САЙТ ГОДЛИТЕРАТУРЫ.РФ ФУНКЦИОНИРУЕТ ПРИ ФИНАНСОВОЙ ПОДДЕРЖКЕ МИНИСТЕРСТВА ЦИФРОВОГО РАЗВИТИЯ.

Владимир Вейдле: на страже неумирающего искусства

13 марта – 130 лет со дня рождения видного мыслителя русского зарубежья, писателя и культуролога, возвещавшего об умирании искусства, но всем своим творчеством его воскрешавшего

Владимир Вейдле. Фото: ru.wikipedia.org
Владимир Вейдле. Фото: ru.wikipedia.org

Текст: Денис Краснов

«Жизнь была до неприличия благополучна»

В 1976 году, оглядываясь на 80 прожитых лет, Владимир Вейдле начинает свои мемуары довольно неожиданным признанием:

«Жизнь моя, если о времени подумать и о судьбе моей страны, была до неприличия благополучна. Не воевал. В лагерях и тюрьмах не сидел. Бывало, что и подголадывал, вполне тягостным или мёртвым делом, сплошь для одного пропитания, не занимался. Идеологией (той самой отражением её навыворот) не был заражён, и от порабощения ею тоже ускользнул. Против совести ни говорить, ни писать, ни поступать не приходилось. Смерти совсем близких людей вблизи не видел; о своей с особой мукою не думаю. Не был и любовью обойдён. Имел друзей. Повидал почти всё, что мечтал увидеть. Сколько книг прочёл, и каких хороших книг!»

И действительно, если сравнивать жизнь Вейдле с судьбами других выдающихся эмигрантов его поколения, она может показаться вполне ровной и даже бесцветной, практически лишённой трагических изломов. Тем ценнее, возможно, его творческое наследие, куда менее подверженное внешним волнениям. Однако и назвать Вейдле «писателем без биографии» было бы несправедливо. Да и как иначе, если она, эта биография, началась под знаком незаконного рождения?

«Настоящее начало настоящей жизни»

Владимир Васильевич Вейдле появился на свет 1 (13) марта 1895 года в Петербурге. Его родила остзейская девушка Мария Вестгольм, служившая в доме женатого барина, который и стал биологическим отцом мальчика, но сына в нём не признал. Младенца усыновила обеспеченная семья обрусевших немцев, проживавшая в самом центре столицы, на Большой Морской улице, в доме № 4, примыкавшем к арке Главного штаба и Дворцовой площади.

Приёмные родители сообщили всю правду юноше только в день его 17-летия: «Отец запнулся, потускнели его глаза. Я поцеловал его руку, бросился к матери, плакавшей уже навзрыд, обнял её, но сам не заплакал. Сказал твёрдо: "Знать ничего не знаю. Вы – мои отец и мать. Других мне не надо. Всё пусть останется, как было. Я вас люблю, как родных. Вы родные мои и есть". Всё и осталось, как было. Они успокоились понемногу. Вероятно, я сказал то самое, что следовало сказать. Да и не мог я сказать другого».

Вейдле отмечает, что именно тогда, в 1912-м, для него «по-настоящему началась настоящая жизнь», но связано это не столько с личной драмой, сколько с первым посещением Италии, которая навсегда покоряет его сердце: «Обетованная земля! Ничего более решающего, для всего дальнейшего в жизни моей, не было, и никогда, за всю жизнь, не был я так безмятежно, длительно и невинно счастлив, как на её заре, в эти итальянские сто дней. Нет и воспоминаний у меня более радостных, прочных и подробных».

По возвращении из этой упоительной поездки Вейдле приступает к учёбе на историко-филологическом факультете Петербургского университета. В круг его интересов входят раннехристианский Рим, древнерусское и византийское искусство, европейское Средневековье. На Первую мировую войну Вейдле не призывают сначала как студента и единственного сына в семье, а затем – ввиду того, что он остаётся при университете и по его окончании в 1916-м приступает к преподавательской деятельности. Тогда же он женится на Софии Иосифовне Новицкой, дочери сенатора и члена Государственного Совета, но первый брак оказывается неудачным, распавшись к 1920 году.

«Прощаясь с Блоком, мы хоронили Россию»

Революционные бури 1917-го также обходят Вейдле стороной: осенью он уезжает на восток и четыре года преподаёт историю искусств в Пермском университете. В августе 1921-го он возвращается в Петроград и присутствует на похоронах Александра Блока.


