Сайт ГодЛитературы.РФ функционирует при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

«Здравствуй, миг, здравствуй, век!»

«Бог русской поэзии — больше Христос, чем Аполлон», — уверяет поэт Владимир Костров, отметивший на этой неделе 80-летие

Интервью: Сергей Шулаков, Александр Орлов
Фото: informpskov.ru

«Здравствуй, мир, здравствуй, друг, Здравствуй, песен щедрый круг, Здравствуй, миг, здравствуй, век, Здравствуй, добрый человек…!» Или еще: «Жизнь такова, какова она есть, И больше — никакова!» Имя Владимира Андреевича Кострова, автора этих строк, не так на слуху, как имя его ровесников, Евтушенко или Вознесенского, но многие его строки вошли в фольклор.
Владимир Костров родился в 1935 году в деревне Власиха современной Костромской области. В Союз писателей СССР был принят без напечатанной книги — что случалось крайне редко. На стихи Владимира Кострова написано много песен, он переводил написанные по-французски стихи Тютчева, проводил первые Есенинские вечера и чтения. Во многом именно его заслугой во время работы в Международном комитете по проведению Пушкинских праздников стало учреждение Дня русского языка в день рождения Пушкина, 6 июня.
21 сентября Владимиру Кострову исполнилось 80 лет.

Владимир Андреевич, ваш путь из химиков в поэты известен — в МГУ вы занимались в литературном объединении, которым руководил поэт, фронтовик Николай Старшинов. Естественнонаучное образование помогало оформлению ваших поэтических способностей? Или, напротив, мешало?

Владимир Костров: Я думаю, — да, помогало. У науки и поэзии общие глубокие основания. Дело в том, что мир, с моей точки зрения, держится на метафоре. Мир человеческий, прежде всего. Я даже формулу вывел… Для себя… Я, уже с некоторым научным опытом, подумал, что поэзия — это субъективная метафорическая реальность, данная нам в переживаниях. Подчеркиваю: реальность. Для того чтобы понять смысл чего-либо, мы должны неизвестное сравнить с известным. На метафоре держится не только наука, но и, в определенном смысле, все человеческое общество в своем развитии.

Будучи заместителем главного редактора «Нового мира» — «главным» тогда был Сергей Залыгин, — вы довольно резко переформатировали значение толстых литературных журналов. В чем вы видели их новые задачи?

Владимир Костров: Да, задачи назрели. В конце восьмидесятых журнал «Тайм» даже назвал меня идеологом новой политики литературных журналов… Мы хотели, чтобы в «Новом мире», как в Большом театре, пели, звучали лучшие голоса. Вне зависимости от их политического направления. Существовало представление о свободе, которая не может быть либеральной или консервативной. У нас были публикации писателей разных направлений, мы не сосредотачивались на каком-то одном векторе. Обычно оперируют таким понятием, как модерн. С моей точки зрения, модерн в чистом виде — явление чрезвычайно редкое. Новое тоже может быть регрессивным. Оно не улучшает старое, а часто его компрометирует. Если бы мы гнались за сенсацией, то печатали бы только новейших авторов. А мы дали целый ряд поэтов, например, Введенского, дали «Розу мира» Даниила Андреева. Я считаю, что это очень серьезное продвижение. Безусловно, мы хотели дать то, без чего наша культура словно зияла прорехами. «Котлован» Платонова. «Доктор Живаго» Пастернака. «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына. Ну, вы, наверное, знаете — целый ряд вещей такого рода. То же мы старались делать и в поэзии.

И читатели отреагировали?

Владимир Костров: Что сказать? Когда я пришел, тираж «Нового мира» был сто тысяч. Когда уходил — два миллиона семьсот тысяч, — впрочем, этого вы можете не записывать… Тогда «Новый мир», и другие толстые журналы, стали популярными не в профессиональной среде, а значительно шире. Теперь я за «Новым миром» не слежу, меня огорчает поэтическая ситуация. Говорят, там бывает приличная критика, обзоры, но мне кажется, что они думают, будто сначала должен быть написан мат, а потом под него как-нибудь подсунут забор. В жизни всему должно быть свое место. Я за время своей поэтической жизни написал немало озорных частушек, их часто поют… Я не могу доказывать, что они мои, но сам-то знаю, что мои… Да что я, можно вспомнить озорные стиха Александра Сергеевича, у меня есть подозрение, что у Баркова он кое-что почерпнул… Но все-таки литература — это явление высокого, возвышенного порядка. Любое художественное произведение должно возвышать человека, даже если речь идет, например, о каких-нибудь «Цветах зла». Хотя, человечество идет по разным направлениям. Я считаю, что сейчас — время регресса. Но все же в каждом человеке живет что-то высокое.
Первое стихотворение я написал на эту тему — кстати, «Новый мир» сразу его взял — году в 1958–59-м, такое оно простенькое:

