САЙТ ГОДЛИТЕРАТУРЫ.РФ ФУНКЦИОНИРУЕТ ПРИ ФИНАНСОВОЙ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ЦИФРОВОГО РАЗВИТИЯ.

Человек с сотней жизней

«Книга непокоя» так же трудна для понимания, как и ее автор Фернандо Пессоа, — португальский классик, укрывавшийся за сотней вложенных друг в друга масок

пессоа читалка
пессоа читалка

Текст: Владимир Березин

Фото: revistacult.uol.com.br

Фернанду Песоа

«Книгу непокоя» написал лиссабонский бухгалтер.

Звали его по-разному — Бернарду Суареш, или же Фернандо Пессоа.

Неверно считать их одним и тем же - один скромный служащий, другой — национальная гордость Португалии.

Фернандо Пессоа был человеком с сотней жизней. Чем-то он напоминает персонажа какого-то фантастического фильма, который, который дал жизнь тысячам людей. В отличие от этого персонажа


Пессоа не только создал более ста писателей, но и позаботился об их будущем. Он одарил их текстами.


У нас в Отечестве отношение к Пессоа было несколько двойственное. С одной стороны, было понятно, что это большой писатель; но то, что он выдумал множество пишущих людей (сейчас спорят, сколько их было - 70? 112? 127? 140?), дал им возможность высказаться (все эти личности обросли текстами, как кожей) - уводило читательское восприятие в сторону, настраивало на игровой лад.

Борис Дубин, который переводил его в девяностые, сетовал, что это обстоятельство в глазах невнимательного и прожорливого общества затмевает собственно литературу. То есть, кунштюк с субличностями кажется более интересным (и более простым для пересказывания), чем стилистика и поэтика португальца.

Для этих авторов второго порядка, созданных воображением автора первого порядка,

гетеронимы

есть термин «гетеронимы». Впрочем, в какой-то момент порядки эти мешаются, как фрагменты, из которых составлена «Книга непокоя».

Книга эта весьма сложна для чтения (не говоря уж о переводе) - там множество авторов, которые дополняют, спорят, противоречат друг другу и самому Пессоа.

Его герой-соавтор пишет в «Книге непокоя»: «Сколькими Цезарями я был, но — нереальными. Был императором, пока мечтал, и поэтому никогда не был никем. Мои войска были разбиты, но поражение стало смешным, и никто не погиб. Я не потерял знамен. Мои мечты не простирались до самого прибытия армии, там, где эти знамена должны были появиться перед моими глазами, мой сон прервался на углу улицы. Сколькими Цезарями я был именно здесь, на улице Золотильщиков. И Цезари, коими я был, еще живут в моем воображении; но Цезари, что существовали мертвы, и улица Золотильщиков, то есть Реальность, не может их узнать».


И вот эта раздвоенность, вернее «размноженность» для быстрого на эстетические оценки обывателя оказывается более простым явлением, чем на самом деле.


Мало того, что «раздвоение личности» слишком расхожий диагноз, но, и вообще от писателя часто ожидают распада на Джекила и Хайда.

Саму биографию Пессоа не назовёшь бурной - его отец рано умер, с отчимом он жил в Южной Африке, основал маленькое издательство, устроился на работу переводчиком (переводил он вовсе не художественную литературу). И, в итоге умер в 1935 - ещё до Гражданской войны в Испании, но уже при Салазаре, диктатура которого в Португалии будет потом казаться вечной.

Пессоа считал себя антикоммунистом, да вряд ли это тут важно.

Читать этот ворох мыслей сложно: «А к этому всему прибавляется сложнейший синтаксис Пессоа, который̆ порою̆ и хорошо подготовленных португальских читателей̆ заставляет терять нить повествования: латинизмы, глаголы в различных формах и с различным значением, вкладывающиеся один в другой, как матрешки, и все это на протяжении одной̆ только фразы, длиной̆ в 15 строк» - замечает переводчик Ирина Фещенко-Скворцова.

Сложности добавляет и то, что «Книга непокоя» не имеет чётких границ - в ней около трёхсот фрагментов разной степени законченности, и есть некоторое количество спорных текстов - одним словом, это нечто среднее между дневником, куда записываются не события, а ощущения, и сборником стихотворений в прозе.

 

Фернандо Пессоа «Книга непокоя»

Обложка и фрагмент книги предоставлены издательством "Ad Marginem Press", 2016

Видимый любовник

Антерос*

Пессоа

Я имею о глубокой любви и о полезном ее использовании понятие поверхностное и декоративное. Я подвержен видимым страстям. Я сохраняю неприкосновенным сердце,отданное менее реальным предназначениям.