«Нас было много. Гроб мы несли на руках, сменяясь по четверо. Вспоминая об этом, слышу внутри себя его голос, читающий "Возмездие", и одновременно чувствую на плече тяжесть его гроба. Два раза со мной рядом нёс его Андрей Белый, и мне казалось, что своими водянистыми, зелёно-прозрачными глазами он глядит прямо перед собой и не видит никого и ничего. Помню бледность Ахматовой и её высокий силуэт над открытым гробом, в церкви, после отпеванья, когда мы все ещё раз подходили и прощались с ним… Провожая его к могиле, мы прощались не с ним одним. С его уходом уходило всё ему и нам самое дорогое, всё, что сделало его тем, чем он был, – и нас вместе с ним; то, чем и мы были живы. Мы хоронили Россию» (Владимир Вейдле, «Похороны Блока»).


Вейдле продолжает преподавать историю средневекового искусства в Петроградском университете и Российском институте истории искусств. В 1922 году он выступает в печати против формалистов, Юрия Тынянова и Бориса Эйхенбаума, и успевает побывать в Германии, где собирает материалы для лекций и задуманной работы о Рембрандте. В 1924-м, почувствовав, что давление властей на академическую среду только усиливается, Вейдле вновь выезжает в Германию и на родину больше не возвращается.

«Самый ценный зарубежный критик»

Обосновавшись в Париже, с 1925 по 1952 год Вейдле читает лекции по истории христианского искусства в знаменитом Свято-Сергиевском богословском институте, трудясь бок о бок с такими светилами, как Сергий Булгаков, Борис Вышеславцев, Василий Зеньковский, Георгий Федотов и Георгий Флоровский.

Кроме того, Вейдле сотрудничает с Федотовым и Фёдором Степуном в «Новом граде», выступает как тонкий и авторитетный публицист на страницах других ведущих изданий русского зарубежья. Литературовед Глеб Струве отмечает: «Вейдле как художественный критик и как историк искусства – самое ценное приобретение зарубежной критики после 1925 года». А писатель Василий Яновский, автор нашумевших мемуаров «Поля Елисейские», признаёт: «В своём влиянии Вейдле рос очень медленно и неуклонно».

В литературной среде эмиграции наиболее близок Вейдле оказывается Владислав Ходасевич: «С 1925 года до его смерти я постоянно с ним виделся в Париже… Я был на девять лет моложе, прежнего его мира не знал, в литературе был новичком. Не говорю о разнице характеров: она дружбе скорее помогает; но и наши вкусы, наши жизненные привычки были во многом различны. Всё же, думаю, он согласился бы сказать, что я был ему другом. Был и он мне другом. Лучшего друга никогда у меня не было» (Владимир Вейдле, «Ходасевич издали-вблизи»).

В 1929 году Вейдле работает корректором в издательстве Оксфордского университета, стремится занять там вакансию преподавателя славянских языков, но это не удаётся. Долгие годы Вейдле и его второй жене, Людмиле Викторовне Барановской (1904-1995), живётся непросто, и только после Второй мировой, когда он пять лет возглавляет дирекцию программ на радио «Свобода»*, материальное положение семьи выправляется.

В 1930-е Вейдле посещает дом Николая Бердяева в Кламаре, входит в круг европейской интеллектуальной элиты. Среди его знакомых – Поль Клодель и Поль Валери, Томас Стернз Элиот и Шарль Дю Бо. Постепенно Вейдле начинает публиковаться по-французски, и в 1936 году в Париже выходит, пожалуй, самая известная его книга.

«Искусство – это мёртвый, чающий воскресения»

Труд «Пчёлы Аристея», годом позже вышедший на русском под более острым названием «Умирание искусства», начинается с предъявления главного симптома творческого разложения – «ущерба вымысла», начавшегося в европейской литературе с эпохи романтизма. По Вейдле, «вымысел – самая неоспоримая, наглядная и едва ли не самая древняя форма литературного творчества».

При этом вымысел – это вовсе не произвольная выдумка художника, а образ его подлинного бытия и способ органичного бытования искусства. Автор полагает, что «та правда, с которой имеет дело искусство, вообще не высказываема иначе как в преломлении, в иносказании, в вымысле».

Что же свидетельствует о его «ущербе»?

