Текст: Михаил Визель
В среду 25 января (по старому юлианскому календарю, 6 февраля по нашему новому григорианскому) 1837 года Пушкин послал барону Геккерену изощренно оскорбительное письмо. Прямо шантажируя голландского посланника готовностью устроить публичный скандал, заведомо губящий его дипломатическую карьеру, если Дантес, считавшийся его приемным сыном, не прекратит назойливые ухаживания за женой Пушкина – сестрой своей собственной две недели как жены, между прочим.
Это и по нынешним временам чрезвычайно грубо; по тогдашним же – просто «через двойную сплошную». Но «раздраженные нервы» здесь ни при чем. Зима 1836-1837 у Пушкина действительно не задалась – финансовые надежды на долго вынашиваемый «Современник» явственно лопались, долги разбухали, у ближайших друзей оказывались свои дела, а тут еще этот молодой французский шалопай навязался на его голову. Но оскорбительное письмо он писал совершенно обдуманно – чтобы с размаху проскочить точку невозврата, лишить опытного дипломата возможности снова, как в ноябре, затянуть и замотать дело. Которое надлежало разом кончить. Дуэлью. И Дантес от имени своего обладающего дипломатическим иммунитетом «отца» (трудно всё-таки писать без кавычек это слово применительно к 44-летнему мужчине, «усыновившему» в 1836 году 24-летнего кавалергарда) на следующий день, 26 января, посылает Пушкину формальный вызов. На что Пушкин и рассчитывал, информируя Александра Тургенева: «Не могу отлучиться. Жду Вас до 5 часов».
На следующее утро, 27 января (8 февраля), он пишет два письма. Одно, около десяти утра, было напрямую связано с дуэлью. Его адресат – французский атташе виконт Огюст д’Аршиак. В нем Пушкин объявлял, что не намерен вступать более ни в какие переговоры: «я тронусь из дому лишь для того, чтобы ехать на место». Чем, вероятно, очень виконта, согласившегося стать секундантом Дантеса (которого вообще-то тоже правильнее было бы называть д’Антесом), огорчил – потому что д’Аршиак, в отличие от прочих господ с европейскими фамилиями, замешанными в эту историю, прекрасно понимал, ктò есть Пушкин. «Хотя я не русский, – говорил д'Аршиак В. А. Соллогубу, секунданту Пушкина на предотвращенной, в том числе его усилиями, ноябрьской дуэли, – но очень понимаю, какое значение имеет Пушкин для русских».
Но сейчас он ничего не смог сделать. Пушкин рвался навстречу своей судьбе.
И уже перед тем, как в час дня «ехать на место», то есть на Черную речку, он пишет еще одно письмо, оказавшееся последним в его жизни. И потому, естественно, привлекающим особое внимание. Вот оно целиком:
А. О. Ишимовой
27 января 1837 г. В Петербурге
Милостивая государыня
Александра Осиповна,
Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall. Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их как умеете — уверяю Вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл Вашу «Историю в рассказах» и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть,
милостивая государыня,
Вашим покорнейшим слугою.
А. Пушкин.
27 янв. 1837.
Казалось бы – теплое, но сугубо деловое письмо. Любой редактор любого журнала пишет такие письма своим настоящим и потенциальным авторам постоянно, это его (редактора) прямая обязанность.
Но это последнее письмо Пушкина. Вероятно – последнее, что он вообще написал своей рукой. И в нем хочется высмотреть что-то символическое. Тем более что и искать-то здесь особо не нужно.
Первое, на что стоит обратить внимание – письмо написано по-русски. Казалось бы, на каком еще языке вести переписку, касающуюся русского литературного журнала? Но это письмо, адресованное женщине. Пушкин так же охотно писал женщинам, как и мужчинам. Но всем – и родной сестре, и всем своим любовям, и рассудительной соседке по имению Прасковье Осиповой – только по-французски. Во всем огромном и блестящем эпистолярии Пушкина, кроме, разумеется, жены, есть только две женщины, которым он писал на языке, принесшем ему литературную славу и, как скоро выяснится, бессмертие.
И обе эти женщины – литераторы. Первая – Надежда Дурова, бывшая «кавалерист-девица» (отдалённый прототип Шурочки Азаровой из «Гусарской баллады»), а нынче – начинающий писатель, небезосновательно рассчитывающая продать задорого свои «Записки». Пушкин взялся в Петербурге хлопотать за решительную и крайне экстравагантную даму (чья история, отчасти напоминающая историю ее современницы Джеймса Миранды Барри, заметим в скобках, еще ждет своего романиста) – и оказался вынужденным перед ней оправдываться за медлительность и т.д. «Очень вас благодарю за ваше откровенное и решительное письмо. Оно очень мило, потому что носит верный отпечаток вашего пылкого и нетерпеливого характера», – писал он ей летом 1836 года. Усмотреть в 53-летней Дуровой товарища, а не даму, было не так уж трудно.