Я не помню, чтобы любил кого-то, кроме как чью-то «картину», чисто внешний облик — в который душа входит не более, как только чтобы сделать эту наружность живой и воодушевленной — и, таким образом, отличной от картин,написанных художниками.

Я люблю так: останавливаюсь на красивой, притягательной или каким-либо другим образом приятной фигуре женщины или мужчины — там, где нет желания, нет и предпочтения в отношении пола, — и эта фигура меня ослепляет, меня увлекает, захватывает меня. Однако я не желаю большего, чем видеть ее, и не знаю большего ужаса, чем возможность узнать ближе и говорить с реальным человеком, которого эта фигура, очевидно, представляет. Я люблю зрением, а не фантазией. Потому что я ничего не выдумываю в этой фигуре, что меня захватывает. Не воображаю себя связанным с нею никаким образом, потому что моя декоративная любовь не имеет ничего общего с душевной. Мне не интересно узнать, кто оно, чем занимается, о чем думает это создание, подходящее мне для того, чтобы любоваться его внешностью.

Огромное количество людей и вещей, образующее мир, для меня является бесконечной галереей картин, чей внутренний мир для меня неважен. Он неважен для меня, потому что душа — однообразна и всегда та же у всех людей; она отличается только своими личными проявлениями, лучшее в ней — то, что переполняет лицо, манеры, жесты, и так входит в картину, что меня захватывает и, различно, но постоянно, меня привязывает.

Для меня это создание не имеет души. Душа остается там, сама с собою. Так я переживаю, в чистом видении, оживленную внешность вещей и живых существ, безразличный, как один из богов другого мира, к их содержимому-духу. Я углубляю только поверхность и наружность, а когда жажду глубины, во мне самом и в моем представлении о вещах есть то, что я ищу. Что может мне дать личное знакомство с тем созданием, которое я люблю так декоративно? Это не разочарование, потому что, раз в этом создании я люблю только внешность и ничего в нем не выдумываю, его тупость или посредственность ничего не отнимет, потому что я не ожидал ничего, кроме внешности, от какой я и не должен был ничего ожидать, и внешность сохраняется. Но личное знакомство является вредным, потому что оно бесполезно, а бесполезный материал — всегда вреден. Знать имя этого создания — зачем?

И это первая вещь, которую, будучи представлен этому существу, я узнаю.

Личное знакомство отнимает у меня также свободу созерцания, то, чего желает мой вид любви. Мы не можем пристально смотреть, созерцать свободно того, кого знаем лично.

То, что является избытком, является ненужным художнику, так как, приводя его в заме-шательство, уменьшает впечатление.

Я самой природой предназначен быть бесконечным наблюдателем, влюбленным во внешний вид и проявления вещей — объективистом мечтаний, видимым любовником форм и обличий природы […]

Это не тот случай, который психиатры называют психическим онанизмом, ни даже тот, который называют эротоманией. Я не фантазирую, как при психическом онанизме; я не фигурирую в мечте как чувственный любовник или даже друг и собеседник того создания, которое я рассматриваю и вспоминаю: я ничего не выдумываю о нем.

Не идеализирую его, как эротоман, и не перемещаю его за пределы сферы конкретной эстетики: я не желаю от него более и не думаю о нем более, чем мне дается для наблюдения и для памяти, более непосредственной и чистой, чем то, что было увидено глазами.

Но я не плету привычно какой-то сюжет моей фантазии вокруг этих фигур, чьим созерцанием я себя развлекаю.

Я вижу их, и их ценность для меня заключается только в том, чтобы их видеть. Все большее, что к ним присоединялось бы, уменьшало бы их, потому что уменьшала бы, так сказать, их «видимость».

Сколько бы я ни выдумывал их, необходимо случается, что в самом процессе фантазии я узнаю, что они фальшивы; и если я нахожу удовольствие в мечтах, то фальшивое меня отталкивает. Чистая мечта очаровывает меня, мечта, не имеющая ни связи с реальностью, ни точек пересечения с нею.

Мечта несовершенная, место отправления которой — жизнь, не нравится мне, или, скорее, не понравилась бы мне, если бы я погрузился в такую мечту.

Для меня человечество — обширное основание для декорации, которое я переживаю с помощью зрения и слуха, и еще — психологических эмоций. Ничего более я не хочу от жизни, только пребывать в ней. Ничего более я не хочу от себя, только присутствовать в жизни.

Я — будто существо, имеющее другое существование, бесконечно проходящее, заинтересованно, через это существование. Во всем я — чужой ему. Между ним и мною — словно стекло. Хочу, чтобы это стекло всегда было очень прозрачным, чтобы я мог исследовать без помех из-за его посредничества; но мне всегда нужно стекло.

