Автор: Елена Шумара, г. Санкт-Петербург
Тощая, бледная, с плохо заплетенными косичками, Маха вгрызалась в бургер, и соус рисовал на ее лице улыбку Гуимплена. Тикали часы, старые, еще материны, с витыми стрелками и маленьким сколом в углу циферблата. Мне было семь, когда я стрельнул в них пластмассовой пулькой. Вязаная скатерть, тоже из тех времен, криво свисала со стола: котяра Морфей, чёрный, с белым пятном на лбу, дернул ее за край. Морфея я отогнал, но скатерти не поправил. Там, на пестрых столбиках с накидом (мать часто вязала «вслух»), теперь лежали документы о ее, матери, смерти.
Маха слизала с ладони горчицу, сморщилась и схватила бутылку с колой. Крышку свернуть не смогла и протянула бутылку мне, молча. С тех пор как мать – моя мать, она же Махина бабка – умерла, Маха не сказала ни слова.
Было ей, дочери моей сестры, чуть больше девяти. Летнее платье в клетку, цвета луковой шелухи, белые гольфы. Тонкие, в заусенцах пальцы. Мышиные косы, перетянутые махровыми резинками. Глаза голубые, без детской смешинки, но и без горя. Под левой коленкой – давнишний шрам.
Мать увезли в больницу, а Маха осталась. Одна. И если бы не соседка, мрачная баба Нина, теперь уже древняя, как Изергиль, Маха сжевала бы всю наоконную герань. Мать увозили под утро. Она думала, что к вечеру ей полегчает, и заперла Маху в квартире – на тот самый замок, который не открывается изнутри. Мать всегда делала так, когда оставляла Маху одну. Вот только раньше она возвращалась.
…..
Я не был в Городе десять лет. И думал, что многое там изменилось. Но увидел все тот же пыльный, заросший крапивой Город. Наш проулок с деревянными трехэтажками, полуслепой от забитых досками окон, встретил меня брюзжанием голубей. Я шел – высокий, новый, с ярко-оранжевым рюкзаком. Трезвый и бритый. Шел не такой, каким был. Шел хоронить свою мать.
Олеся, моя сестра, прислала в Вотсапе:
«Артем, ты прости, но я не приеду. Мне скоро рожать.
И Маху не заберу. Ингвар сказал, теперь чужого ребенка не надо точно».
Ингвар был прибалтийский Олесин муж. Он вывез ее за границу в Махины три с половиной. Вывез без Махи.
…..
В тот год, когда Маха случилась в Олесином животе, было особенно много яблок. Я приехал домой из Москвы, где учился на третьем курсе, точнее, закончил второй. Приехал на пару недель. Мне не хотелось ни пить с корешами, ни слушать, как мать вспоминает моё «голопузое» детство. Олесе было шестнадцать. Тёмыч, друган мой и тёзка, называл её плоской. И ржал, мол, женюсь на Олеське: спать на доске-то полезно. Сестра хохотала, но глядела с тоской, чего Тёмыч, вечно нетрезвый, конечно, не замечал.
Мать пекла через день шарлотки, говорила, «утилизация яблок». Тёмыч её шарлотки любил со школьных времен и съедал за раз по пять или шесть кусков. Однажды к шарлотке он притащил портвейн, дешевый и крепкий, кажется, три бутылки. Мать укатила в гости в деревню, и кутить мы могли целый день.
Олеся пришла, когда в первой бутылке вина оставалось на дне. Достала батину кружку, сказала: «Налей». Отца уже не было года четыре, но сестра носилась с его вещами, как будто он умер вчера. И вспоминала «хорошего батю» чаще, чем это делала мать.
Мы пили и пили, потом я уснул. Ухнул в туман, осклизлый и желто-серый. В тумане надсадно смеялась Олеся, пыхтел паровозно друг Тёмыч и говорили «тик-так» часы с раскрошенным уголком.
А позже, уже в ноябре, мать позвонила в Москву и долго кричала, что я виноват. Что Тёмыч «брюхатил» Олесю, а я потакал. Что семя у бати гнилое и жизнь теперь кончена напрочь. Я думал приехать и с Тёмычем как-то решить, хотя понимал: решить тут нельзя ничего. Но Тёмыч, полный свежего самогона, вышел на трассу впотьмах, и грузовик с овощами все порешил за меня.