Над землёй кружится первый снег.
Нá землю ложится первый снег…
Пишут все, печатают не всех,
Иногда печатают не тех!..

Пишут про зелёные глаза
Или про рюкзачные волненья.
Образы стоят, как образа
По углам в иных стихотвореньях.

Только есть стихи — как первый снег.
Чистые — как белый первый снег!
Есть они у этих и у тех,
Ненаписанные есть у всех!…

Вы знаете, что ваш «Первый снег» сейчас часто цитируют в интернете? Это стихотворение самодеятельные поэты любят использовать в полемике друг с другом…

Владимир Костров: Его не раз цитировали, на него даже писалась музыка… Видимо, я какой-то общественный нерв затронул. В общем, думаю, пустым делом занимаются те, кто приколачивают заборы к мату.

Шаламов в доме престарелых. Фото с сайта  www.shalamov.ruВладимир Андреевич, расскажите о последнем этапе жизни и о похоронах Варлама Шаламова.

Владимир Костров: Варлам Шаламов умер, оставив завещание, в котором просил похоронить себя по православному обряду. Последние годы он жил под присмотром трех женщин, он был инвалид. Когда он умер, был большой переполох. Меня вызвал Виктор Николаевич Верченко, секретарь по организационным вопросам Союза писателей СССР, человек он был замечательный, хоть и имел чин в КГБ.

Человек, имевший отношение к КГБ, занимался похоронами Шаламова?

Владимир Костров: В этом нет ничего особенного, люди были умные. Виктор Ильин, например, секретарь Московской организации СП, как-то, зная, что у меня материальные затруднения, остановил меня в коридоре: «Что-то у нас давно поэты в командировки не ездили… Напишите мне заявление». Я написал, и поехал в командировку по Сибири. Я впервые встречался с таким количеством читателей, привез массу впечатлений о сибирской земле, о городах, о людях. Ну и оплачивалось это тогда неплохо.
Возник вопрос: можно ли отпеть Шаламова? Женщины, которые за ним ухаживали, решили, что отпевание произойдет в любом случае. И мне Верченко сказал: «Реши этот вопрос». А я был секретарем по поэзии. Как Союз советских писателей может решить вопрос с отпеванием? Руководство СП особенно беспокоило огромное количество западных корреспондентов. Я пригласил группу иностранных журналистов из газет, с телевидения. Я сказал: «Дорогие друзья! Умер русский поэт, человек очень многое переживший, много страдавший. Неужели вы сделаете из этого политическую акцию? Отнеситесь с уважением к его пожеланию!» И они не стали раздувать это «советское отпевание», не было митингов, политического скандала…

Как вы пришли к пониманию необходимости нового перевода французских стихов Тютчева?

Владимир Костров: И до меня были замечательные переводчики — Фет, Соловьев… Собственно, мне предложили это в Академии наук. Готовилось собрание сочинений Тютчева в издательстве «Центр Классика». И я сделал переводы, вернее, свой вариант. Почему-то ученые восприняли их с серьезным энтузиазмом. Меня даже попросили написать предисловие к одному из томов. Я действовал, исходя из моих представлений о том, как должны звучать эти стихи по-русски.
Переводческая работа для меня не была новой, я много переводил. Для меня и переводчик — поэт. Ощущение первого снега, о котором я говорил, есть и в работе с иноязычной поэзией. Но, должен признаться, переводы в советское время кормили. Известно высказывание Давида Самойлова в ответ на вопрос: «Ваше представление о счастье?» Он отвечал: «Десять листов перевода верлибра». (Смеется). Так Межелайтиса переводили, и других. Для человека, серьезно владеющего версификацией, это полезно.
Я ценю то, что мне удалось работать во всех жанрах. Это дает определенную универсальность. Можно создавать переводы, иронические стихи… Когда человек работает в разных жанрах, он овладевает ремеслом стихосложения. Перевод многому учит, он формирует звук и смысл. Заданный тебе смысл ты должен выдать в фонетической форме. Это очень развивает. Полагаю, Маршак, как поэт, может быть, не входит в первую тройку, но его переводы иногда вызывают восхищение. Правда, иногда — и недоумение.