Вейдле усматривает его в кризисе романа как литературного жанра: «Отдаляясь всё больше от Бальзака, Флобера, Толстого, Диккенса, Гарди, мы начинаем понимать, чем был для нас роман и чего мы лишимся, когда его у нас не будет. Судьба его всего отчётливей ставит вопрос о судьбе всякого вообще вымысла».

Самый мощный удар роману, считает Вейдле, нанесли Марсель Пруст и Джеймс Джойс, причём сделали это с двух совершенно разных сторон: «Пруст – отрицанием его формы, Джойс – навязыванием ему насильственной формулы». Углублённое самосозерцание, устремлённость внутрь своего «я», зацикленность художника на самом себе разрушает его личность и творчество, приводит к трагическому одиночеству.

Создание романа всё больше становится для писателей чем-то вроде демонстрации голой техники, лишённой творческой силы и убедительности: «Люди, "владеющие пером", вместо вымысла прибегают к рассудочным построениям вроде тех, какие применяются в шахматной игре, и ещё недавно живое волшебство романа превращается у них в безжизненный расчёт».

Беллетристы и драматурги уходят на второй план, уступая место писателям-идеологам, критикам и философам. В литературе начинают преобладать невыдуманные, документальные истории: биографии, мемуары, описания путешествий и журнальные очерки.


«Искусство не есть дело расчленяющего знания, но целостного прозрения и неделимой веры. Ущерб вымысла означает ослабление этой веры и разрушение одной из вечных основ художественного творчества. В последнем основании своём болезнь искусства, неумение создать живое – не только болезнь, но и грех: отказ от творчества, т.е. от Творца в себе, отказ от слияния с творческой основой мира» (Владимир Вейдле, «Умирание искусства»).


Нарастающий к концу книги искренний религиозный пафос Вейдле отнюдь не случаен: блуждая по эстетическим тропинкам, именно в 1930-е годы, под влиянием о. Сергия Булгакова, он приходит в Церковь. Обратную дорогу туда должно найти и поражённое распадом искусство: «Самый прямой, да и единственный до конца верный путь возрождения чудесного, а значит, и возрождения искусства лежит через воссоединение художественного творчества с христианским мифом и христианской Церковью. Искусство – не больной, ожидающий врача, а мёртвый, чающий воскресения. Оно восстанет из гроба в сожигающем свете религиозного прозрения, или, отслужив по нём скорбную панихиду, нам придётся его прах предать земле».

«Чудесное воплощение культуры»

В 1937 году, по случаю 100-летия смерти Александра Пушкина, Зинаида Шаховская издаёт в «Журналь де поэт» эссе Вейдле наряду со статьями Владимира Набокова, Глеба Струве и бельгийских поэтов.


«Пушкин – это самый европейский и самый непонятный для Европы из русских писателей. Самый европейский потому же, почему и самый русский, и ещё потому, что он, как никто, Европу России вернул и Россию в Европе утвердил. Самый непонятный не только потому, что непереводимый, но и потому, что Европа изменилась и не может в нём узнать себя» (Владимир Вейдле, «Пушкин и Европа»).


В этих строках невольно просвечивает и образ самого автора – образованного русского немца, встревоженного судьбами европейского искусства и понятого далеко не всеми современниками. Тот же Яновский, вспоминая Вейдле как «почтенного, гологолового, желтовато-лимфатического, веснушчатого доцента», дополняет его облик характерной психологической чертой: «Вопреки европейской рассудительности и всем похвальным мыслям относительно религии и искусства, что-то в нём свидетельствовало о глубоком личном неблагополучии. Мне всегда казалось, что Вейдле самого главного, может быть бессознательно, недоговаривает».

В годы Второй мировой войны Вейдле остаётся в оккупированном Париже, но и тогда, в страшный период общеевропейской катастрофы, тихо продолжает совершать дело собирания культуры, веря в торжество её неминуемого возрождения.

Протопресвитер Александр Шмеман вспоминает: «Был он не "культурным человеком", а неким поистине чудесным воплощением культуры. В тёмные годы немецкой оккупации читал он на частной квартире, почти "конспиративно", цикл лекций о русской поэзии. Я убеждён, что никто из слушавших его не забудет вдохновенного чтения им Пушкина, Баратынского, Тютчева, Блока, Ахматовой. Этим чтением совершал он некое светлое торжество России, и нас, молодых, навсегда посвящал в него... Несмотря на петербургский холодок и сдержанность, на полное отсутствие наклонности к личным излияниям, был он щедро открыт дружбе и общению».