…..
И вот теперь Махе девять. Она пьет кока-колу из батиной кружки, плетет дурные косички и молчит, уже пятый сиротский день.
Мать схоронили позавчера. И я бы вчера уехал, но Маха… Что делать с ней, я не знал. Старая баба Нина сказала: «Пусть у меня побудет, пока опека не заберет». Но я всё медлил. Прикармливал Маху вредной, но вкусной едой и ждал непонятно чего.
Дина, с которой я жил уже месяцев семь, осталась в Москве. Похорон она очень боялась и сразу решила, что в Город со мной не поедет. Когда Маха, наевшись, уснула в обнимку с чёрным Морфеем, я позвонил домой.
– Ты скоро вернешься? – спросила Дина.
– Не знаю. Видишь, Олеська-то отказалась...
– Артюша, ну что тут поделать! Да, девочку жалко. Но ты – не бюро чудесных услуг.
– Нет, я – бюро ритуальных...
– Артём! – прикрикнула Дина. – Просила! Не надо на эту тему!
Я согласился – не надо. Накинул на Маху плед и сел у окна, слушать, как Дина, чуть округляя «о», жалуется на босса.
…..
Утром шестого дня Маха украла мой паспорт. Я искал ее, завтракать, и обнаружил за домом, на низких скрипучих качелях. Она, не таясь, листала странички.
– Маха! Чей это паспорт?
Долгий качельный скрип. Потом Махин палец ткнул меня точно в пупок.
– Мой. Но зачем тебе паспорт?
Маха открыла страницу с ФИО и подчеркнула ногтем «Конев Артем Петрович».
– И что? – не понял я.
Она слезла с качелей, взяла палку и начертила на пыльной земле:
АРТЁМОВНА Я
ТЫ МОЙ ПАПА
Затем добавила:
КОЗЕЛ
Без тени улыбки. Так, будто и правда считала меня козлом. Она и раньше не улыбалась, даже Морфею, а тут помрачнела, как небо перед грозой.
– Послушай-ка, Маха! Я тебе дядя. Видишь, я Конев? Бабушка – Конева тоже. Если бы я был папа, как бы у нас фамилии совпадали?
БЫВАЕТ
– Вот что бабушка говорила про папу?
В МОСКВЕ
ТЫ ИЗ МОСКВЫ
– Маха, но в Москве миллионы людей! Я из Москвы, но я – дядя.
ТЫ НЕ ДЯДЯ
– А где же дядя? Почему не приехал?
НЕПУТЕВЫЙ КАК МАМА
Я начинал закипать.
– Ну хочешь, соседей спросим? Вон, баба Нина!
СОВРУТ
– Хватит, я от тебя устал! Пойдем! Там фотографии есть, в секретере. Я докажу!
Маха пожала плечами, и мне вдруг стало неловко и стыдно.
– А почему я козел?
БРОСИЛ МАМУ
КОЗЕЛ
Она зашвырнула палку в крапиву.
…..
Секретер, как и в прежние времена, был заперт. Я отодвинул стекло буфета и в вазочке для конфет привычно нащупал ключ.
– Ну, что скажешь? – я потряс ключом перед Махиным носом. – Откуда мне знать, где он хранится?
Маха открыла новенькую тетрадку и вывела угловато:
МОГ ВИДЕТЬ
На белой в клетку странице остались следы её грязных пальцев.
– Ладно! – я отпер секретер, снял с верхней полки фотоальбом и сел на диван. – Иди-ка сюда.
Маха сбросила тапки и с тетрадкой залезла ко мне. Она уселась так близко, что я почувствовал запах ее детского шампуня. Морфей улегся кверху пузом на Махины тапки.
– Смотри! Олеся – моя сестра, твоя мама.
Маха фыркнула.
НЕПУТЁВАЯ
– Здесь ей девять, как и тебе. А вот я, Тёма! Мне тут двенадцать.
ЭТО НЕ ТЫ
– Маха!
НЕ ТЫ
Я понял, что фотографии не сработали.
…..
Маха проткнула вилкой сосиску и отхлебнула чаю. Солнце грело ей бледный нос и тоненькие косички.
– А какой твой дядя? – решил не сдаваться я.
Маха криво подчеркнула слово НЕПУТЁВАЯ.
– Это бабушка говорила?
Кивок.
– А что-то еще говорила?
