хватает. Потому как - что греха таить - не только очень много авторов и книг этого самого высокого модерна не перевели, не прочли, но и - стоило ли, право, бороться во время той самой перестройки и постперестройки с советским соцреализмом в литературе, если сейчас даже молодые авторы по собственной воле охотно пишут в том же ключе, а модная Монеточка с улыбочкой сокрушается в песне, что «мне так часто снятся годы / Когда строили заводы / Шум, прогресс - / Наворачивают слезы».
Для слез, право, есть и другие поводы.