Для всего духа, научно организованного, видеть в какой-то вещи более того, что там есть, — это видеть менее, чем эту вещь. То, что материально прибавляется, духовно уменьшается.

Я приписываю этому состоянию души мое отвращение к музеям. Музей, для меня, это целая жизнь, в которой живопись всегда точна и может иметь неточность только в несовершенстве наблюдателя. Но это несовершенство я или заставляю уменьшиться, или, если не могу, удовольствуюсь тем, что есть, потому что, как и все, оно не может быть по-другому, а только так.

*

Антерос (греч.) — брат Эроса, божество отрицания любви.

 

Майор

Нет ничего, что бы так интимно обнаруживало, что бы так полностью истолковывало сущность моего прирожденного несчастья, как тот тип мечтаний, который я в действительности более всего лелею, тот бальзам, что я с более интимной частотой выбираю для облегчения моей тоски существования. В итоге сама суть того, чего я жажду, — проспать жизнь. Я слишком люблю жизнь, чтобы желать, чтобы она прошла; слишком хочу не жить, чтобы ее чересчур назойливо желать.

Так и это, что я оставлю написанным, лучшее из моих любимых мечтаний. Ночью иногда, в спокойном доме, потому что хозяева или выехали, или замолчали, закрываю мои оконные стекла, укрывая их тяжелыми ставнями; облаченный в старый костюм, углубляюсь в себя в удобном кресле и увлекаю себя в мечту, в которой я — майор в отставке в какой-то гостинице в провинции, в часы после ужина, когда он сидит с тем или иным умеренным компаньоном, медлящий сотрапезник, оставшийся здесь без причин.

Воображаю, что я был рожден таким. Мне неважны ни юность этого майора в отставке, ни воинские звания, через которые он поднимался до этой моей тоски. Независимо от Времени и от Жизни, майор, которым я себя воображаю, не является продуктом никакой жизни, которую бы он вел; у него нет и не было родителей; он существует вечно у того стола, в том провинциальном отеле, уже уставший от рассказывания анекдотов, чем развлекался с партнерами по задержке.

Река обладания

То, что мы все разные, является аксиомой нашей человеческой природы. Мы похожи только издали, своим сложением, в котором, однако, мы не являемся нами. Жизнь, поэтому существует для неопределенных; лишь те могут сосуществовать, кто никогда не определяется и является, и один и другой, никем.

Каждый из нас — это двое, и когда два человека встречаются, приближаются друг к другу, объединяются, редко случается, чтобы эти четверо могли бы прийти к согласию. Человек, мечтающий в каждом человеке действия, если он столько раз ссорится с человеком действия, как же он не будет ссориться с человеком действия и с человеком мечтающим — в Другом.

Мы являемся силами, потому что являемся жизнями.

Каждый из нас меряет себя самого по масштабу других. Если мы имеем к самим себе уважение, считая себя интересными…

Любое сближение — это некий конфликт. Другой — всегда препятствие для того, кто ищет. Только тот, кто ничего не ищет, счастлив; потому что только тот, кто не находится в вечном поиске, находит, ввиду того что не ищущий уже имеет, и уже иметь, что бы это ни было, — это быть счастливым, как не нуждаться — это лучшее, что дает богатство.

Я смотрю на тебя, находящуюся внутри меня, предполагаемая невеста, и мы уже не можем прийти к согласию, еще до твоего существования. Моя привычка ясно мечтать дает мне правильное понятие о реальности. Кто слишком много мечтает, нуждается в привнесении реальности в мечты. Кто привносит реальность в мечты, должен привносить в мечту равновесие действительности. Кто привносит в мечту равновесие действительности, страдает от реальности мечтаний так, как от реальности жизни, и от нереальности мечты, как от ощущения жизни нереальной. Я жду тебя в мечте в нашей комнате с двумя дверьми и вижу тебя приходящей, в моей мечте ты входишь ко мне через дверь справа; если, когда ты входишь, входишь через дверь слева, уже возникает некоторое различие между тобой и моей мечтой. Вся человеческая трагедия видна в этом маленьком примере, что те, о ком мы думаем, никогда не являются теми, о ком мы думаем.

Любовь просит тождества с различием, что невозможно уже логически, еще более — в мире. Любовь хочет обладать, хочет присвоить то, что должно оставаться снаружи, чтобы она знала, что сделаться принадлежащим ей не значит быть ею. Любить — это отдаваться. Насколько велика эта капитуляция, настолько сильна любовь. Но полная капитуляция вручает также и сознание другого. Бо´льшая любовь поэтому — смерть, или забвение, или отречение — все любови, которые являются всасыванием любви.