И что же именно?

Владимир Костров: Некоторые переводы Бернса и Шекспира. Он их облагородил. В каком-то смысле они, оригиналы, в поэтике своей грубоваты. Как другие переводчики отмечали, Шекспир не боялся нелитературного слова. Не то чтобы он матерился… Но плоть в этих стихах тоже должна быть. Не в физиологическом смысле, в литературном. Может быть, когда переводил Маршак, время было такое…
Если вы возьмете сегодняшнюю модерновую, как они себя считают, часть поэтов… Модерн моментально становится классикой, если это качественная поэзия. Литература существует по факту. Любой человек может написать о гламуре, бог знает об чем, но если ему удается вызвать катарсис, переживание, причем, многократное переживание, что очень важно, то модерн здесь уже ни при чем. Стихотворение не должно исчерпываться единственным восприятием. Что может быть более архаичным, чем верлибр? Все наши далекие предки выражали себя именно так. Они не сдуру сформировали гекзаметр. Человек воспринимает жизнь жанрово. Человек, ощущающий жанр, владеет вниманием своих современников…

В свое время вы изменили политику «Нового мира», печатая ранее нежелательных авторов. Что немедленно сказалось на тиражах и популярности. Почему значение литературных журналов сейчас снижается?

Владимир Костров: Они думают, что есть чисто технологическое решение проблемы литературы. При помощи переставления слов. Я думаю, это непродуктивный метод. Все-таки нас язык питает. Высокий язык, полноценный язык. Сейчас вспоминаю Бродского, который говорил: «Пока есть такой язык, как русский, поэзия неизбежна». У нашего народа есть свои недостатки, но, тем не менее, он видит Бога. Поэзия, или материя, — это та или иная реальность, данная нам в ощущениях, переживаниях… Но кем данная? Кто нам ее дал? Это вопрос вопросов. Там, где не существует мысль о Боге, о его сияющей природе, которая дает некоторые матрицы человечеству, там нет высокого искусства. Декарт, величайший рационалист, верил в Бога. В определенной степени верил в Бога и Эйнштейн, который говорил, что чисто вероятностных ответов на все вопросы не существует…
Значение снижается потому, что по большому счету журналы забыли о Боге. Вы не встретите ничего об этом ни в одном журнале. Надо сказать, что странные представления о Боге даже в среде консервативных патриотов и в их изданиях. Все они как-то пытаются приватизировать область свободы, область размышлений человека о вечном. Кстати, главные книги мировых религий написаны в стихах. Эпика лежит в основе самой поэзии. Поэтому человек, не размышляющий об этом, журнал, постоянно, даже бытовым образом, не обращающийся к этому, утрачивают некоторую духовность. Появляется примат плоти, физиологическое состояние считается страшно интересным. Хотя оно определяется, скорее, медицинскими характеристиками. В смысле функции отбора выделяется журнал «Литературная учеба». Часто бывает интересен журнал «Москва». Открыл для себя сибирский литературный журнал «День и ночь».
Конечно, каждый человек должен иметь свои политические суждения. Но меня смущают фобии. Русофобия, юдофобия, татарофобия — это ужасно. Но если фобии становятся корпоративными, провозглашаются группой людей, это просто какая-то зараза. Причем, она часто прикрывается значительными словесами… Тем не менее, я считаю, Бог русской поэзии, русской прозы, литературной критики — жив. Мне представляется, что он — больше Христос, чем Аполлон. Или, по крайней мере, существует равновесие.

25.09.2015

Просмотры: 0

Другие материалы раздела ‹Публикации›:

OK

Вход для официальных участников
Логин
Пароль
 
ВОЙТИ