После войны Вейдле удостаивается престижной литературной премии Ривароля за книгу «Россия в прошлом и настоящем» (1949), а в 1969-м становится кавалером «Ордена искусств и литературы», получив его от министра культуры Франции, писателя Андре Мальро.

Двенадцать удавшихся строк

В 1965 году 70-летний Вейдле, отчасти внезапно для себя самого, впервые за долгие десятилетия пишет стихотворение и словно удивляется: «Кажется, эти двенадцать строк наиболее мне удались из всего в стихах написанного».

Вот они, эти двенадцать строк:

  • Берег Искии

  • Ни о ком, ни о чем. Синева, синева, синева,
  • Ветерок умиленный и синее, синее море.
  • Выплывают слова, в синеву уплывают слова,
  • Ускользают слова, исчезая в лазурном узоре.

  • В эту синюю мглу уплывать, улетать, улететь,
  • В этом синем сияньи серебряной струйкой растаять,
  • Бормотать, умолкать, улетать, улететь, умереть,
  • В те слова, в те крыла всей душою бескрылой врастая...

  • Возвращается ветер на круги свои, а она
  • В синеокую даль неподвижной стрелою несется,
  • В глубину, в вышину, до бездонного синего дна...
  • Ни к кому, никуда, ни к тебе, ни в себя не вернется.

Размышления об участи поэтического искусства занимают центральное место в творчестве Вейдле в последние годы жизни. Выходят книги «О поэтах и поэзии» (1973), «На память о себе» (1979) и, уже посмертно, «Эмбриология поэзии» (1980).


«Поэзия – созерцание. В поэзии совесть и созерцание – одно. И наша любовь к стихам, она – отблеск поэзии, и она – дочь совести. Неотделима она, если не от писания стихов, то во всяком случае от желания их писать. За сорок лет, с тех пор как я расстался с ними, сколько раз я тянулся к ним, тосковал по ним! Не раз и начинал писать, да не кончал» (Владимир Вейдле, «О любви к стихам»).


Методам структурализма (и особенно Романа Якобсона), разнимающим живую ткань произведений искусства, Вейдле противополагает свою «биологию искусства», подход к поэзии как к органическому бытию.

Лирически он выражает это так:

  • Неназываемое нечто
  • Слиянье правды и мечты,
  • Того, что – тлен, того, что вечно,
  • Того что – ты и что – не ты.

  • Почудилось – и вот уж начат
  • Двуличных слов набор, отбор,
  • Тех, что, гляди, да и заплачут
  • Твоим слезам наперекор.

  • Извилисто, молниеносно,
  • В разбивку, исподволь, навзрыд,
  • И не спроста, и «ах, как просто»:
  • Шажок – стежок – открыт – прикрыт…

  • Подшито, выверено, спето.
  • Ну что ж, зови. Подай им весть.
  • Пусть верят на слово, что это
  • Как раз то самое и есть.

  • 1967

Как считает Мария Козлова, поэт, редактор журнала «Плавучий мост», идеи Вейдле и в наше время актуальны и «ценны именно как попытка целостного взгляда на искусство, на поэзию. Да, поэзия – язык, но цель этого языка не "коммуникация", не сообщение о чём-то (известном). Поэт не занимается выражением какого-то заранее данного смысла – поэт смысл воплощает. Как пишет сам Вейдле, "искусство создаёт духовные тела" – то есть речь идёт о действительности, о действенности поэзии, о нераздельности этического и эстетического. Вопрос о сущности поэзии, о сущности искусства, по Вейдле, это не только вопрос поэтики или эстетики – это, если угодно, антропология, то есть вопрос о том, что такое человек».

Владимир Вейдле ушёл из жизни 5 августа 1979 года и похоронен на «русском кладбище» Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем.

Незадолго до кончины из-под его пера вышли такие строки:

  • Подойдя к окну

  • Что ты мечешься, красный флажок,
  • На шесте своем бьешься и вьешься,
  • Чуть прильнешь, и опять… Эх, дружок,
  • Разорвешься ты или сорвешься.

  • Ни души на измокшем песке,
  • Рвутся к дому высокие волны,
  • Но тебе-то? В смертельной тоске
  • Трепетать для чего тебе? Полно!

  • Трепетать, трепеща извещать…
  • Сам все знаю. Не стоит стараться:
  • Больно жить, тяжело умирать –
  • Эх, дружок, – и опасно купаться.

  • 1979

* признано в РФ иноагентом