Кивок.
– Вот! Ты спроси меня, Маха! Спроси, чего не знают чужие!
Она закатила глаза и подняла наколотую сосиску, мол, дай мне доесть. Я ждал, слушая тихое чавканье, и сам не знал, смогу ли ответить на Махин вопрос. Моя мать, похоже, ей много врала. Или, быть может, Маха сама себе сочиняла и маму, и папу, и дядю.
КАК ЗВАЛИ ДЯДИНОГО ЩЕНКА
– Невзор! – тут же вспомнил я.
Мать предложила Трезора, но батя, который любил журналиста Невзорова, имя слегка переправил.
Важный кивок и хлюпанье чаем.
КАК БАБУШКА НАЗЫВАЛА ДЯДЮ
Мать звала меня Тёмой или Артёмом. И только когда мы лежали под пледом и слушали сказки с пластинки...
– Кроликом Ваней.
Маха поджала губы. Потом повела плечом, совсем как Олеся, и написала:
ЧЕГО БОЯЛСЯ ДЯДЯ
– Больших комаров, – сразу ответил я.
Они залетали в окно, слабые, крупные и колотились о стены, словно хотели себя убить.
НЕТ
– Чёрного тролля?
Чёрным детей пугал батя, в шутку, конечно. Но лес тогда был очень близко, и я боялся, что Чёрный однажды утащит меня в чащобу.
НЕТ
– Куриц?
За домом стоял сарай – общий, на десять квартир. Баба Нина держала в нем пару пеструшек и петуха. Днем они бегали по двору и, заметив меня, налетали, как стая вампиров.
НЕТ
ТЫ НЕ ДЯДЯ
Маха встала и, показав мне язык, удалилась.
…..
Ночью я слушал, как в трубах журчит вода, как далеко, возле рынка, кто-кто грубо хохочет. Как шуршит мотылек в плафоне настенной лампы. И было мне горько, словно я выпил пустырника с медом. Этим Дина поила меня в ту ночь, когда позвонили про мать. В комнате, нашей с батей, теперь спала Маха. И я лег в гостиной, на материной кровати, жесткой и пахнущей мятой.
За десять лет я отвык быть сыном. Забыл и шарлотки, и секретер, и прорастающий в банках лук. Забыл Невзора и красную неваляшку, с которой играть не давали даже Олесе. Забыл и саму Олесю. И вот теперь они обступили меня, сдавили и зашептали: «Ты больше не сын».
Хлюп, хлюп, и тягучее мя-ау! И снова короткие хлюпы. Я решил, что Морфея тошнит. Но вскоре тот появился в дверях, а хлюпы остались в кухне.
– Что ты там делаешь, Маха?
Шум сдвигаемой табуретки.
Я встал, натянул штаны и рубашку. Морфей с разбегу вспрыгнул мне на постель.
– Где ты, ау?!
Свет залил ночную кухню, и под столом я увидел Маху – лохматую, в глупой девчачьей пижаме.
– Маха! – я тоже сел на пол. – Ты что тут, ревешь?.. Сейчас, я тетрадку возьму.
Но она схватила меня за штанину и принялась, как рыба на песке, хлопать ртом.
– Я... я... ду-мала... папа.
– Что?!
– Ду-мала... папа... ду-мала... з-заберешь...
И она разрыдалась в голос.
Я полез к ней под стол, стукнулся головой, чертыхнулся и тоже захлюпал носом.
– Прости, Маха, прости, пожалуйста, что не папа.
– Сд-дашь меня, а М-морфея в помойку... Он ум-мрёт там, и я ум-мру.
– Дура ты, Маха! Никто не умрёт...
Тик-тик-тик – часы в гостиной икали хором с зареванной Махой. Морфей пришел подъедать остатки вечернего корма. За стенкой соседка Нина раскашлялась и уронила стакан. Пол был прохладным, Маха пахла шампунем. Похожим, с уточкой на флаконе, когда-то мыли меня.
Утром я купил бургер, колу и котячью синюю переноску. Маха вынула из-под шкафа пыльный материн чемодан. Сложив на дно колготки и неваляшку, она подошла ко мне:
– Ты б-боялся дома один.
– Правильно, Маха, боялся, да и теперь иногда боюсь.
– Т-теперь ты со мной, – важно сказала Маха и улыбнулась, будто впервые.