И вот вторая – Александра Ишимова, ничуть не «кавалерист-девица», а добропорядочная – правда, тоже весьма самостоятельная – молодая дама (девица – в тогдашней терминологии), возможно, первая профессиональная писательница России, издательница журналов для детского чтения. Комплимент Пушкина («Вот как надобно писать!») можно счесть обычной уловкой редактора, желающего залучить к себе перспективного автора, но восторги по поводу только что вышедшей «Истории России в рассказах для детей» разделяли с Пушкиным самые разные литераторы, включая нелицеприятного Виссариона Белинского. Неудивительно, что Пушкин сам искал с ней профессионального сближения: «На днях имел я честь быть у Вас и крайне жалею, что не застал Вас дома. Я надеялся поговорить с Вами о деле»… – писал он ей 25 января. В тот же самый день, когда он написал роковое письмо Геккерену, посвященное совсем другому «делу». Что, если вдуматься, просто удивительно.
Но еще удивительнее другое. Под самый конец жизни Пушкин успел пересмотреть отношение к женщине. «Какие же вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать. И за то спасибо», – писал он летом 1834 года жене. Конечно, шутка и сарказм, вызванный неумеренными тратами красавицы-жены, но это, кажется, тот случай, когда в шутке есть доля штуки. Пушкин правда так думал. Но письмо Ишимовой – это именно письмо коллеге: помощнице и работнице.
Итак, короткое письмо написано по-русски, но в семи строчках обнаруживается один странный оборот: «мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение». Мы бы сейчас сказали «принять Ваше приглашение». Или «явиться на Ваш вечер». Что это, архаизм? Или создатель современного русского литературного языка просто допустил описку, потому что мысли его заняты другим? У него было – чем! Может быть даже, ему невольно вспомнилась короткая реплика статуи Командора: «Я на зов явился». Мрачная ассоциация, но не сказать чтобы неуместная.
Впрочем, вся фраза целиком – еще мрачнее и еще страннее: «Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение». Конечно, перед дуэлью с жестокими условиями трудно гарантировать свое присутствие на последующем литературном вечере; но ведь Пушкин, и в этом проявлялось и его мужество, и его профессионализм, продолжал вести журнальные дела до последнего дня, четко отделяя их от семейных неурядиц. О чем свидетельствует и первое письмо Ишимовой. Отчего же он не написал «постараюсь прийти», заранее отсекая от себя такую возможность? Не хотел публичного скандала (возможного ареста в чужом доме) – или же сам предчувствовал худшее?
Если и предчувствовал, то подсознательно. А сознательно, мыслительным усилием, продолжал строить литературные планы. И планы эти были связаны с английской литературой. Он предлагает Ишимовой перевести пять небольших (псевдо)исторических пьес Барри Корнуолла, своего давнего «знакомца». И посылает ей книгу, которая была с ним в Болдине в 1830 году – “The Poetical Works of Milman, Bowles, Wilson and Barry Cornwall”. Ту самую, из которой он перевел «Пью за здравие Мери» самого Корнуолла и, главное, «Пир во время чумы». И из которой, как мы видим, предполагал черпать «контент» для своего журнала и дальше.
Возникший у Пушкина интерес к детской литературе совершенно естественен: в конце концов, у него четверо детей, старшей в январе 1837-го почти пять – самое время открывать для себя заново детскую литературу. Чуть больше ясности с интересом к литературе английской: в 1830-е годы, как раз после Болдинской осени, именно она, а не привычная с детства французская, стала для него главным проводником в «мировую культуру».
Но нам никогда уже не окажется дано знать, как конкретно развился бы этот интерес, как совместился бы с находящейся в работе «Историей Петра», с интересом к античности, с отнимающим массу сил журналом…
Как бы там ни было, последнее в своей жизни письмо Пушкин написал не царю или его чиновникам, не кому-то из своих знаменитых друзей или былых подруг, а детской писательнице. А последняя книга, которую Пушкин держал, в руках оказалась сборником современной ему английской поэзии. Можно ли это считать символом? Наверно, можно. Но как его толковать – дело каждого.